
Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке
Но статуя богоматери подверглась по дороге поруганию со стороны неизвестных злоумышленников, и её быстро внесли обратно в церковь и заперли на хорах решётки.
Уленшпигель и Ламме вошли в собор. Несколько оборванцев, мальчишек и неизвестных личностей стояли под хорами, перемигиваясь и кривляясь, стуча ногами и щёлкая языками. Никто не видел их в Антверпене ни раньше, ни позже. Один из них, краснорожий, точно поджаренная луковица, спрашивал, не испугалась ли Машутка – так он называл богородицу, – что её так поспешно вернули в собор.
– Не тебя она испугалась, конечно, арапская харя, – сказал Уленшпигель.
Парень, к которому он обратился, двинулся было на него, чтобы затеять драку, но Уленшпигель схватил его за шиворот со словами:
– Если ты дотронешься до меня, я выдавлю тебе язык из глотки.
Затем он обратился к нескольким антверпенцам, стоявшим вокруг, и сказал:
– Господа горожане, остерегайтесь этих молодцов, – это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы вовлечь нас в беду, невзгоды и разорение.
Затем он заговорил с подозрительными незнакомцами.
– Слушайте вы, ослиные уши: обычно вы дохнете с голоду, а откуда это сегодня в ваших карманах звенят деньги? Запродали вы свою шкуру на барабаны, так, что ли?
– Ишь ты, какой проповедник нашёлся! – кричали незнакомцы. И, собравшись вокруг пресвятой девы, горланили:
– На Машутке наряд важный! На Машутке венец царский! Вот бы моей девке такой!
Они вышли было, но тут один из них взобрался на кафедру и оттуда нёс всякую чепуху; тогда они вернулись с криком:
– Сойди, Машутка, сойди сама, пока мы тебя за шиворот не стащили… Сотвори чудо, покажи, что ты и ходить умеешь, не только на других ездить, бездельница!
Напрасно кричал Уленшпигель: «Перестаньте орать, громилы, не затевайте свалки», – они не слушали, а некоторые кричали, что надо сломать хоры и заставить Машутку слезть.
Услышав эти богохульные речи, старуха, продававшая в церкви свечи, швырнула им в глаза золой из своей жаровни. Но её поколотили, опрокинули на пол, и тут-то поднялся настоящий содом.
В собор явился маркграф со своими стражниками.
Увидев здесь сборище, он приказал всем очистить церковь, но так нерешительно, что из храма вышли лишь немногие. Прочие орали:
– Сперва послушаем, как попы споют вечерню во славу Машутки.
Маркграф ответил:
– Службы не будет.
– Сами споём, – отвечали подозрительные бродяги и затянули песню среди храма. Некоторые играли в Krieke-steeren (вишнёвые косточки) и приговаривали:
– Машутка, в раю тебе играть не приходится, всё скучаешь, – поиграй-ка с нами.
И, понося изваяние, они улюлюкали, орали, свистали.
Маркграф притворился испуганным и быстро удалился. По его приказанию, все церковные двери, кроме одной, были заперты.
Горожане во всём этом не принимали никакого участия, а наезжая чернь становилась всё наглее и орала всё громче. И точно грохот сотни пушек отдавался под сводом церковным.
Потом один из проходимцев, краснорожий, точно печёная луковица, как будто предводитель всей банды, влез на кафедру, подал знак рукой и произнёс проповедь.
Во имя отца и сына и святого духа! Эта тройка – один, и один – это тройка. Боже, избави нас в раю от арифметики. Сегодня двадцать девятого августа выехала Машутка в пышных нарядах показать свой деревянный лик господам антверпенским обывателям. Но по дороге повстречался ей чорт Сатана и посмеялся над ней и сказал: «Как гордо ты выступаешь в твоём царском одеянии, Машутка; четыре барина несут тебя, а ты и взглянуть не хочешь на захудалого Сатану, – он ведь тащится на своих на двоих». – «Убирайся, Сатана, – говорит она, – или я раздавлю тебе голову теперь уже окончательно, змея ты гнусная». – «Машутка, – говорит ей Сатана, – этим делом ты забавляешься уж полторы тысячи лет, но дух господа, твоего повелителя, освободил меня. Теперь я сильнее, чем ты, и ты уж не будешь наступать мне на голову, а попляшешь у меня». И Сатана взял здоровенную плётку и стал хлестать Машутку, и она не смела кричать, чтобы не выказать страха, и пустилась рысью, и господа, которые её несли, тоже помчались, чтобы она не свалилась среди нищего народа со своим золотым венцом и пышными одеждами. И теперь Машутка сидит в своём уголке тихо и неподвижно и уставилась в Сатану, который уселся в приделе на колонне под куполом и грозит ей плёткой и издевается: «Ты у меня заплатишь за всю кровь и все слёзы, которые пролиты во имя твоё! Как твоё девственное здоровьице, Машутка? Сползай-ка! Разрубят тебя теперь пополам, свирепая ты деревяжка, за всех живых людей, которых во имя твоё сожгли, повесили, в землю живьём зарыли». Так говорил Сатана – и дело говорил. Вылезай-ка из своей ниши, Машутка кровожадная, Машутка жестокосердая, совсем не похожая на сына своего, Христа-спасителя.
И вся подлая банда завыла, заорала, заревела:
– Слезай, Машутка! Намочилась там от страха? Вперёд, брабантцы! Ломай идолов, стаскивай вниз! Выкупаем их в Шельде! Дерево плавает лучше, чем рыбы!
Народ молча слушал всё это.
Но Уленшпигель вскочил на кафедру, столкнул оттуда того, кто говорил, и закричал народу:
– Дураки вы, дураки, сумасшедшие, которых впору связать! Иль вы не видите дальше своего сопливого носа! Не понимаете, что ли, что тут предатели орудуют? Ведь всё это кощунство и святотатство взвалят на вас, чтобы вас ограбить, вас на плаху послать, вас на костре жечь! А наследство получит король! Господа горожане, не верьте этим злоумышленникам. Оставьте пресвятую деву в её нише, живите весело, трудитесь радостно и приятно проживайте свои прибыли и доходы. Чёрный дух погибели направил на вас своё око: погромом и грабежом он хочет призвать на вас вражескую силу; вы будете объявлены зачинщиками, а Альба станет владыкой, властвуя при помощи силы инквизиции, конфискаций и казней. И наследником будет он!
– Не надо громить, господа горожане! – поднял голос Ламме. – Король и так уж сердится. Дочь вышивальщицы рассказала об этом моему другу, Уленшпигелю. Не надо громить, господа!
Но народ не слушал их.
– Всё громи, всё ломай! – кричали подстрекатели. – Всё тащи! Действуй, брабантцы! В воду деревянных идолов! Они плавают лучше, чем рыбы!
Тщетно кричал Уленшпигель с кафедры:
– Не давайте громить, господа горожане! Не навлекайте на город гибели!
Его стащили вниз и, хотя он отбивался руками и ногами, исцарапали лицо и изорвали на нём куртку и штаны. Окровавленный, он всё-таки кричал:
– Не позволяйте громить!
Но всё было тщетно. Подстрекатели вместе с городской чернью бросились на хоры, взломали решётку и кричали при этом:
– Да здравствуют гёзы!
Начался общий разгром, уничтожение и разрушение. К полуночи этот громадный храм с семьюдесятью алтарями, великолепными картинами, редкими драгоценностями был опустошён дотла. Алтари были разбиты, статуи сброшены, все замки взломаны.
Затем толпа бросилась на улицу, чтобы совершить то же, что было проделано в соборе Богоматери, в церквах миноритов, францисканцев, Белых сестёр, Серых сестёр, св. Петра, св. Андрея, св. Михаила и во всех храмах и часовнях, какие есть в городе. Забрав свечи и факелы, они побежали по улицам.
И они не спорили между собой и не ссорились. При всём этом разгроме летели доски, камни и всякие осколки, но ни один из громил не был ранен.
Перебравшись в Гаагу, они здесь тоже очищали церкви от статуй и алтарей, но ни здесь, ни где-либо в другом месте ни один из реформатов не помогал им.
В Гааге магистрат спросил их, от чьего имени они действуют.
– Вот от чьего, – ответил один из них, ударяя себя по сердцу.
– От чьего имени, слышите, люди добрые? – кричал Уленшпигель, узнав об этой истории. – Значит, от чьего-то имени, по мнению магистрата, можно совершать все эти святотатства! Пусть бы ко мне в домишко забрался этакий грабитель, я бы, конечно, поступил по прекрасному примеру гаагского магистрата: снял бы вежливенько шляпу и почтительно спросил бы: «Любезнейший вор, достопочтеннейший погромщик, милейший грабитель, по чьему полномочию ты действуешь?» Он ответит мне, что полномочие в его сердце, страстно желающем получить моё добро, а я поэтому вручу ему все мои ключи. Подумайте, поищите, кому наруку эти погромы? Не верьте «Красной собаке»! Преступление совершено, и мы отомстим. Каменное распятие низвергнуто! Не верьте «Красной собаке»!
Государственный совет[132] в Мехельне через своего председателя Виглиуса заявил, что препятствовать иконоборцам[133] воспрещается.
– Увы, – сказал Уленшпигель, – жатва созрела для испанских жнецов. Герцог Альба надвигается на нас. Фламандцы, море вздымается, море мести. Бедные женщины и девушки, бегите, вас зароют живьём. Бедные мужчины, бегите от виселицы, костра и меча. Филипп собирается закончить кровавое дело Карла. Отец сеял смерть и изгнание, а сын поклялся, что лучше будет королём на кладбище, чем над еретиками. Бегите, близок палач и могильщики!
Народ слушал, и сотни семейств покидали города, и проезжие дороги были запружены телегами с имуществом изгнанников.
И Уленшпигель ходил повсюду с печальным Ламме, разыскивающим свою милую.
А в Дамме лила слёзы Неле подле безумной Катлины.
XVI
В октябре – месяце ячменя – Уленшпигель находился в городе Генте и здесь встретил Эгмонта, возвращавшегося с попойки в благородном обществе аббата Сен-Бавонского. В блаженном настроении граф задумчиво опустил поводья, и лошадь шла шагом. Вдруг он заметил человека с зажжённым фонарём, идущего с ним рядом.
– Чего тебе? – спросил Эгмонт.
– Ничего, хочу только осветить вам путь.
– Пошёл прочь!
– Не уйду.
– Хлыста захотел?
– Хоть десять хлыстов, лишь бы зажечь в вашей голове такой фонарь, чтобы вы видели ясно всё вплоть до Эскуриала.
– Убирайся со своим фонарём и с Эскуриалом!
– Нет, не уйду, я должен сказать вам, что я думаю.
Он взял лошадь графа под уздцы, та стала было на дыбы, но он продолжал:
– Граф, подумайте о том, что вы легко гарцуете на коне, а голова ваша тоже легко гарцует на ваших плечах. Но, говорят, король собирается положить конец этим пляскам, он оставит вам тело и, сняв с ваших плеч голову, пошлёт её плясать в далёкие страны, откуда вы её не получите. Дайте флорин, я его заслужил.
– Хлыста я тебе дам, если не уберёшься, дрянной советник.
– Граф, я – Уленшпигель, сын Клааса, сожжённого на костре, и сын Сооткин, умершей от горя. Их пепел стучит в мою грудь и говорит мне, что граф Эгмонт, доблестный вождь, может со своими солдатами собрать войско в три раза более сильное, чем у Альбы.
– Поди прочь, я не предатель!
– Спаси родину! Только ты один можешь это сделать! – вскричал Уленшпигель.
Граф хотел ударить его хлыстом, но Уленшпигель не дожидался этого и отскочил в сторону.
– Приглядитесь лучше, граф, ко всему, что делается, и спасите родину! – крикнул он.
В другой раз граф Эгмонт остановился напиться у корчмы «In't bondt verkin» – «Пёстрый поросёнок», где хозяйкой была одна смазливая бабёнка из Кортрейка[134], по прозвищу Мусекин, что по-фламандски значит «мышка».
Привстав на стременах, граф крикнул:
– Пить!
Уленшпигель, прислуживавший у Мышки, вышел с оловянным бокалом в одной руке и бутылкой красного вина в другой.
Увидев его, граф сказал:
– А, это ты, что каркаешь свои чёрные пророчества?
– Господин граф, – ответил Уленшпигель, – если мои пророчества черны, это потому, что не вымыты. А вы скажите мне, что́ краснее: вино ли, льющееся вниз по глотке, или кровь, хлещущая вверх из шеи? Вот о чём спрашивал мой фонарь.
Граф ничего не ответил, выпил, расплатился и ускакал.
XVII
Теперь Уленшпигель и Ламме разъезжали верхом на ослах, полученных от Симона Симонсена, одного из приближённых принца Оранского. Так ездили они повсюду, предупреждая граждан о мрачных замыслах кровавого короля и разведывая, что́ нового слышно из Испании.
Переодетые крестьянами, они продавали овощи, разъезжая по рынкам.
Возвращаясь как-то с Брюссельского рынка, они заметили в нижнем этаже одного каменного дома, в окне, красивую, очень румяную даму в атласном платье, с высокой грудью и живыми глазами.
– Не жалей масла на сковородку, – говорила она молодой, смазливой кухарке, – не люблю, когда соус подсыхает.
Уленшпигель просунул нос в окно и сказал:
– А я люблю всякий соус, – голодный желудок неразборчив.
Дама обернулась.
– Кто это суёт нос в мои горшки? – спросила она.
– О прекрасная дама, – ответил Уленшпигель, – если бы вы захотели сварить что-нибудь вместе со мной, я бы показал вам, какие сласти готовит случайный проезжий вместе с пригожими домоседками стряпухами, – и, щёлкнув языком, он прибавил: – Хорошо бы закусить!
– Чем? – спросила она.
– Тобой, – ответил он.
– Пригожий парень, – сказала кухарка барыне. – Хорошо бы позвать его, пусть порасскажет, что видывал на свете.
– Да их двое.
– Другого я беру на себя, – ответила кухарка.
– Да, нас двое, сударыня, – заявил Уленшпигель, – совершенно верно – я и мой бедный Ламме, который не в силах снести на плечах сто фунтов, но охотно носит на животе пятьсот фунтов мяса и рыбы.
– Сын мой, – заметил Ламме, – не смейся надо мной, бедняком, истратившим столько денег, чтобы упитать это брюхо.
– Сегодня это тебе ни гроша не будет стоить, – сказала дама, – войдите оба.
– А как же наши ослы? – сказал Ламме.
– На конюшнях господина графа Мегема[135] всегда достаточно овса, – ответила дама.
Оставив свои сковороды, кухарка ввела во двор ослов, которые немедленно заревели.
– Трубят к обеду, – объяснил Уленшпигель, – от радости трубят бедные ослики.
Сойдя с осла, Уленшпигель прежде всего, обратился к кухарке:
– Если бы ты была ослицей, был бы тебе по душе такой осёл, как я?
– Если бы я была женщиной, мне был бы по душе пригожий и весёлый парень.
– Если ты не женщина и не ослица, то что же ты такое? – спросил Ламме.
– Девушка, – отвечала кухарка. – Девушка не женщина и, конечно, не ослица: понял, толстопузый?
– Не верь ей, – сказал Уленшпигель Ламме, – она только наполовину девушка, да и то гулящая, а четвертушка её равна двум дьяволятам. За злодейство плотское ей уже отведено местечко в аду: будет там на тюфячке ласкать Вельзевула[136].
– Насмешник, – отвечала кухарка. – Я бы не легла на тюфячок, набитый твоими волосами.
– А я бы съел тебя со всеми волосиками.
– Льстец, – крикнула дама, – неужели тебе нужны все женщины на свете?
– Нет, хватило бы и тысячи, если бы они были слиты в одной такой, как ты, – ответил Уленшпигель.
– Прежде всего, – сказала дама, – выпей кружку пива, съешь кусок ветчины, отрежь ломтик бараньей ноги, прикончи этот пирог и проглоти этот салат.
Уленшпигель молитвенно сложил руки.
– Ветчина – добрая еда; пиво – небесный напиток; баранья нога – божественное угощение; от начинки пирожка трепещет в упоении язык во рту; жирный салат – царская приправа. Но блажен лишь тот, кто получит на закуску вашу красоту.
– Придержи язык, – сказала она, – сперва поешь, бездельник.
– Не хотите перед Gratias прочитать Benedicite[137]?
– Нет, – ответила она.
– Голоден я, – простонал тут Ламме.
– Так поешь, – отвечала дама, – у тебя ведь только и на уме, что жареное мясо.
– И свежее, такое, как моя жена, – ответил Ламме.
Это словечко привело кухарку в дурное расположение духа. Так или иначе, они поели и попили вдосталь, затем Уленшпигель этой же ночью получил от дамы и просимый ужин. И так продолжалось на другой день и все следующие дни.
Ослы получали двойную порцию овса, и Ламме обедал по два раз в день. Целую неделю не выходил из кухни, но наслаждался только жарким, а не кухаркой, так как он всё думал о своей жене.
Это приводило в бешенство девушку, которая твердила, что нельзя засорять своей особой землю, когда помышляешь только о своём брюхе.
А Уленшпигель и дама жили в любви и согласии. Как-то раз она сказала ему:
– Тиль, ты совсем не знаешь приличий. Кто ты такой?
– Я сын счастливого случая, рождённый им от приятной встречи.
– Нельзя, однако, сказать, что ты о себе дурного мнения.
– Это из боязни, что меня станут хвалить другие.
– Хочешь стать на защиту преследуемых братьев?
– Пепел Клааса стучит в моё сердце.
– Какой ты молодец! Кто этот Клаас?
– Это мой отец, сожжённый на костре за веру!
– Граф Мегем не похож на тебя. Он готов залить кровью родину, которую я люблю. Я ведь родилась в Антверпене, славном городе. Знай же, что он сговорился с брабантским советником Схейфом впустить в Антверпен десять батальонов своей пехоты.
– Я немедленно сообщу об этом гражданам: надо сейчас же лететь туда, с быстротой призрака.
Он бросился в Антверпен, и на другой день горожане были готовы к встрече с врагом.
Однако Уленшпигель и Ламме, поставившие своих ослов у одного из фермеров Симона Симонсена, вынуждены были скрыться от графа Мегема, который искал их повсюду, чтобы повесить. Ибо ему донесли, что два еретика пили его вино и ели его мясо.
Он ревновал и сказал об этом своей даме, которая от ярости скрежетала зубами, плакала и семнадцать раз падала в обморок. Кухарка совершала то же самое, только не столь многократно, и клялась спасением своей души и своим местом в раю, что ни она, ни её барыня не провинились ни в чём. Лишь два странствующих богомольца на своих тощих ослах получили немножко объедков – вот и всё.
Обе пролили такое количество слёз, что пол промок насквозь. Видя это, граф Мегем в конце концов уверился, что они действительно не лгут.
Ламме не осмеливался уже показаться в доме графа Мегема. Он был грустен и вечно озабочен вопросом об еде. Но Уленшпигель таскал ему добрые куски, ибо он пробирался с улицы св. Катерины в дом Мегема, где скрывался на чердаке.
Как-то после вечерни граф Мегем сообщил своей прекрасной подруге, что он на рассвете выступает со своим конным отрядом в Герцогенбуш. Когда граф заснул, прекрасная дама бросилась на чердак и рассказала обо всём Уленшпигелю.
XVIII
Переодетый богомольцем, без денег и без провизии, лишь бы скорее предупредить граждан Герцогенбуша, Уленшпигель поспешил в путь. Он рассчитал по дороге получить лошадь у Иеронима Праата, брата Симона, к которому он имел письма от принца, и оттуда кратчайшим путём домчаться до Герцогенбуша.
Пересекая большую дорогу, он наткнулся на отряд солдат. Из-за писем принца, он очень испугался.
Однако решив вести игру до конца, он, стоя, подождал войско и, бормоча «Отче наш», пропустил его мимо себя. Присоединившись к последним рядам, он узнал, что войско направляется в Герцогенбуш.
Движение открывал валлонский батальон, во главе его шли капитан Ламотт[138] и шесть алебардщиков – его охрана; затем – сообразно чину – шёл знамёнщик с меньшей охраной, далее профос, его стражники и два сыщика, начальник караула, начальник обоза, палач с помощником и, наконец, свирельщики с барабанщиками, производившие большой шум.
Затем шёл батальон фламандцев – двести человек со своим капитаном и знамёнщиком. Они были разделены на две сотни под командой фельдфебелей, испытанных рубак, а сотни делились на взводы, которыми командовали rot-meesters. Профос и его stocks-knechten – «палочные прислужники» – шли также в сопровождении свистевших свирельщиков и бивших в барабан литаврщиков.
За солдатами, громко смеясь, треща, как синички, заливаясь соловьями, забавляясь едой и питьём, лёжа, стоя или приплясывая, в двух больших открытых повозках ехали их спутницы, гулящие девицы.
Некоторые девицы были одеты в ландскнехтские костюмы, но их одежда была сшита из тонкого белого полотна, с глубоким вырезом на груди, с прорезами вдоль рук и бёдер, позволявшими видеть нежное тело; на голове у них были шапочки из белого полотна, затканные золотом, и в воздухе колыхались приколотые к шапочкам пушистые страусовые перья; на парчёвых с красным шёлком поясах висели золотые матерчатые ножны их кинжалов; их башмаки, чулки, шаровары, камзолы, перевязи, пряжки – всё было из золота и белого шёлка.
Другие были также в ландскнехтских одеждах, но в синих, зелёных, красных, голубых, пурпурных, с выпушками, вышивками, гербами, – как кому нравилось. И у всех на рукаве виднелся пёстрый кружок – знак их промысла.
Hoer-wyfel – бабий староста – старался утихомирить их, но девицы озорничали, словечками и весёлыми ухватками смешили его и не слушались.
В своём хитоне богомольца Уленшпигель шёл в ногу с войском, точно шлюпка рядом с кораблём, бормоча свои молитвы.
Вдруг Ламотт спросил его:
– Ты куда идёшь, богомолец?
– Ах, господин капитан, – ответил Уленшпигель, порядком проголодавшийся, – некогда я совершил великий грех и был присуждён капитулом собора Богоматери пешком отправиться в Рим и там получить от святого отца отпущение. Прощённый и просветлённый, ныне я возвращаюсь в родную землю под условием везде, где я встречу по пути солдат, проповедывать им слово божие. А за проповеди мои я буду получать от них хлеб и мясо. Разрешите мне на ближайшем привале исполнить мой обет.
– Можешь, – ответил де Ламотт.
И Уленшпигель вмешался в ряды фламандцев и валлонов, всё время проверяя, в сохранности ли его письма под курткой.
Девушки кричали ему:
– Пилигрим, хорошенький богомолец, иди к нам, покажи нам свои добродетели.
– Сёстры мои во Христе, – проникновенно сказал Уленшпигель, подойдя к ним, – не смейтесь над бедным богомольцем, странствующим через горы и долы, чтобы возвещать воинам слово божие.
И он пожирал глазами их прелести.
Гулящие красотки высовывали весёлые лица из-за занавесок повозки и кричали:
– Ты слишком молод, чтобы говорить солдатам добродетельные речи! Полезай к нам в повозку, мы научим тебя более приятным разговорам.
Уленшпигель охотно принял бы предложение, но боялся потерять письма; уже две-три из них пытались, протянув свои белые, полные руки, подтащить его ближе, но «бабий староста» ревниво крикнул Уленшпигелю:
– Убирайся, не то изрублю тебя в куски!
И Уленшпигель отошёл подальше и плутовато посматривал издали на девичьи лица, ярко озарённые солнечными лучами.
Так дошли они до Берхема[139]. Начальник фламандцев, Филипп де Ланнуа барон де Бовуар[140], приказал сделать привал.
Здесь стоял невысокий дуб, ветки которого были срублены, кроме самой большой, обломанной до половины: на ней в прошлом месяце был повешен один анабаптист.
Солдаты разбили лагерь: явились маркитанты, предлагая хлеб, вино, пиво и всякое мясо. Гулящие девицы покупали у них леденцы, миндаль, пирожки и всякие сласти. При виде всего этого голод Уленшпигеля стал невыносимым.
Вдруг с ловкостью обезьяны он взобрался на дерево, сел верхом на сук на высоте семи футов от земли и начал бичевать себя верёвкой; солдаты и девушки собрались вокруг него. И он говорил:
– Во имя отца и сына и святого духа, аминь! Сказано: кто подаёт неимущему, тот подаёт господу богу. Воины и прекрасные девушки, милые возлюбленные храбрых солдат, подайте господу богу, то есть, значит, подайте мне. Подайте хлеба, мяса, вина, пива, всего, что угодно, хотя б пирожков, господь бог богат и щедр, он отплатит вам за это целыми блюдами жареных дроздов, реками мускатного вина, горами леденцов и rystpap, которую вы будете есть в раю серебряными ложками.
И жалобно продолжал он:
– Разве вы не видите, как тяжко мне послушание во имя искупления грехов моих? Неужели мои мучительные бичевания, изранившие мою спину и обагрившие кровью плечи мои, не вызвали у вас сострадания?
– Что это за юродивый? – спрашивали солдаты.
– Друзья мои, – говорил Уленшпигель, – я приношу покаяние и страдаю от голода. Ибо, пока дух мой оплакивает мои грехи, тело моё плачет от голода. Благословенные воины и прекрасные девушки, я вижу у вас там жирную ветчину, гусятину, колбасы, вино, пиво, пирожки, – неужто не поделитесь с бедным богомольцем?
– На, бери! – кричали фламандские солдаты. – У этого проповедника рожа добродушная.
И все бросали ему куски еды, точно мячики. И Уленшпигель ел, сидя верхом на ветке, ел и приговаривал:
– Жестокосердным делает голод человека и неспособным к молитвам, но кусок ветчины мигом меняет настроение.
– Берегись, голову проломлю, – крикнул один фельдфебель, бросая ему недопитую бутылку.
Уленшпигель поймал её на лету и, выпивая понемногу, продолжал:
– Если острый, мучительный голод – пагуба для бедного тела человеческого, то есть другая вещь, более губительная – это страх бедного богомольца напиться. Ему щедрые господа солдаты бросают то кусочек ветчины, то бутылку пива, но богомолец всегда должен быть трезвым, и если он пьёт, а пищи в его животе немного, то этак и действительно он может напиться допьяна…