
Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке
– Это оттого, – ответил хозяин, – что мы её заправляем майораном и корицей.
И обратился к Уленшпигелю с вопросом:
– А что, Эдвард граф Фрисландский всё ещё друг принцу?
– Он не выказывает этого, но укрывает в Эмдене корабли принца, – ответил Уленшпигель и прибавил: – Нам надо проехать в Маастрихт.
– Это невозможно, – сказал хозяин, – войско герцога стоит перед городом и в окрестностях.
Он повёл их на чердак и оттуда показал вдали знамёна и значки пехоты и конницы, передвигающиеся в поле.
– Я проберусь, – ответил Уленшпигель, – если вы добудете мне разрешение жениться. Невеста должна быть хороша собой, мила и добра и должна выразить желание выйти за меня, – если не совсем, то хотя бы на неделю.
– Не делай этого, сын мой, – сказал, вздохнув, Ламме, – она покинет тебя, и пламя любовное иссушит тебя. Постель, на которой ты спишь так сладко, станет колючим ложем, отняв у тебя твой тихий сон.
– Я всё-таки женюсь, – сказал Уленшпигель.
И Ламме, не найдя больше ничего на столе, приуныл. Однако вскоре он открыл на блюде какие-то печенья и мрачно жевал их.
– Итак, выпьем, – сказал Уленшпигель Томасу Утенгове. – Вы добудете мне жену, богатую или бедную. С нею я пойду к попу в церковь, чтобы он обвенчал нас. Он выдаст мне брачное свидетельство, которое не имеет значения, так как он папский инквизитор. Там будет сказано, что мы оба добрые христиане, что мы исповедывались и причащались по законам святой матери нашей, римской церкви, сжигающей своих детей живьём, согласно правилам апостольским, и, таким образом, достойны благословения святого отца нашего, папы римского, воинства земного и небесного, каноников, попов, монахов, наёмников, шпионов и прочей мрази. С этим свидетельством в руках мы станем устраивать наше свадебное путешествие.
– А невеста? – спросил Томас Утенгове.
– Невесту ты мне раздобудешь. Итак, я беру две повозки, увитые ельником, остролистником, бумажными цветами, и сажаю туда несколько человек, которых ты хотел бы отправить к принцу.
– Но невеста?
– Вероятно, она здесь найдётся. Итак, в одну повозку я впрягу пару твоих лошадей, в другую – пару наших ослов. В первой усядемся я, моя жена, мой друг Ламме и свидетели; в другой – дудочники, свирельщики и барабанщики. Затем под звуки пения и барабанов, среди весело развевающихся свадебных флагов, с выпивкой помчимся мы по большой дороге, которая ведёт или на Galgen-Veld – поле виселиц, или к свободе.
– Постараюсь помочь тебе, – сказал Томас Утенгове, – но жёны и дочери захотят ли ехать с мужчинами?
– Обязательно поедем, – вмешалась хорошенькая девушка, просунувшая голову в дверь.
– Если нужно, я могу собрать и четыре повозки, – сказал Томас Утенгове, – тогда мы отправим более двадцати пяти человек.
– Альба останется в дураках, – воскликнул Уленшпигель.
– А флот принца получит несколькими добрыми воинами больше, – ответил Томас Утенгове.
И, созвав колоколом своих батраков и девушек, он обратился к ним:
– Послушайте, мужчины и женщины, чья родина Зеландия: вы видите перед собой фламандца Уленшпигеля, который собирается проехать вместе с вами, в свадебном поезде, сквозь войско герцога.
И зеландцы и зеландки единодушно вскричали:
– Мы готовы! Без страха!
И мужчины сговорились между собой:
– Вот радость: мы сменим землю рабства на море свободы. Если бог за нас, то кто против нас?
И женщины и девушки говорили:
– Пойдём за нашими мужьями и милыми. Зеландия – наша родина – даст нам приют.
Уленшпигель заметил одну молоденькую, славненькую девушку и шутливо обратился к ней:
– Пойдёшь за меня?
Но она ответила, краснея:
– Пойду, только повенчаемся в церкви.
Женщины говорили, смеясь:
– Сердце влечёт её к Гансу Утенгове, сыну хозяина. Верно, и он едет.
– Еду, – сказал Ганс.
– Поезжай, – сказал отец.
И мужчины надели праздничную одежду, бархатные куртки и штаны, а поверх всего длинные плащи и широкополые шляпы, защищающие от солнца и дождя. Женщины надели чёрные шерстяные чулки и вырезные бархатные башмаки с серебряными пряжками, на лбу у них были большие узорные золотые украшения, которые девушки носят слева, замужние женщины – справа; затем на них были белые брыжи, нагрудники, вышитые золотом и пурпуром, чёрные суконные юбки с широкими бархатными нашивками того же цвета.
Затем Томас Утенгове отправился в церковь к пастору и просил его за два рейксдалера, тут же вручённые ему, незамедлительно обвенчать Тильберта, сына Клааса – то есть Уленшпигеля – и Таннекин Питерс, на что пастор выразил согласие.
Итак, Уленшпигель, во главе своего свадебного шествия, направился в церковь и обвенчался с Таннекин, изящной, милой, хорошенькой и полненькой Таннекин, в щёки которой он готов был впиться зубами, как в помидор. И он нашёптывал ей, что из преклонения перед её нежной красотой не решается сделать это. А она, надув губки, отвечала:
– Оставьте меня, Ганс смотрит так, будто готов убить вас.
И одна завистливая девушка шепнула:
– Ищи подальше: не видишь разве, что она боится своего милого?
Ламме потирал руки и покрикивал:
– Не все же они достанутся тебе, каналья!
И был в восторге.
Уленшпигель покорно снёс свою неудачу и возвратился с свадебным шествием в усадьбу. Здесь он пел, бражничал, веселился, пил за здоровье завистливой девушки. Это было очень приятно Гансу, но не Таннекин и не жениху завистливой девушки.
Около полудня, при светлом сиянии солнца и свежем ветерке, с развевающимися флагами, весёлой музыкой бубнов, свирелей, волынок и дудок, двинулись в путь в повозках, увитых зеленью и цветами.
В лагере Альбы был другой праздник – разведчики и дозорные трубили тревогу, прибегали один за другим, донося: «Неприятель близок. Мы слышали бой барабанов и свист свирели и видели знамёна. Сильный отряд конницы приближается, чтобы заманить нас в ловушку. Главные силы расположены, разумеется, подальше».
Немедленно герцог разослал известие командирам всех частей, приказав выстроить войско в боевой порядок и разослать разведочные отряды.
И вдруг прямо на линию стрелков вынеслись четыре повозки. Они были полны мужчин и женщин, которые плясали, размахивали бутылками, дули в дудки, били в бубны, свистели в свирели, гудели в гудки.
Свадебный поезд остановился, сам Альба вышел на шум и на одной из четырёх повозок увидел новобрачную; рядом с ней был Уленшпигель, её супруг, украшенный цветами. Крестьяне и крестьянки сошли на землю и плясали и угощали солдат вином.
Альба и его свита были изумлены глупостью этого мужичья, которое могло плясать и веселиться, когда всё вокруг них ждало боя.
Участники свадебного поезда роздали солдатам всё своё вино, и те славословили и поздравляли их.
Когда выпивка кончилась, крестьяне и крестьянки опять уселись в повозки и, без малейшей задержки, унеслись под звуки бубнов, дудок и волынок.
И солдаты весело провожали их, чествуя новобрачных залпами из аркебузов.
Так прибыли они в Маастрихт, где Уленшпигель снёсся с доверенными реформатов о доставке оружия и пушек кораблям Оранского.
То же сделали они в Ландене.
И так разъезжали они повсюду в крестьянских одеждах.
Герцог узнал об их проделке, и обо всём этом сложили и переслали ему песенку с таким припевом:
Грозный герцог, ты – дурак!Прозевал невесту как?И всякий раз, как он делал какую-нибудь ошибку, солдаты пели:
Герцог зренье потерял:Он невесту увидал…XXIV
А король Филипп пребывал в неизменной злобной тоске. В бессильном честолюбии молил он господа даровать ему силу победить Англию, покорить Францию, завоевать Милан, Геную и Венецию, стать владыкой морей и царить над всей Европой.
Но и в мыслях об этом торжестве он не улыбался.
И вечно его знобило; ни вино, ни пламя душистого дерева, непрерывно горевшего в камине, – ничто не согревало его. Он всегда сидел в зале среди такого множества писем, что ими можно было наполнить сто бочек. Филипп писал неустанно, всё мечтая стать владыкой всего мира, подобно римским императорам. Ревнивая ненависть к своему сыну, дон Карлосу, также точила его сердце. Дон Карлос желал отправиться на смену герцогу Альбе в Нидерландах, – конечно, затем, так думал король, чтобы захватить там власть. И образ сына, уродливого, отвратительного, безумного, беснующегося, злобного, вставал перед ним, и ненависть его возрастала. Но он никому не говорил об этом.
Приближённые, служившие королю Филиппу и сыну его дон Карлосу, не знали, кого из них бояться больше: сына ли, ловкого убийцу, который набрасывался на своих слуг, чтобы искровянить им лицо ногтями, или трусливого, коварного отца, который бил только чужими руками и, точно гиена, наслаждался трупами.
Слуги вздрагивали, когда видели, как они вьются один вокруг другого. И они говорили, что скоро в Эскуриале будет покойник.
И вот вскоре они узнали, что дон Карлос, обвинённый в государственной измене, брошен в темницу.
Узнали они также, что мрачная тоска снедает его душу, что он исковеркал себе лицо, когда протискивался сквозь прутья тюремной решётки, пытаясь убежать из темницы, и что мать его, Изабелла Французская[166], исходит слезами.
Но король Филипп не плакал.
Разнёсся слух, будто дон Карлосу подали незрелых фиг и будто на следующий день он скончался, точно уснул. Врачи определили, что после того как он поел фиг, сердце его перестало биться, а равно прекратились все жизненные отправления, требуемые природой; он не мог ни выплюнуть, ни вызвать рвоту; живот его вздулся, и он умер.
Король Филипп прослушал мессу за упокой души дон Карлоса, повелел похоронить его в часовне королевского замка и прикрыть плитой его могилу, – но не плакал.
И слуги, насмешливо извращая надгробную надпись на могиле принца, говорили:
Здесь тот покоится, кто фиг зелёных скушал —И, не хворая, богу отдал душу.А qui jaze qui en para desit verdadMorio sin infirmidadА король Филипп бросал похотливые взоры на принцессу Эболи[167], у которой был муж; он домогался её любви, и она уступила.
Королева Изабелла, которая, по слухам, благоприятствовала замыслам дон Карлоса насчёт захвата власти в Нидерландах, высохла и исчахла. Волосы стали выпадать у неё целыми прядями. Её часто рвало, и на руках и ногах у неё выпали ногти. И она умерла.
И Филипп не плакал.
У принца Эболи тоже выпали волосы. Он стал мрачен и слезлив. Потом и у него выпали ногти на руках и на ногах.
И король Филипп повелел похоронить его.
И он утешил вдову в её печали и не плакал.
XXV
В эти весенние дни пришли женщины и девушки Дамме к Неле и спросили её, не хочет ли она стать «майской невестой» и спрятаться в кустах с женихом, которого найдут для неё; и не без зависти они говорили, что во всём Дамме и округе нет молодого человека, который не рад был бы на ней жениться, так она неизменно мила, свежа и умна. Всё это, конечно, дар колдуньи.
– Кумушки, – ответила Неле, – скажите молодым людям, которые готовы посвататься ко мне, что сердце Неле не здесь, а с тем, кто скитается вдали ради освобождения родины. А если я, как вы говорите, свежа и молода, то этим я обязана не волшебству, а моему здоровью.
– Всё же Катлина на подозрении, – отвечали кумушки.
– Не верьте злым наговорам, – возразила Неле, – Катлина не колдунья. Господа судейские жгли паклю у неё на голове, и господь бог поразил ее безумием.
И Катлина кивала головой из уголка, где она сидела съёжившись и говорила:
– Уберите огонь; вот он скоро вернётся, Гансик милый мой.
На вопрос женщин, кто этот Гансик, Неле ответила:
– Это сын Клааса, мой молочный брат; она вообразила, что потеряла его с тех пор, как господь поразил её.
И женщины по доброте душевной подали Катлине несколько серебряных монет. Она же показывала кому-то, кого никто не видел, новые монетки и приговаривала:
– Я богата, блестит у меня моё серебрецо. Приди, Гансик, милый мой, я заплачу тебе за твою любовь.
И Неле плакала в одиноком домике, когда ушли кумушки. Она думала об Уленшпигеле, который скитается где-то вдали, а она не может быть с ним; и о Катлине, которая всё вздыхает и стонет: «Уберите огонь!» – и часто прижмёт так обе руки к груди, показывая, как бушует во всём её теле и в голове пламя безумия.
Между тем «майская невеста» и её жених спрятались в кустах, и та или тот, кого находил кто-нибудь из них, становились королём или королевой празднества.
Неле слышала радостные возгласы парней и девушек, когда «майская невеста» была найдена в овраге, скрытая зарослями.
И она плакала, вспоминая о той сладостной поре, когда невесту искала она и Уленшпигель, её милый.
XXVI
В это время он и Ламме – нога слева, нога справа – ехали верхом на своих ослах.
– Слушай, Ламме, – сказал Уленшпигель, – нидерландское дворянство из зависти к Молчаливому изменило делу союзников, предало священный союз, достославное соглашение, заключённое ради спасения родины. Эгмонт и Горн стали также предателями, но это не принесло им пользы; Бредероде умер, и продолжать эту войну некому, кроме бедного люда Фландрии и Брабанта, ожидающего честных вождей, чтобы двинуться вперёд. Да, сын мой, и дальше есть ещё острова Зеландии да ещё Северная Голландия, правителем которой состоит принц; и ещё дальше, на море, Эдвард граф Эмден и восточная Фрисландия.
– Увы, – сказал Ламме, – я вижу совершенно ясно, что мы вертимся между костром, верёвкой и плахой, умираем с голоду, изнываем от жажды и не имеем никакой надежды на покой и отдых.
– Это ещё только начало, – ответил Уленшпигель, – прими благосклонно в соображение, что всё это ведь пустяки для нас: не мы ли избиваем наших врагов, не мы ли издеваемся над ними, не наши ли кошельки полны ныне золота, не пресыщены ли мы мясом, пивом, вином и водкой? Чего тебе ещё, перина ты ненасытная? Не продать ли наших ослов и не купить ли лошадей?
– Сын мой, – ответил Ламме, – лошадиная рысь несколько тряска для человека моего объёма.
– Ну и сиди на своём осле, как это делают мужики, и смеяться над тобой никто не будет, пока ты одет мужиком и вооружён не мечом, как я, а палкой с наконечником.
– Сын мой, – сказал Ламме, – уверен ли ты, что наши паспорта будут достаточны в маленьких местечках?
– У меня ведь в запасе ещё брачное свидетельство с большой церковной печатью красного сургуча, висящей на двух пергаментных хвостиках, да ещё свидетельство об исповеди. С двумя мужами, столь превосходно вооружёнными, не сладить солдатам и шпионам герцога. А чёрные чётки, которыми мы торгуем? Оба мы рейтары, – ты фламандец, я немец, – по особому приказу герцога разъезжаем по стране, распространяя священные предметы и привлекая еретиков к святой католической вере. Таким образом, мы проникнем повсюду: и к знатным господам и к жирным аббатам, и везде встретит нас благоговейное гостеприимство. И мы пронюхаем их тайны. Оближи свои губки, мой нежный друг.
– Сын мой, – сказал Ламме, – мы, стало быть, занимаемся шпионством?
– По законам и обычаям войны, – отвечал Уленшпигель.
– Но если сюда дойдёт история о трёх проповедниках, нам не сдобровать, – сказал Ламме.
В ответ Уленшпигель запел:
«Жить» начертал на знамени я —Жить под солнцем, всё побеждая!Кожа – вот первая броня.Из стали броня вторая.Но Ламме стонал:
– О, у меня такая тонкая кожа, что малейшее прикосновение кинжала разом продырявит её. Лучше было бы заняться каким-нибудь полезным ремеслом, чем таскаться по городам и весям, служа этим важным господам, которые ходят в бархатных штанах и едят жирных дроздов на золотых блюдах. А нам за всё достаются только пинки, опасность, бои, дождь, град, снег и тощие бродяжьи похлёбки… А у них – колбасы, жирные каплуны, ароматные жаворонки, сочные пулярдки…
– Слюнки текут, милый друг? – спросил Уленшпигель.
– Где вы, свежие печенья, золотистые пирожки, нежные сливочные торты? И где ты, жена моя?
Уленшпигель ответил:
– Пепел стучит в моё сердце и зовёт в бой. Ты же, кроткий агнец, ты не должен мстить ни за смерть твоего отца и матери, ни за горе любимых людей, ни за твою бедность: если тебя пугают ужасы войны, пусти меня туда, куда я и направляюсь.
– Одного? – спросил Ламме.
И он вдруг остановил своего осла, который тут же сорвал пучок колючки, росшей у дороги. Осёл Уленшпигеля также остановился и стал кормиться.
– Одного? – повторил Ламме. – Но ты же не оставишь меня одного, – это будет страшная жестокость. Я уже потерял мою жену, теперь потерять ещё друга, – это слишком. Я не буду больше жаловаться, обещаю тебе клятвенно. И, раз уж так приходится, – он гордо поднял голову, – я тоже пойду под град пуль. Да! И в гущу сабельной сечи пойду. Да! Лицом к лицу с проклятыми наёмниками, пьющими кровь, точно волки. И если когда-нибудь, смертельно раненный, я упаду, истекая кровью, к твоим ногам, похорони меня, а когда встретишь мою жену, скажи ей, что я не мог жить без любви на этом свете! Нет, так я не могу, сын мой, Уленшпигель!
И Ламме заплакал, а Уленшпигель был растроган его кроткой самоотверженностью.
XXVII
В это время Альба разделил свою армию на две, из которых одну двинул в герцогство Люксембургское, другую – в графство Намюрское.
– Видно, тут есть какой-то стратегический замысел, мне непонятный, – сказал Уленшпигель. – Ну, мне всё равно, едем всё-таки в Маастрихт.
Когда они приближались к городу по берегу Мааса, Ламме заметил, что Уленшпигель внимательно рассматривает все суда, идущие по реке, и вдруг остановился перед одним, на носу которого была изображена сирена. В руках у сирены был щит, на чёрном поле которого вырисовывались золотые буквы Г. И. X., начальные буквы имени нашего господа Иисуса Христа.
Помахав Ламме, чтобы тот остановился, Уленшпигель весело засвистал жаворонком.
На палубе показался человек и крикнул петухом. Тогда Уленшпигель сделал ему какой-то знак и заревел по-ослиному, указывая при этом на толпу народа, кишевшую на берегу. Тот ответил тоже могучим ослиным рёвом: и-а! И ослы Уленшпигеля и Ламме, насторожив уши, присоединились изо всех сил к этому родному звуку.
Проходили женщины, проезжали мужчины верхом на лошадях, тащивших суда, и Уленшпигель обратился к Ламме:
– Этот судовщик насмехается над нами и нашими ослами. Не отлупить ли нам его на его барке?
– Пусть лучше он сюда придёт, – ответил Ламме.
– Если вы, – посоветовала им проходящая женщина, – не хотите вернуться с переломанными ногами и руками и изувеченным лицом, то оставьте этого Стерке Пира[168] реветь столько, сколько его душе угодно.
– И-а, и-а, и-а! – ревел судовщик.
– Пусть ревёт, – говорила женщина, – на-днях он на наших глазах приподнял повозку, нагруженную тяжёлыми пивными бочками, и остановил на ходу другую, запряжённую здоровенной лошадью. Вон там, – она указала на корчму «Синяя башня», – он, бросив свой нож на расстоянии двадцати шагов, пробил им дубовую доску в двенадцать дюймов толщиной.
– И-а, и-а, и-а! – орал судовщик, и ему вторил мальчишка лет двенадцати, тоже вылезший на палубу.
– Не боимся мы твоего Петра Сильного. Пусть он так зовётся, этот Стерке Пир. Мы посильнее его – и вот перед тобой мой друг Ламме, который может пару таких слопать без отрыжки.
– Что ты несёшь, сын мой, – спросил Ламме.
– То, что есть, – ответил Уленшпигель. – Не противоречь мне из скромности. Да, добрые люди, скоро вы увидите, как разойдётся его рука и как он обработает вашего знаменитого Стерке Пира.
– Да помолчи, – сказал Ламме.
– Твоя сила известна, не к чему её скрывать, – говорил Уленшпигель.
– И-а, – завывал судовщик.
– И-а, – вторил мальчик.
Вдруг Уленшпигель снова засвистал жаворонком. И мужчины и женщины, и работники спрашивали в восхищении, где он научился этому небесному пению.
– В раю, – ответил он, – я ведь прямо оттуда.
И, обратившись к судовщику, который не переставая ревел и насмешливо указывал на него пальцем, он закричал:
– Что же ты сидишь там на своей барке, бездельник? Видно, на земле не смеешь насмехаться над нами и нашими ослами!
– Ага, не смеешь, – повторил Ламме.
– И-а, и-а, – ревел тот. – Пожалуйте-ка сюда, на барку, господа ослы с ослами.
– Делай, как я, – шепнул Уленшпигель Ламме. И он закричал судовщику: – Если ты Стерке Пир, то я Тиль Уленшпигель. А это вот наши ослы Иеф и Ян, которые ревут по-ослиному лучше тебя, ибо это их природный язык. А на твою расхлябанную посудину мы не пойдём. Это старое корыто переворачивается от первой волны и плавает-то бочком, по-крабьи.
– Ну да, по-крабьи, ну да, – кричал Ламме.
– Ты что там ворчишь сквозь зубы, кусок сала! – крикнул судовщик Ламме.
Тут Ламме пришёл в ярость.
– Ты плохой христианин, коришь меня моей немощью, – кричал он, – но знай, что это сало – моё сало, от моего доброго питания. А ты, старый ржавый гвоздь, жил всю жизнь прокисшими селёдками, свечными фитилями и тресковой кожей, сколько можно судить по твоей худобе, которая видна сквозь дырки в твоих штанах.
– Ну и потасовка будет, – говорили прохожие, полные радостного любопытства.
– И-а, и-а, – кричали с барки.
Ламме хотел сойти с осла, набрать камней и швырять в судовщика.
– Камнями не бросай, – сказал Уленшпигель.
Судовщик что-то пошептал на ухо мальчику, который вместе с ним ревел по-ослиному. Тот отвязал от барки шлюпку и, умело орудуя багром, направился к берегу. Подъехав совсем близко, он гордо выпрямился и сказал:
– Мой хозяин спрашивает вас, решаетесь ли вы переехать на его судно и там померяться с ним силою в бою кулаками и ногами. А эти мужчины и женщины будут свидетелями.
– Мы готовы, – ответил Уленшпигель с достоинством.
– Мы принимаем бой, – гордо повторил Ламме.
Было время обеда. Рабочие с плотин и с верфей, мостовщики, женщины, принесшие горшки с едой для мужей, дети, пришедшие смотреть, как их отцы будут обедать бобами и варёным мясом, все смеялись и били в ладоши при мысли о предстоящем состязании, в приятной надежде, что тот или другой из борцов окажется с разбитой головой или, к общему удовольствию, свалится в реку.
– Сын мой, – сказал Ламме потихоньку, – бросит он нас в воду.
– А ты не давайся, – ответил Уленшпигель.
– Толстяк струсил, – говорили в толпе рабочих.
Ламме, всё ещё сидевший на своём осле, обернулся и бросил на них сердитый взгляд, но они смеялись над ним.
– Едем на барку, – сказал Ламме, – там видно будет, струсил ли я.
Ответом на эти слова был новый взрыв насмешек, и Уленшпигель сказал:
– Едем.
Они сошли со своих ослов и бросили поводья мальчику, который ласково потрепал серяков и повёл их туда, где виднелись колючки.
Уленшпигель взял багор, подождал, когда Ламме войдёт в шлюпку, направил её к барке и, вслед за пыхтящим, потным Ламме, влез по верёвке на палубу.
Ступив на палубу, Уленшпигель наклонился, как бы для того, чтобы завязать башмак, и прошептал при этом несколько слов судовщику, который весело посмотрел на Ламме. Но затем он осыпал его тысячами оскорблений, называя его бездельником, распухшим от позорного ожирения, тюремным завсегдатаем, pap-eter – объедала и так далее.
– Сколько бочек ворвани выйдет из тебя, рыба-кит, если тебе открыть жилу?
Вдруг Ламме, не говоря в ответ ни слова, бросился на него, как бешеный бык, и стал неистово колотить его, нанося удары со всех сторон и изо всех сил; очень больно он не мог сделать ему, так как из-за полноты был довольно слаб. Судовщик, делая вид, что сопротивляется, спокойно давал ему колотить, сколько угодно.
Уленшпигель же приговаривал при этом:
– Этот бродяга поставит нам выпивку.
И женщины, дети и рабочие, смотревшие с берега, говорили:
– Кто мог думать, что толстяк такой неистовый!
И они хлопали в ладоши, а Ламме наскакивал, как глухой, между тем как его противник старался только прикрыть своё лицо. Вдруг все увидели, что Ламме упирается коленом в грудь Стерке Пира, одной рукой схватил его за горло, а другую занёс для удара.
– Проси пощады, – яростно кричал он, – или ты пролетишь у меня сквозь клёпки твоего корыта.
Стерке Пир крикнул, чтобы показать, что он не может говорить, и знаком руки просил о пощаде.
И Ламме великодушно поднял врага. Тот поднялся и, повернувшись к зрителям спиной, высунул Уленшпигелю язык. Уленшпигель хохотал, как безумный, смотря, как Ламме, гордо потрясая пером своего берета, победоносно ходит взад и вперёд по палубе.
И женщины и мужчины, мальчики и девочки на берегу хлопали в ладоши изо всех сил и кричали:
– Слава победителю Стерке Пира! Это железный человек. Видели вы, как он лупил кулаками и как ударом головы опрокинул его на спину? Теперь они выпьют вместе, чтобы заключить мир. Стерке Пир уже полез в трюм и сейчас принесёт оттуда вино и колбасу.