
Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке
Затем он опять ложился в постель, вытягивался там от усталости, в два пробуждался, проглатывал немножко свиного студня, запивая его бургонским, которое он покупал по двести сорок флоринов за бочку. В три часа он съедал цыплёнка в мадере, которого запивал двумя стаканами мальвазии по семнадцати флоринов бочонок. В половине четвёртого он лакомился вареньем, запивая его мёдом. От этого он становился бодрым духом, охватывал руками колено и погружался в спокойную задумчивость до четырёх часов.
В четыре наступало время обеда, и в этот сладостный час его часто навещал священник церкви святого Иоанна. Не раз бились они об заклад, кто из них больше съест рыбы, дичи, птицы, мяса. Тот, кто отставал, должен был угостить победителя мясом, поджаренным на угольях, с четырьмя соусами, семью гарнирами из зелени и подогретым вином трёх лучших марок.
Так пили они и ели, ведя беседу о еретиках, причём пребывали в полном согласии, что, сколько их ни перебить, всё будет мало. И никогда не возникало между ними ни малейшего спора, кроме того случая, когда им приходилось препираться о тридцати девяти способах, коими изготовляется добрый пивной суп.
Затем они склоняли свои достопочтенные головы на преподобные пуза и храпели. Случалось, кто-нибудь из них открывал на мгновение глаза и бормотал при этом, что жизнь на этом свете – прекрасная вещь и что люди неимущие напрасно жалуются на неё.
При этом святом муже состоял причетником Уленшпигель. Он отлично прислуживал ему при мессе, всегда пополняя чашу трижды: два раза для себя и раз для приора. И звонарь Помпилиус Нюман помогал ему при этом.
Видя цветущее здоровье, красные щёки и толстое брюшко Нюмана, Уленшпигель задал ему вопрос, здесь ли, на службе у приора, он накопил столь завидные достоинства.
– Конечно, сын мой, – ответил Помпилиус. – Закрой только дверь, чтобы нас никто не слышал.
Он шопотом рассказал ему:
– Ты ведь знаешь, как нежно наш господин приор любит всякие вина и пиво, всякое мясо и птицу. Он запирает мясо в кладовке, вино в погребе и всегда носит ключи в кармане. И когда спит, не отнимает рук от них. Ночью, когда он уснёт, я пробираюсь к нему, – не без опаски, – снимаю ключи с его брюшка, потом кладу назад. Не без опаски: ибо, сын мой, если он узнает о моём преступлении, он меня сварит живьём.
– Незачем так затрудняться, Помпилиус, – сказал Уленшпигель, – достаточно стащить ключи один раз – я сделаю по их образцу новые; а старые пусть себе лежат на пузе добрейшего отца приора.
– Сделай, сын мой, – сказал Помпилиус.
И Уленшпигель сделал ключи: часам к восьми вечера, когда он и Помпилиус решали, что благодушный приор уснул, они спускались вниз и добывали себе мяса и вина, сколько было душе угодно. Уленшпигель нёс бутылки, Помпилиус еду, ибо он дрожал, как осиновый лист, а окорока и бараньи лопатки не разбиваются, когда падают на пол. Не раз забирали они также птицу, в чём обвинены были многие кошки по соседству и претерпели казнь за своё преступление.
Затем они отправлялись в Ketel-Straat – улицу гулящих девушек. Здесь они были щедры, кормили своих любушек солониной и ветчиной, варёной колбасой и птицей, поили их орлеанским и бургонским винами и английским пивом, которое за морем называется эль, ручьями вливая всё это в свежие глотки своих красоток. А те платили им за это ласками.
Но однажды утром, после еды, приор позвал их обоих. С грозным лицом он яростно сосал мозговую кость из супа.
Помпилиус дрожал в своих штанах, и брюхо его содрогалось от страха. Уленшпигель был совершенно спокоен и лишь весело ощупывал ключи от погреба в своих карманах.
– Кто это пьёт моё вино и ест мою птицу, – грозно спросил приор, – не ты ли это, чадо моё?
– Нет, – ответил Уленшпигель.
– А этот звонарь, – и он указал при этом на Помпилиуса, – не приложил ли и он руку к этому преступлению? Он бледен, как покойник. Видно, украденное вино действует на него, как яд.
– Ах, ваше преподобие, – ответил Уленшпигель, – вы несправедливы, обвиняя звонаря. Ибо, если он бледен, то не оттого, что пил ваше вино, но оттого, что нанюхался духа его, он чахнет со дня на день, и, если ничего против этого не предпринять, его душа ручьём ускользнёт сквозь его штаны.
– Есть бедные люди на земле! – вздохнул приор и хватил здоровенный глоток вина из стоявшего перед ним стакана. – Но скажи, чадо моё, – у тебя ведь рысьи глаза, – ты не заметил вора?
– Я буду следить, ваше преподобие, – ответил Уленшпигель.
– Господь да утешит вас своей милостью, чада мои, – сказал приор, – живите в трезвости, ибо из невоздержанности проистекают все бедствия сей юдоли слёз. Идите с миром.
И, благословив их, он высосал ещё одну мозговую кость из супа и выпил ещё большой стакан вина.
Уленшпигель и Помпилиус вышли.
– Этот гнусный скаред не дал тебе ни капли своего вина, – сказал Уленшпигель. – Поистине благословен хлеб, который крадут у него. Но что с тобой, почему ты так дрожишь?
– Мои штаны мокры насквозь.
– Вода сохнет быстро, сын мой. Но будь веселей. Сегодня сыграем плясовую на бутылках на Ketel-Straat и напоим допьяна всех трёх ночных сторожей. Пусть храпят, охраняя город.
Так и сделали.
Между тем подходил день св. Мартина; церковь была украшена для праздника. Ночью Уленшпигель и Помпилиус вошли в неё, заперли за собой двери, зажгли все свечи, взяли лютню и волынку и играли с увлечением. И свечи сияли, как солнце, но это было далеко не всё. Устроив всё как должно, они отправились к приору, которого, несмотря на поздний час, застали ещё на ногах. Он жевал жареного дрозда, запивая его рейнским, и широко раскрыл глаза, когда увидел освещение в окнах церкви.
– Ваше преподобие, – сказал Уленшпигель, – не угодно ли вам узнать, кто ест ваше мясо и пьёт ваше вино?
– Что за освещение! – воскликнул приор, указывая на окна церкви. – Господи боже, неужто это с твоего соизволения святой Мартин жжёт по ночам свечи бедных монахов, ничего не платя за них?
– Он и не то ещё делает, – сказал Уленшпигель. – Пожалуйте с нами, отец приор.
Тот взял посох, и они вошли в церковь.
Здесь посреди храма он увидел всех святых: выйдя из своих ниш, изваяния собрались в кружок. И святой Мартин являлся как бы начальником, ибо он головой был выше всех; в руке, протянутой для благословения, он держал жареную индейку. У других угодников были во рту или в руках куски гусятины или курятины, колбаса, ветчина, рыба сырая и варёная, между прочим щука в добрых четырнадцать фунтов веса. И в ногах у каждого стояло по бутылке вина.
При виде всего этого приор пришёл в такую ярость, лицо вздулось так, что Помпилиус и Уленшпигель испугались, как бы он тут же не лопнул. Но приор, не обращая на них внимания, грозно подошёл к святому Мартину, которого он, очевидно, считал ответственным за злоумышления всех прочих, вырвал у него из рук индейку и осыпал такими ударами, что разбил ему руку, нос, посох и митру.
Не помиловал он и других, и не один из святителей потерял под его ударами руки, ноги, митру, посох, крест, косу, секиру, решётку, пилу и иные знаки своего достоинства и своей мученической кончины. Затем приор с бешеной быстротой стал, с трясущимся брюхом, задувать все свечи.
Все окорока, птицу и колбасу, сколько мог собрать, он взял с собой и, согбенный под этой ношей, возвратился в свою келью. Но он был так разъярён и удручён, что вынужден был выпить одну за другой три больших бутылки вина.
Уленшпигель подождал, пока он уснул, и тогда унёс все, что приор отобрал у святых, а также то, что осталось в церкви, полакомившись предварительно лучшими кусочками. Объедки они с Помпилиусом сложили у ног святых.
На другой день, пока Помпилиус звонил к заутрене, Уленшпигель вошёл к приору в опочивальню и опять пригласил его пойти в церковь.
Здесь, указав на объедки и на святых, он сказал:
– Что ж, ваше преподобие, ничто не помогло, они всё-таки всё съели.
– Да, – ответил приор, – даже в мою опочивальню, как воры, пробрались и утащили всё, что я спас. Так, господа святые? Вот я пожалуюсь на вас его святейшеству.
– Так-то так, – сказал Уленшпигель, – только вот послезавтра крестный ход, скоро в церковь придут рабочие. Увидят они эти разбитые статуи, как бы вас, отец приор, не обвинили в кощунстве.
– О святой Мартин, – простонал приор, – спаси меня от костра! Я не помнил, что делаю.
Затем, обратившись к Уленшпигелю, меж тем как трусливый Помпилиус звонил в колокола, приор сказал:
– К воскресенью никак не успеют починить святого Мартина. Что делать? Что скажет народ?
– Ваше преподобие, – сказал Уленшпигель, – надо употребить невинную хитрость. Мы приклеим Помпилиусу бороду, – вид у него всегда мрачный и потому очень почтенный, – наденем на него митру, стихарь, облачение и весь убор святителя. Он будет стоять на своём подножьи, и народ примет его за деревянного святого Мартина.
Приор поднялся к Помпилиусу, который всё ещё звонил в колокола, и обратился к нему:
– Перестань звонить и слушай: хочешь заработать пятнадцать дукатов? В воскресенье во время крестного хода ты будешь изображать святого Мартина. Уленшпигель тебя оденет как надо, но если ты во время крестного хода пикнешь или шевельнёшь пальцем, я прикажу сварить тебя в кипящем масле в котле, который, по заказу палача, только что обмуровали на Рыночной площади.
– Ваше преподобие, – ответил Помпилиус, – я предан вам бесконечно, но вы ведь знаете, что я страдаю недержанием.
– Повинуйся! – сказал приор.
– Повинуюсь, ваше преподобие, – жалобно ответил Помпилиус.
VII
На следующий день при ярком солнечном сиянии крестный ход вышел из церкви. Уленшпигель по возможности починил двенадцать угодников, которые колыхались теперь на своих носилках среди цеховых знамён. За ними двигалась статуя пресвятой девы, затем, прославляя её песнопениями, шла её почётная свита из девиц в белых платьях; за ними двигались стрелки с луками и самострелами и, наконец, подле балдахина – Помпилиус, качавшийся на носилках ещё более, чем другие, и скорчившийся под бременем пышного убранства св. Мартина.
Уленшпигель раздобыл порошок, причиняющий зуд. Он сам одел Помпилиуса в епископское облачение, дал ему перчатки и посох и показал, как благословлять народ по латинскому обряду. Он помогал одеваться и священникам: на одного накинул орарь, другому подал рясу, дьяконам надел стихари. Он метался по церкви, здесь разглаживая складки камзола, там штаны. Он расхваливал начищенные самострелы и страшные луки братства стрелков. И каждому он насыпал за воротник, на спину или в рукав своего порошка. Больше всех получил каноник и четыре носильщика св. Мартина. Только девушек из свиты пресвятой девы он не тронул – ради их нежной красоты.
С развевающимися хоругвями и распростёртыми знамёнами в чинном порядке вышла торжественная процессия из храма. Прохожие, мужчины и женщины, крестились при встрече. Солнце палило.
Каноник прежде всех почувствовал действие порошка и почесал за ухом. За ним стали чесаться все, духовенство и стрелки: они чесали себе шеи, ноги, руки, стараясь, однако, не показать этого. Почёсывалась и четвёрка, несшая св. Мартина, но звонарь, страдавший больше всех, так как лучи солнца припекали его более других, не смел шевельнуться из страха, что его сварят живьём. Он дёргал носом, корчил чудовищные рожи и трясся на своих дрожащих ногах, так как каждый раз, когда какой-либо из его носильщиков чесался, он чуть не падал со своей высоты.
Но он не смел двинуться, и от страха из него лило, и носильщики переговаривались:
– Святой Мартин, неужто будет дождь?
Духовенство величало пресвятую деву:
Si de сое… сое… сое… lo descenderesО sanc… ta… ta… Ma… ma… ria, —ибо от зуда, ставшего невыносимым, дрожали их голоса; однако они старались чесаться незаметно. Каноник же и четвёрка носильщиков едва не разорвали себе шеи и руки. Помпилиус стоял выпрямившись, дрожа на злосчастных своих ногах, страдавших больше всего.
Но вдруг стрелки, дьяконы, священники, каноник и несшие св. Мартина – все остановились и начали чесаться. От порошка у Помпилиуса свербели пятки невыносимо, но он не шевелился, боясь упасть.
И в толпе говорили, что св. Мартин дико вращает глазами и показывает бедному люду очень сердитое лицо.
Затем по знаку каноника крестный ход опять двинулся в путь.
Но вскоре под горящими лучами солнца, палившего спины и животы участников процессии, действие порошка стало нестерпимым.
И тут духовенство, стрелки, дьяконы, каноник остановились и, точно стадо обезьян, начали уже без всякого стыда чесаться везде, где зудело.
Девушки пели гимны, и свежие голоса, звонко возносясь к небу, звучали, как ангельские хоры.
И, наконец, все разбежались, кто куда мог. Каноник, всё почёсываясь, спас святые дары; благоговейный народ унёс святые мощи обратно в церковь; четвёрка, несшая святого Мартина, попросту бросила Помпилиуса на землю. Здесь злополучный звонарь лежал, не смея ни почесаться, ни шевельнуться, ни промолвить слово и лишь молитвенно закрыв глаза.
Два мальчика решили было понести его, но он показался им слишком тяжёлым, и они поставили его, прислонив к стене. И слёзы градом лились из его глаз.
Народ собрался вокруг него. Своими белыми полотняными носовыми платками женщины отирали его лицо, чтобы собрать его слёзы, как священную реликвию, и говорили при этом:
– Как вам жарко, ваша святость!
Звонарь жалостно смотрел на них и против воли неудержимо дёргал носом.
Слёзы вновь хлынули ручьями из его глаз, и женщины говорили:
– О святой Мартин, вы плачете о прегрешениях города Ипра? Отчего так подёргивается ваш благородный нос? А мы слушались поучений Луиса Вивеса[152], и бедняки города Ипра обеспечены работой и едой. Ах, какие крупные слёзы – настоящие жемчужины! Вот где наше спасение!
И мужчины говорили:
– Не прикажешь ли, святой Мартин, разрушить все весёлые дома в городе? Но тогда скажи нам, как помешать бедным девушкам бегать по ночам на поиски всяких приключений?
И вдруг поднялся крик:
– Вот идёт причетник!
Уленшпигель подошёл, взял Помпилиуса в охапку, взвалил его себе на плечи и понёс. И верующая толпа благоговейно следовала за ним.
– Ох, – сказал ему на ухо несчастный звонарь, – я издыхаю от зуда, сын мой.
– Держись прямо, – ответил Уленшпигель, – забыл ты, что ли, что ты – деревянная статуя?
Он быстро шагал и принёс звонаря к приору. Тот уже исцарапал себя ногтями до крови.
– Звонарь, – сказал приор, – чесался ты так, как я?
– Нет, ваше преподобие.
– Говорил ты или шевелился?
– Нет, ваше преподобие.
– Ну, получишь свои пятнадцать дукатов. Иди и чешись сколько угодно.
VIII
На другой день Уленшпигель рассказывал всем, что произошло во время процессии. Народ, узнав, что над ним зло подшутили, заставив поклоняться вместо святого плаксе, делающему под себя, пришёл в негодование.
И многие стали еретиками, покинули город со всем своим достоянием и перешли в войско принца.
Уленшпигель возвратился в Льеж.
Одиноко сидел он как-то в лесу и размышлял. Он смотрел на ясное небо и говорил себе:
– Всё война да война: испанцы избивают народ, грабят, насилуют женщин и девушек. Расхищается наше добро, ручьями течёт наша кровь, не принося пользы никому, кроме державного мерзавца, которому хочется украсить свою корону новым узором власти. Он считает славным отличием этот узор крови, узор пожаров. Ах, если бы я мог тебя украсить по моему вкусу, мухи были бы твоим единственным обществом.
Так размышляя, он вдруг увидел, как мимо пронеслось стадо оленей. Здесь были большие старые самцы, гордо несшие свои девятиконечные рога; рядом с ними, точно телохранители, бежали стройные двухлетки, как бы готовые поддержать их своими острыми рожками. Уленшпигель не знал, куда они бегут, но подумал, что они возвращаются в своё логовище.
– Ах, – сказал он, – старые самцы и молодые олени, вы гордо и весело несётесь в глубине леса к своему пристанищу, объедаете молодые побеги, вдыхаете сладостные благоухания и наслаждаетесь бытием, пока не придёт ваш палач – охотник. Так и мы живём, благородные олени!
И пепел Клааса стучал в грудь Уленшпигеля.
IX
В сентябре, в дни, когда перестают кусать комары, Оранский с шестью полевыми пушками и четырьмя тяжёлыми орудиями, говорившими от его имени, а также с четырнадцатью тысячами фламандцев, валлонов и немцев переправился через Рейн у Санкт-Фейта.
Под жёлтыми и красными знамёнами на суковатой бургундской палке[153], так долго терзавшей нашу страну и обозначавшей начало нашего рабства, под начальством Альбы, кровавого герцога, шли двадцать шесть тысяч пятьсот человек, катились семнадцать полевых пушек и девять тяжёлых орудий.
Но этот поход не принёс больших успехов Молчаливому, так как Альба упорно уклонялся от сражения.
И брат Оранского, Людвиг, баярд Фландрии[154], заняв несколько городов и взяв выкуп со многих судов на Рейне, сражался при Эммингене в Фрисландии с сыном герцога и потерял здесь шестнадцать пушек, полторы тысячи лошадей и двадцать знамён и всё из-за подлости, продажных наёмников, потребовавших платы перед самым боем.
И в этом разгроме, этой крови и этих слезах тщетно искал Уленшпигель спасения родины.
И палачи по всей стране вешали, рубили головы, сжигали невинные жертвы.
И наследство получал король.
X
Странствуя по земле Валлонской, Уленшпигель убедился, что принцу нечего здесь рассчитывать на какую-либо помощь. Так он добрался до окрестностей города Бульона[155].
Здесь по пути стали ему попадаться всё горбатые, всякого возраста, пола и состояния. Все были с большими чётками, которые они перебирали с благоговением.
И молитвословия их звучали, как кваканье лягушек в пруду в тёплый вечер.
Были здесь горбатые матери с уродливыми ребятишками на руках, между тем как остальной выводок того же вида цеплялся за их юбки. Горбуны были на холмах и горбуны на полях. И повсюду видел Уленшпигель фигуры горбатых, остро очерченные на ясном небосклоне.
Подойдя к одному из них, он спросил:
– Куда направляются все эти несчастные люди, мужчины, женщины и дети?
Тот ответил:
– Мы идём к усыпальнице святого Ремакля, чтобы вымолить у него то, о чём мечтает наше сердце, а именно: чтобы он убрал с наших спин этот унизительный груз.
– А не мог бы святой Ремакль, – спросил Уленшпигель, – милостиво даровать и мне то, чего жаждет моё сердце, а именно: убрать со спины бедных общин кровавого герцога, тяготеющего на них, точно свинцовый горб?
– Святому Ремаклю не дано снимать горбы, ниспосланные в наказание, – был ответ богомольца.
– А другие он снимал? – спросил Уленшпигель.
– Да, если они не застарелые. Тогда свершается чудо исцеления, и мы справляем весёлые празднества всем городом. И каждый богомолец жертвует серебряную монету, а иногда целый золотой флорин исцелённому, который уже стал святым от этого чудесного исцеления и молитва которого за других скорее доходит до неба.
– Почему же, – спросил Уленшпигель, – богатый господин Ремакль взимает плату за свои лекарства, точно какой-нибудь жалкий аптекарь?
– Безбожный путник, он покарает тебя за такое кощунство! – ответил богомолец, яростно потрясая своим горбом.
– Ой, – простонал Уленшпигель и, скорчившись в три погибели, упал под деревом.
– Вот видишь, если святой Ремакль карает, то карает жестоко, – сказал богомолец, глядя на него.
Уленшпигель извивался, скрёб свою спину и стонал:
– О преславный угодник, сжалься надо мной! Это наказание! Я чувствую адскую боль между лопатками. Ой, ой, прости, святой Ремакль! Уйди, богомолец, уйди! Дай мне здесь в одиночестве выплакать мою вину и покаяться, как отцеубийце!
Но богомолец уже бежал оттуда вплоть до Большой площади города Бульона, где было сборище всех горбатых.
Здесь, дрожа от ужаса, он прерывающимся голосом рассказывал:
– Встретил богомольца… стройный был, как тополь… хулил святого, сразу вскочила опухоль на спине… горб… очень болезненный…
При этом известии богомольцы подняли восторженные крики:
– Святой Ремакль, если ты можешь нагружать горбами, значит, можешь и снимать их. Убери наши горбы, святитель Ремакль.
Между тем Уленшпигель убрался из-под своего дерева. Проходя по опустевшему предместью, он увидел, что у входа одного кабачка мотаются на палке два свиных пузыря, повешенные здесь в знак panch kermis – колбасного празднества, как это называется в Брабанте.
Взяв один из этих пузырей, он подобрал лежавший на земле хребет сушёной камбалы, надрезал себе кожу и напустил крови в пузырь, потом надул его, завязал, привязал его на спину, а к нему прикрепил кости камбалы. С этим украшением, с сгорбленной спиной, трясущейся головой и дрожащими ногами, точь-в-точь старый горбун, явился он на площадь.
Богомолец, бывший свидетелем его падения, увидев его, закричал:
– Вот он, богохульник! – и указал на него пальцем. И все сбежались посмотреть на несчастного.
Уленшпигель жалобно тряс головой и говорил:
– Ах, я недостоин ни милости, ни сострадания, убейте меня, как бешеную собаку…
И горбатые радостно потирали руки, говоря:
– Нашего полку прибыло!
– Отплачу я вам за это, злопыхатели, – бормотал сквозь зубы Уленшпигель, но с виду терпел всё покорно и говорил:
– Не буду ни есть, ни пить, – хотя бы от этого мой горб всё сильнее твердел, – пока святитель Ремакль не исцелит меня так же, как покарал.
И слух о чуде дошёл до каноника. Это был человек большой, пузатый, осанистый. С высоко поднятым носом он, точно корабль, прорезал толпу горбатых.
Ему указали Уленшпигеля, и он обратился к нему:
– Итак, это тебя, любезный, поразил бич святого Ремакля?
– Так точно, ваше преподобие, – ответил Уленшпигель, – именно меня, и я хочу, как смиреннейший богомолец, вымолить у него, чтобы он избавил меня, если ему угодно, от этого свежего горба.
Почуяв в этих словах какую-то хитрость, каноник сказал:
– Дай пощупать твой горб.
– Пощупайте, ваше преподобие, – ответил Уленшпигель.
Сделав это, каноник сказал:
– Он совершенно свеж и ещё влажен. Надеюсь, однако, что святой Ремакль будет милостив к тебе. Следуй за мной.
Уленшпигель пошёл за каноником и вошёл с ним в церковь. Следом за ними бежали горбатые, крича:
– Вот он проклятый! Вот богохульник! Сколько весит твой свежий горб? Сделаешь из него ранец, собирать в нём гроши? Всю жизнь ты издевался над нами, потому что был прямой! Теперь наш черёд. Слава святому Ремаклю!
Уленшпигель, не произнося ни слова, шёл, склонив голову, за каноником. Они вошли в маленькую часовню, в которой стояла мраморная гробница, покрытая большой мраморной плитой. Расстояние между гробницей и стеной часовни было не более двух ладоней. Толпа горбатых богомольцев проходила вереницей между надгробием и стеной, притискивая горбы к мраморной плите. Они верили, что этим способом избавятся от горбов, и те, которым удалось потереть свой горб о мрамор, не пускали следующих. И они дрались, но бесшумно, ибо, по святости места, они решались обмениваться лишь толчками исподтишка.
Каноник приказал Уленшпигелю влезть и стать на мраморное надгробье, чтобы его видели все богомольцы. Уленшпигель ответил:
– Я один не сумею.
Каноник подсадил его, стал рядом с ним и приказал ему опуститься на колени. Так и сделал Уленшпигель и оставался так, склонив голову.
Каноник же вдохновился и звучным голосом начал проповедь:
– Дети и братья во Христе! У ног моих вы видите безбожнейшего, гнуснейшего богохульника, которого покарал святитель Ремакль своим гневом.
И Уленшпигель, ударив себя в грудь, сказал:
– Confiteor![156]
– Некогда, – продолжал каноник, – он был прям, как древко алебарды, и хвастал этим. Вот он теперь – сгорблен и согбён под ударом небесного проклятия.
– Confiteor, – сказал Уленшпигель. – Спаси меня от горба!
– Да, – продолжал каноник, – да, великий чудотворец, святой Ремакль, ты, сотворивший с твоей преславной кончины тридцать девять чудес, сними с этих плеч бремя, тяготеющее над ними. Дай нам за такое исцеление возгласить тебе хвалу во веки веков, in saecula saeculorum! И мир на земле тем горбатым, которые покорны!
И хором возгласили горбуны:
– Да, мир на земле тем горбатым, которые покорны! Мир горбатым, передышка от уродств, свобода от оскорбления! Сними с нас горбы, святитель Ремакль!
Каноник приказал Уленшпигелю спуститься с гробницы и потереть горб о край надгробья.
И Уленшпигель исполнил это, неустанно повторяя:
– Меа culpa[157], confiteor, избавь меня от горба!
И у всех на глазах он тёрся горбом.
– Смотрите на горб, он треснул. Смотрите, поддаётся! Справа он тает!.. Нет, он влезет обратно в грудь. Горбы не тают, они входят обратно во внутренности, из которых вылезли.