
Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке
– Нет, они втягиваются в желудок и в течение восьмидесяти дней служат там пищей… Это подарок, который святитель жалует исцелённым… А куда деваются старые горбы?
Вдруг все горбатые издали разом страшный крик, ибо Уленшпигель изо всех сил упёрся в край надгробья, и пузырь лопнул. Кровь, бывшая в нём, промочила рубашку и большими каплями падала на пол. Выпрямившись и вытянув руку, он кричал:
– Исцелён!
И все горбатые кричали разом:
– Святой Ремакль благословил его, к нему он милостив, к нам суров… – О святитель, избавь нас от горбов!.. – Жертвую тебе телёнка!.. – А я семь баранов!.. – А я охотничью добычу за целый год!.. – Я шесть окороков… – Я отдаю мой домик церкви… Избавь нас от горбов, святитель Ремакль!
И они смотрели на Уленшпигеля с завистью и почтением.
Один из них хотел пощупать, что у него там под курткой, но каноник сказал:
– Там рана, которую нельзя выставлять на свет.
– Я буду молиться за вас, – сказал Уленшпигель.
– Да, богомолец, – заговорили все горбатые разом, – да, вновь выпрямленный господом, мы насмехались над тобой: прости нас, мы не ведали, что творим. Христос простил на кресте, – прости и ты нас.
– Прощаю, – милостиво сказал Уленшпигель.
– Ну, возьми, вот патар, вот флорин. Примите, ваша прямая милость, вот реал, вот дукат, ваша стройность, не откажитесь принять этот крузат, взять рукой эти червонцы…
– Уберите ваши дукаты, – потихоньку сказал им Уленшпигель, – дабы ваша левая рука не знала, что творит правая.
Он говорил так из-за каноника, который жадными глазами смотрел на деньги горбатых, не разбирая, что там, золото или серебро.
– Благодать над тобой, о благословенный, – говорили горбатые Уленшпигелю.
И он гордо принимал от них подарки, точно чудотворец. А скупые всё терли свои горбы о гробницу, не говоря ни слова.
Вечером Уленшпигель отправился в трактир и устроил там хорошую попойку.
Однако, прежде чем лечь спать, он вспомнил, что, наверное, каноник явится забрать свою часть добычи, если не всю её. Он пересчитал полученное и нашёл здесь больше золота, чем серебра, ибо тут было не меньше трехсот червонцев. Заметив в цветочном горшке засохший лавровый куст, он вытащил растение с корнями и землёй и положил на дно всё своё золото. Полуфлорины же, патары и мелочь он рассыпал перед собой по столу.
Каноник явился в корчму и поднялся наверх к Уленшпигелю. При виде священника тот вскочил:
– Господин каноник, чего ради вы явились к моей недостойной особе?
– Единственно ради твоего добра, сын мой, – ответил каноник.
– Ох, – вздохнул Уленшпигель, – вы о том добре, что лежит на столе?
– Именно, – ответил каноник.
И, протянув руку, он сгрёб все деньги со стола в мешок, который принёс для этой цели.
Один флорин, однако, он дал Уленшпигелю, который, для видимости, жалостно стонал.
И каноник спросил его, каким способом он устроил чудо.
Уленшпигель показал ему свиной пузырь и кости камбалы. Всё это забрал каноник под крики и стоны Уленшпигеля, молившего его дать ему ещё сколько-нибудь, так как путь от Бульона до Дамме очень далёк для него, несчастного пешехода, и он, наверное, умрёт по дороге с голоду.
Каноник ушёл, не сказав ни слова.
Оставшись один, Уленшпигель уснул, поглядывая на лавровый куст.
На рассвете он забрал свою добычу и вышел из Бульона, поспешив в лагерь Оранского. Здесь он передал принцу все деньги и рассказал ему свою историю, пояснив, что это настоящий способ налагать на врага контрибуцию.
Принц дал ему десять флоринов.
Что касается позвоночника камбалы, то он был заключён в хрустальный ларец и прикреплён в середине распятия в алтаре Бульонского собора.
И всякий в городе знает, что в распятии этом заключён горб выпрямленного богохульника.
XI
Молчаливый, готовясь к переходу через Маас, передвигал свои отряды в окрестностях Льежа, стараясь запутанными переходами обмануть бдительность Альбы.
Уленшпигель исполнял свои воинские обязанности, умело орудовал своим аркебузом и внимательно следил за окружающим.
В лагерь прибыли фламандские и брабантские дворяне, жившие согласно с офицерами и важными господами из свиты Молчаливого.
Вскоре, однако, в лагере образовались две партии, неустанно враждовавшие друг с другом, ибо одни говорили: «Принц – предатель», другие же отвечали, что кто говорит это, тот клеветник, и что они заткнут их лживую глотку. Недоверие росло, как жирное пятно. Доходило до рукопашной в кучках из семи, восьми, двенадцати человек, а то бились и настоящим оружием вплоть до аркебузов.
Однажды на шум явился сам принц и прошёл между враждующими сторонами. Пуля сорвала у него шпагу. Он приказал прекратить бой и обошёл весь лагерь, чтобы все его видели и никто не мог говорить: «Убит Молчаливый, убита война!»
На другой день около полуночи, в тумане, только что Уленшпигель собрался выйти из дому, где он напевал фламандские любезности одной валлонской девице, он вдруг у двери соседнего домика услышал повторившееся три раза подряд карканье ворона. И таким же тройным карканьем ответил кто-то снаружи. На порог домика вышел крестьянин. Уленшпигель услышал шаги на дороге.
Два человека, разговаривавшие по-испански, подошли к крестьянину, который обратился к ним на том же языке:
– Ну, что вы сделали?
– Добрую работу сделали, – ответили они, – врали во имя короля. Благодаря нашей работе теперь офицеры и солдаты в лагере относятся ко всему недоверчиво: «Принц только из скверного честолюбия сопротивляется королю: он добивается того, чтобы его боялись, и тогда в качестве залога он удержит в своих руках города и области, за пятьсот тысяч флоринов он готов покинуть доблестное дворянство, бьющееся за родину. Герцог предложил ему полное помилование и торжественно поклялся и обещал ему, что вернёт ему и всем высшим военачальникам их владения, если они вновь покорятся королю. Оранский единолично заключит с ним соглашение».
А приверженцы Молчаливого возражали нам:
«Предложение герцога – предательская ловушка, в которую не даст себя заманить Оранский, памятуя об Эгмонте и Горне. Им хорошо известно, что кардинал Гранвелла, когда схватили графов, сказал в Риме: «Пескарей ловят, а щуку упускают». Пока Оранский на свободе, ещё ничего не сделано».
– А велик раскол в лагере? – спросил крестьянин.
– Велик и с каждым днём сильнее. Где письма?
Они вошли в домик, где засветился фонарь. В оконце Уленшпигель увидел, как они распечатали два письма, жадно читали их, пили мёд и поспешно удалились, сказав на прощанье крестьянину по-испански:
– Если лагерь распадётся, – Оранский в наших руках. Будет хорошая пожива.
«Ну, с этими молодчиками надо покончить», – сказал себе Уленшпигель.
Они вышли в густом тумане, и Уленшпигель видел, как крестьянин вынес им фонарь, который они взяли с собой.
Свет мелькал, часто скрываемый чёрной тенью, из чего Уленшпигель заключил, что они идут гуськом.
Он зарядил свой аркебуз и выстрелил в чёрную фигуру. Фонарь стал подыматься и опускаться, и из этого он заключил, что один упал, а другой старается рассмотреть его рану. Он снова зарядил аркебуз. Но фонарь, качаясь, стал быстро удаляться по направлению к лагерю. Уленшпигель выстрелил ещё раз. Фонарь покачнулся, упал и погас. Стало темно.
Бросившись к лагерю, Уленшпигель встретил профоса и толпу солдат, разбуженных звуком выстрела. Уленшпигель обратился к ним:
– Я охотник, пойдите принесите дичь.
– Весёлый фламандец, – сказал ему профос, – ты разговариваешь не только языком.
– Слова слетают с языка, как ветер. Слова свинцовые остаются в теле предателей. Пойдёмте.
И при свете фонарей он привёл их к месту, где лежали оба – один уже мёртвый, другой хрипя в агонии; рука его была прижата к груди, и здесь они нашли письмо, которое он скомкал последним усилием воли.
Они понесли трупы, по одежде которых было ясно, что это дворяне, и направились при свете фонаря прямо к принцу, прервав его совещание с Фридрихом Голленгаузеном, маркграфом гессенским и другими господами.
В сопровождении ландскнехтов и рейтаров в зелёных и жёлтых камзолах они толпой подошли к палатке Оранского и с криком требовали, чтобы их выслушали.
Он вышел. Профос откашлялся, чтобы начать обвинительную речь против Уленшпигеля, но тот перебил его:
– Ваша милость, целясь в ворон, я подстрелил двух предателей – дворян из вашей свиты.
И он рассказал, что он видел, слышал и сделал.
Оранский не произнёс ни слова. Перед ним, принцем Оранским, Вильгельмом Молчаливым, пред Фридрихом Голленгаузеном, маркграфом гессенским, Дитрихом ван Схоненбергом, графом Альбертом Нассауским, Гоохстратеном, Антуаном де Лаленом, губернатором мехельнским, пред солдатами и Ламме Гудзаком, который дрожал всем телом от испуга, были обысканы оба трупа. При убитых нашли письма за печатями Гранвеллы и Нуаркарма, которые повелевали им сеять раздоры среди приближённых принца, чтобы, таким образом, ослабить его силы, принудить его к уступкам и выдать его герцогу, который отрубит ему голову. «Следует, – говорилось в письмах, – действовать осторожно, посредством смутных намёков, чтобы в войске укоренилось впечатление, что Оранский ради личной выгоды заключил с герцогом особое соглашение. Тогда его приближённые и солдаты в негодовании сами схватят его. В уплату им переведено через Фуггера[158] в Антверпене по пятисот дукатов на каждого. Они получат без замедления следующую тысячу, как только ожидаемые из Испании четыреста тысяч прибудут в Зеландию».
Когда предательство, таким образом, стало очевидным, принц молча повернулся к своим приближённым – офицерам и солдатам, – среди которых было много не доверявших ему, и укоризненно поглядел на них, молча указывая на трупы.
В великом смятении возгласили все присутствующие:
– Да здравствует Оранский! Оранский верен родине!
Исполненные презрения, они хотели бросить трупы собакам, но принц сказал:
– Не тела надо выбросить собакам, а дух слабости, рождающий недоверие к чистым помыслам.
И солдаты и офицеры кричали:
– Да здравствует принц! Да здравствует Оранский, друг родины!
И голоса их звучали, как гром, сметающий несправедливость.
Указывая на трупы, принц сказал:
– Похороните их по-христиански:
– А я? – сказал Уленшпигель. – Что сделают с моим верным скелетом? Если я поступил неправильно, пусть меня высекут; если я сделал, как надо, пусть меня наградят.
На это Молчаливый сказал:
– Этот стрелок получит пятьдесят ударов зелёными палками в моём присутствии за то, что, не получив приказа, нарушил дисциплину, убив двух офицеров. Затем он получит тридцать флоринов за то, что хорошо смотрел и хорошо слушал.
– Ваше высочество, – ответил Уленшпигель, – если бы мне раньше дали тридцать флоринов, я бы терпеливее выдержал палки.
– Да, да, – вздохнул Ламме Гудзак, – дайте ему сперва тридцать флоринов, он покорно вынесет остальное.
– И затем, – продолжал Уленшпигель, – так как душа моя чиста, то нет нужды ни мыть её дубиной, ни полоскать её осиной.
– Да, – вздыхал Ламме Гудзак, – не надо мыть Уленшпигеля дубиной или полоскать осиной. У него душа чистая. Не мойте его, господа офицеры, не мойте его.
Когда Уленшпигель получил свои тридцать флоринов, профос приказал «шток-мастеру», то есть палочных дел мастеру, взяться за него.
– Взгляните, господа, какой у него жалостный вид, – кричал Ламме. – Никакого дерева не любит мой друг Уленшпигель.
– Нет, – отвечал Уленшпигель, – я люблю раскидистый ясень, который простирает свою сочную листву навстречу солнцу, но я терпеть не могу эти палки, которые ещё влажны от крови своего сока, которые, без листьев и ветвей, имеют такой дикий вид и производят столь жестокое впечатление.
– Ты готов? – спросил профос.
– Готов? – повторил Уленшпигель. – К чему готов? К палкам? Нет, не готов и не собираюсь быть готовым, господин шток-мастер. У вас рыжая борода и грозное лицо, но я убеждён, что у вас мягкое сердце и что вы совсем не любите увечить таких бедняг, как я. О себе скажу, что я этого не люблю ни делать, ни видеть. Ибо спина христианина – священный храм, подобный груди, объемлющей лёгкие, коими мы вдыхаем воздух божий. Какие муки душевные будут терзать вас, если вам случится тяжёлым ударом раздробить меня на куски!
– Живей, живей, – сказал шток-мастер.
– Ах, к чему такая спешка, ваше высочество, – обратился Уленшпигель к принцу, – право, не к чему спешить: сперва надо высушить палку, а то, говорят, сырое дерево, проникая в живое мясо, заражает его смертельным ядом. Неужто вы, ваше высочество, хотите, чтобы я погиб такой гадкой смертью? Верной службой служит вам и так моя спина, ваше высочество. Пусть секут ее розгами, пусть бичуют ремнём, только этими зелёными палками не надо, прошу вас.
– Помилуйте его, принц, – сказали одновременно Гоохстратен и Дитрих ван Схоненберг. И другие сострадательно улыбались.
И Ламме приговаривал:
– Ваше высочество, ваше высочество, помилуйте его; зелёное дерево – чистый яд.
– Прощаю, – сказал принц.
И Уленшпигель многократно прыгал, колотил Ламме по животу, тащил его плясать и говорил:
– Восхваляй вместе со мной благородного принца, который спас меня от зелёных палок.
Ламме попытался плясать, но из-за брюха не мог.
И Уленшпигель угостил его хорошей выпивкой и закуской.
XII
Уклоняясь от сражения, герцог непрестанно старался истощить Оранского при его передвижениях между Юлихом и Маасом. Повсюду, у Гондта, Мехельна, Эльсена и Меерсена, обследовали, по указанию принца, реку, и везде дно её было усеяно колышками, которые при переправе причиняли раны людям и лошадям.
У Стокема брод оказался свободным. Принц приказал перейти реку. Кавалерия, перейдя через Маас, сосредоточилась по ту сторону в боевом порядке, прикрывая переправу со стороны епископства Льежского. Затем от берега до берега, поперёк реки, выстроились в десять рядов стрелки и аркебузьеры, задерживая, таким образом, течение реки. Среди них был Уленшпигель. Вода доходила ему до бёдер, и не раз предательская волна поднимала его вверх вместе с лошадью.
Мимо него шла пехота, привязав пороховницы к шляпам и держа аркебузы высоко в воздухе. За ними двигался обоз, охранные отряды, сапёры, фейерверкеры, двойные бомбарды, фальконеты, большие и малые кулеврины, кулеврины-батарды, двойные кулеврины, мортиры, пушки, простые и двойные, лёгкие пушки для авангарда, запряжённые парой лошадей, которые могли галопом примчаться куда угодно и, таким образом, были подобны так называемым императорским пистолетам. За артиллерией шёл арьергард – ландскнехты и фламандская конница.
Уленшпигель искал, где бы хватить глоток согревающего напитка. Стрелок Ризенкрафт, немец из южной Германии, тощий, жестокий и громадный парень, храпел подле него на коне, от него разило водкой, и Уленшпигель поискал, где его фляжка, нашёл её, разрезал бечёвку, на которой она висела на шее, и весело приложился к ней. Соседи-стрелки кричали:
– Дай и нам!
Так он и сделал. Когда фляжка была пуста, он связал бечёвку и хотел повесить фляжку на шею солдату. Однако он задел при этом Ризенкрафта, тот проснулся и прежде всего потянулся к своей фляжке, чтобы, как всегда, подоить свою коровушку. Но, не найдя молока, он пришёл в ярость и закричал:
– Мерзавец, куда ты дел мою водку?
– Выпил, – отвечал Уленшпигель, – у промокших солдат водка – общее добро, а скаред – дурной товарищ.
– Завтра в поединке изрублю тебя на куски, – сказал Ризенкрафт.
– Валяй. Станем рубить друг другу головы, руки, ноги и всё прочее. Да не запор ли у тебя, что у тебя рожа такая кислая?
– Да, запор.
– Так чем драться, лучше бы ты слабительное принял.
Они уговорились встретиться на другой день на конях при любом сражении, чтобы срубить друг у друга короткими шпагами лишнее сало.
Уленшпигель просил разрешения заменить шпагу палкой, – и получил согласие.
Между тем войско перешло реку, и, по приказанию офицеров, десять шеренг, стрелков также двинулись к другому берегу.
И принц сказал:
– Вперёд на Льеж.
Объятый радостью, Уленшпигель закричал вместе с фламандцами:
– Да здравствует Оранский, вперёд на Льеж!
Но наёмники, особенно немцы, нашли, что они слишком промокли для наступления. Напрасно уверял их принц, что они идут навстречу верной победе, что город на их стороне. Они знать ничего не хотели, разложили большие костры и грелись подле них со своими рассёдланными лошадьми.
Нападение на город было отложено на другой день. Альба был очень испуган отважной переправой: тут его шпионы донесли ему, что наёмники Молчаливого не готовы к нападению.
Поэтому он пригрозил Льежу и его округе, что он уничтожит всё огнём, если тамошние сторонники принца шелохнутся. Герард ван Грусбеке, клеврет епископа, вооружил своих наёмников против принца. Но Молчаливый из-за наёмников-немцев, испугавшихся сырости в штанах, подошёл к городу слишком поздно.
XIII
Уленшпигель и Ризенкрафт взяли себе секундантов, которые решили, что противники будут драться пешими и, по требованию победителя, вплоть до смертельного исхода; так потребовал Ризенкрафт.
Местом боя была выбрана маленькая поляна.
С утра Ризенкрафт надел своё стрелковое снаряжение. На нём был шлем с нагрудником без забрала и кольчуга без рукавов. Рубаху, разорванную в клочья, он запихал в шлем, чтобы, в случае нужды, употребить лоскутья для перевязки. Он взял свой самострел из доброго арденнского дерева, колчан с тридцатью стрелами и длинный кинжал, но не взял двуручного меча, какими обычно вооружены стрелки. Он прибыл на место поединка на своей кобыле и сидел на боевом седле, прикрытом бронёй так же, как лоб лошади, украшенный перьями.
Вооружение у Уленшпигеля было барское. Он восседал на осле: седлом ему служила юбка гулящей девицы, на морду осла была надета ивовая плетёнка, над которой развевались стружки. Грудь осла, вместо панцыря, покрывал кусок сала, так как, объяснял Уленшпигель, железо дорого, к стали не приступиться, а медь в последнее время в таком количестве уходит на пушки, что и для кролика не из чего выковать оружие. Вместо шлема он прикрылся салатным листом[159], ещё не объеденным улитками. В середину он воткнул лебединое перо – для последней песни, если плохо придётся.
Лёгкой, тонкой шпагой служила ему длинная, толстая сосновая жердь, к концу которой была привязана метёлочка из веточек того же дерева. Слева у седла висел нож, тоже деревянный, справа палица: стебель бузины с воткнутой на него брюквой. Панцырем его были лохмотья. Когда он в этом наряде появился на месте боя, свидетели Ризенкрафта разразились хохотом, но сам он угрюмо хранил своё кислое выражение.
Секунданты Уленшпигеля потребовали, чтобы немец снял свою стальную кольчугу, так как на Уленшпигеле нет ничего, кроме тряпок. Ризенкрафт согласился. Тогда его секунданты спросили, почему Уленшпигель вооружён метлой.
– Палку вы мне сами разрешили: можно же её украсить зеленью.
– Делай, как знаешь, – сказали четыре секунданта.
Ризенкрафт не произнёс ни слова и лишь сбивал короткими ударами шпаги тощие стебельки вереска.
Секунданты потребовали, чтобы он заменил свой меч метлой, как у Уленшпигеля.
Он ответил:
– Если этот голодранец по своей воле выбрал столь необычное оружие, то он, очевидно, надеется им защитить свою жизнь.
Уленшпигель, с своей стороны, повторил, что ему довольно его метлы, и секунданты объявили, что всё в порядке.
Противники стали друг против друга, – Ризенкрафт, закованный в сталь, на своём коне, Уленшпигель – на осле, прикрытом куском сала.
Выехав на середину поляны, Уленшпигель взял метлу наперевес, как копьё, и сказал:
– Гнуснее чумы, проказы и смерти, по мне, эта смердящая погань, которая в лагере храбрых и добрых товарищей не знает иной заботы, как совать повсюду свою кислую рожу и злопыхательную морду. Где появится такой поганец, немеет смех и смолкает песня. Всегда такой гнуснец с кем-нибудь дерётся или ругается и, таким образом, рядом с честным боем за родину затевает поединки, в которых – разруха армии и радость врагу. В разное время Ризенкрафт, здесь стоящий передо мной, убил двадцать одного человека за пустячные слова, никогда, ни в одном сражении или стычке не дав доказательств своей храбрости, не получив ни единой награды. Поэтому мне очень приятно почесать сегодня эту шелудивую собаку против её облезшей шерсти.
Ризенкрафт ответил:
– Этот пьяница вообразил, что поединок – это забава; с радостью расколю ему череп, чтобы всякий увидел, что там нет ничего, кроме соломы.
По приказанию секундантов оба спешились, причём с головы Уленшпигеля упал салатный лист, немедленно пожранный его ослом. Только один секундант помешал ослу, дав пинка ногой и выгнав за изгородь поляны. Таким же образом отвели коня, и они поплелись вдвоём, пощипывая траву.
Затем секунданты с метлой, – это были секунданты Уленшпигеля, и секунданты с мечом – секунданты Ризенкрафта – подали свистом знак к бою.
И Ризенкрафт и Уленшпигель яростно бросились друг на друга. Ризенкрафт рубил шпагой, Уленшпигель отбивался метлой. Ризенкрафт клялся всеми дьяволами, Уленшпигель уворачивался, бегал по поляне вдоль и поперёк, туда и сюда, показывал Ризенкрафту язык, корчил ему рожи, а тот задыхался, и, как сумасшедший, махал по воздуху своей шпагой. Вдруг, когда он подбежал совсем близко к Уленшпигелю, тот мигом обернулся и изо всех сил ткнул его своей метлой в нос. Ризенкрафт упал на землю, растопырив руки и ноги, точно издыхающая лягушка.
Уленшпигель бросился к нему и возил без всякого милосердия метлой по его лицу взад и вперёд, повторяя:
– Проси пощады, не то всю метлу слопаешь.
Он тёр и тёр его безустали, к великому смеху присутствующих, и всё приговаривал:
– Кайся, не то слопаешь всю метлу.
Но Ризенкрафт не мог ничего ответить, так как от чёрной ярости умер.
– Господь да упокоит твою душу, бедный злюка! – сказал Уленшпигель.
И ушёл, огорчённый.
XIV
Октябрь шёл к концу. У принца иссякли деньги, и войско его страдало от голода. Солдаты роптали; он подвигался по направлению к Франции и старался вступить в бой с герцогом, но тот уклонялся.
Выступив из Кенуа-ле-Конт по пути к Камбрэзи[160], он встретил здесь отряд из десяти немецких батальонов, восьми испанских и трёх эскадронов лёгкой конницы под командой дона Руфеле Генрицис, сына герцога Альбы. Завязался бой, и дон Руфеле среди схватки воскликнул по-испански:
– Бей, бей! Без пощады! Да здравствует папа!
Оказавшись в это мгновение против отряда стрелков, где Уленшпигель был взводным, он бросился со своими людьми на них. Тогда Уленшпигель сказал своему начальнику:
– Отсеку этому палачу язык!
– Отсеки, – ответил тот.
И Уленшпигель меткой пулей раздробил челюсть и разорвал язык у дона Руфеле, сына герцога.
Затем он выбил из седла сына маркиза Дальмарес.
Батальоны и эскадроны потерпели поражение.
После этой победы Уленшпигель искал в лагере своего друга Ламме, но не нашёл его.
– Ах, – говорил он, – скрылся друг мой Ламме, мой толстый друг! Видно, полный воинской отваги, он забыл о тяжести своего брюха и вздумал преследовать бегущих испанцев. И, конечно, запыхавшись, он упал, как мешок, на дороге; они его захватили и увели с собой, в надежде на выкуп, – выкуп христианского сала. Друг мой Ламме, где ты застрял? Где ты, милый толстячок?
И Уленшпигель искал его повсюду, но нигде не мог найти и был огорчён этим.
XV
В ноябре, месяце снегопада и метелей, принц вызвал к себе Уленшпигеля. Молчаливый сидел, грызя шнурок своего панцыря.
– Слушай и запомни, – сказал он.
– Мои уши, как двери темницы, – ответил Уленшпигель, – через них легко войти, но выйти – дело трудное.
Молчаливый сказал:
– Обойди Фландрию, Геннегау, Северный Брабант, Антверпен, Южный Брабант, Намюр, Гельдерн, Оверисселль и Северную Голландию и повсюду говори следующее: если судьба изменит нашему святому христианскому делу на суше, то борьба с подлым насилием будет продолжаться на море. Милость господа с нашим великим делом в его удачах и неудачах. Прибыв в Амстердам, отдай отчёт во всём, что ты говорил и делал, моему верному другу Паулю Бейсу. Вот три паспорта, подписанные самим Альбой. Их нашли на трупах убитых при Кенуа-ле-Конт. Мой секретарь вписал в них имена. Быть может, ты найдёшь по дороге подходящего спутника, которому ты сможешь довериться. Запомни: кто на пение жаворонка ответит боевым криком петуха, тот наш верный союзник. Вот тебе пятьдесят флоринов. Будь мужественен и твёрд.
– Пепел стучит в моё сердце, – ответил Уленшпигель.
И он отправился в путь.
XVI
Пропуск от имени короля и герцога давал ему право носить при себе какое угодно оружие. Он взял свой добрый аркебуз, сухого пороха и пуль. Затем он надел изодранный плащ, истасканный камзол и штаны испанского покроя, нахлобучил шляпчонку с торчащим пером и опоясался саблей. Покинув своё войско у французской границы, он направился в Маастрихт[161].