
Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке
Вдруг Сооткин вскрикнула и закрыла лицо передником.
– Дым!
И действительно, несчастные увидели чёрное облако дыма, вздымающееся к небу. Он подымался с костра, на котором стоял Клаас, привязанный к столбу, и который палач поджёг с трёх сторон во имя бога отца, бога сына и бога духа святого.
Клаас посмотрел вокруг, и когда он не нашёл в толпе ни Сооткин, ни Уленшпигеля, у него стало легче на душе, что они не увидят его страданий.
И слышно было только, как молится Клаас и трещит горящее дерево, как ропщут мужчины и всхлипывают женщины. Катлина кричала:
– Уберите огонь! Пробейте дыру! Душа рвётся наружу!
И с колокольни разносился погребальный перезвон.
Вдруг Сооткин стала белее снега, затряслась всем телом и, уже не плача, пальцем показала на небо. Длинный, тонкий язык пламени вырвался из костра, временами поднимаясь над крышами низких домов. И Клаас страдал невыносимо, ибо этот огненный язык, по прихоти ветерка, то обвивался вокруг его ног, то лизал его дымящуюся бороду, то поджигал волосы на голове.
Уленшпигель схватил мать руками, стараясь оторвать её от окна. Они услышали пронзительный крик – это кричал Клаас, тело которого горело с одной только стороны. Потом он умолк, и слёзы лились из его глаз и залили всю грудь.
Потом Сооткин и Уленшпигель услышали громкий крик толпы. Это граждане, женщины и дети кричали:
– Клаас присуждён к сожжению на большом огне, а не на медленном! Палач, раздувай скорей костёр!
Палач послушался, но огонь не разгорался.
– Задуши его, – кричали они. И в профоса полетели камни.
– Огонь, огонь! – вскрикнула Сооткин.
И действительно, большое красное пламя поднялось среди дыма к небу.
– Теперь он умирает, – говорила вдова, – Господи боже, прими эту невинную душу в милосердии твоём… Где король? Я бы ногтями вырвала у него сердце.
С колокольни несся погребальный звон.
Сооткин слышала ещё страшный крик Клааса, но она не видела, как в страшных муках извивалось его тело, как исказилось его лицо, как билась во все стороны его голова, ударяясь о столб. Возмущённый народ кричал, свистал, женщины и дети бросали камни. Вдруг вспыхнул разом весь костёр, и все услышали из-за дыма и пламени голос Клааса:
– Сооткин! Тиль!
И голова его тяжело, точно налитая свинцом, упала на грудь.
Жалобный, пронзительный крик донёсся из домика Катлины – и всё смолкло; только бедная сумасшедшая качала головой и приговаривала:
– Душа рвётся наружу!
Клаас умер. Выгоревший костёр рассыпался, тлея у подножья столба. Привязанное к столбу за шею тело Клааса обуглилось и скорчилось.
С колокольни собора Богоматери несся погребальный звон.
LXXV
В доме Катлины, выпрямившись, у стены неподвижно стояла, опустив голову, Сооткин; не говоря ни слова, не плача, она обхватила руками Уленшпигеля.
И он молчал. Он с ужасом чувствовал, каким лихорадочным огнём горит тело матери.
Пришли соседи с казни и рассказали, что Клаас скончался.
– Он отошёл к праведникам, – сказала Сооткин.
– Молись! – сказала Неле Уленшпигелю. И она дала ему свои чётки, но он отверг их, потому, – сказал он, – что они освящены папой.
Пришла ночь.
– Мать, – сказал Уленшпигель, – приляг в постель, я буду сидеть подле тебя.
– Незачем тебе сидеть. Молодым людям нужен сон.
Неле постлала обоим в кухне и ушла.
Они остались вдвоём; в печи тлели дрова.
Сооткин легла, Уленшпигель тоже, – но он слышал, как она плачет под одеялом.
На дворе в ночном молчании шумели деревья у канала, точно волны морские, и, предвестник осени, порывистый ветер бился в окно.
Уленшпигелю показалось, будто кто-то ходит. Он услышал в кухне звук шагов, посмотрел, но уже никого не было. Он прислушался, но только ветер гудел в трубе, и Сооткин всхлипывала под одеялом.
И снова он услышал подле себя шаги и у самой головы своей вздох.
– Кто здесь? – спросил он.
Ответа не было, но раздалось три удара по столу. Уленшпигель испугался и, дрожа, снова спросил:
– Кто здесь?
Опять никто не ответил, опять послышались удары по столу. И он почувствовал, что две руки обхватывают его, и кто-то склоняется над его лицом. Его коснулась обожжённая кожа, в груди нагнувшейся фигуры была большая дыра, и от неё сильно несло горелым.
– Отец, – сказал Уленшпигель, – это твоё бедное тело коснулось меня?
Ответа не было, и хотя тень стояла подле него, он услышал за окном зов:
– Тиль! Тиль!
Вдруг Сооткин поднялась, подошла к постели Уленшпигеля и спросила:
– Ты не слышишь?
– Слышу, – ответил он, – отец зовёт меня.
– Я почувствовала подле себя холодное тело, – сказала Сооткин, – простыни шевелились, полог колыхался, и я слышала голос: «Сооткин». Но голос был тихий, точно вздох, и шаги лёгкие, точно полёт мошки.
И, обратившись к духу Клааса, она сказала:
– Муж мой! Если на небесах, куда вознёсся ты теперь в лоно праведников, тебе нужно что-нибудь, скажи нам, чтобы мы могли исполнить твоё желание.
Вдруг бурный порыв ветра распахнул дверь и наполнил комнату пылью. И Уленшпигель и Сооткин услышали: вдали каркали во́роны.
Они вышли вместе и пришли к костру.
Ночь была мрачная, облака, гонимые порывистым северным ветром, неслись по небу, как стадо быстроногих оленей, только на мгновенье разрешая блеснуть яркой звезде.
У костра ходил стражник. Уленшпигель и Сооткин слышали чёткие удары его сапог по затвердевшей земле и крики во́рона, который, должно быть, созывал других, и те карканьем отвечали ему.
Когда Уленшпигель и Сооткин подошли к костру, ворон спустился на плечо Клааса; и они слышали стук его клюва о кости трупа. Тут прилетело и прочее вороньё.
Уленшпигель бросился было на костёр разогнать вороньё, но стражник остановил его:
– Эй, колдун, ты ищешь руки казнённого. Но ведь руки сожжённого не могут сделать тебя невидимкой, – невидимкой делают только руки повешенного, каким и ты будешь когда-нибудь.
– Господин стражник, – ответил Уленшпигель, – я не колдун, а осиротевший сын того, кто там висит на столбе, а эта женщина – его вдова. Мы хотим приложиться к его телу и взять на память частицу его праха. Разрешите нам это. Вы ведь не чужестранный наемник, а сын этой страны.
– Будь по-твоему, – ответил стражник.
Сирота и вдова поднялись по обугленным поленьям к трупу и, рыдая, целовали лицо Клааса.
И там, где на месте сердца пламя выжгло большую дыру, сын взял немножко пепла. Потом, став на колени, они молились. Когда бледная заря рассвета показалась на небе, они были ещё у костра; но теперь стражник прогнал их, боясь, как бы ему не досталось за его снисходительность.
Дома Сооткин взяла кусочек чёрного и кусочек красного шёлка, сшила мешочек и всыпала в него пепел. К мешочку пришила она две ленточки, чтобы Уленшпигель мог носить его на шее. И, надев на него, она сказала:
– Пусть этот пепел, который был сердцем моего мужа, в красном, подобно его крови, и в чёрном, подобно нашей скорби, будет вечно на твоей груди, как пламя мести его палачам.
– Да будет так, – сказал Уленшпигель.
И вдова поцеловала сироту, и взошло солнце.
LXXVI
На другой день общинные стражники и глашатаи явились в дом Клааса и вынесли его имущество на улицу, чтобы всё продать с молотка. Сооткин из дома Катлины видела, как вынесли из дому железную колыбель с медными украшениями, которая переходила от отца к сыну в доме Клааса, где родился несчастный мученик и потом Уленшпигель. Затем они снесли кровать, в которой она зачала сына и столько сладких ночей провела на плече своего мужа. За кроватью шёл ларь для хлеба, горшок, в котором в доброе время бывало мясо, потом сковороды, кастрюли и прочая утварь. Всё это уже не блестело, как в счастливые времена, но, заброшенное, потемнело и покрылось пылью. И Сооткин вспомнила о семейных пиршествах, на запах которых сходились соседи.
Затем последовали бочонок и полубочонок «простого и двойного», и корзинка с тремя, по малой мере, десятками бутылок вина. Всё это было вытащено на улицу – всё до последнего гвоздя, который – и это слышала бедная вдова – с треском вытащили из стены.
Без слёз и без криков сидела она и в отчаянии смотрела, как уносят её скромное имущество. Глашатай зажёг свечу и приступил к продаже с молотка. Прежде чем догорела свеча, всё за бесценок купил старшина рыбников, чтобы дальше пустить в продажу. Он, видимо, упивался всем этим, точно ласка, высасывающая куриный мозг.
«Погоди, убийца, ты недолго будешь радоваться», – говорил про себя Уленшпигель.
Торги, однако, кончились, и общинные стражники перерыли весь дом, но червонцев не нашли. Рыбник кричал:
– Вы плохо ищете; я наверное знаю, что у Клааса полгода назад было их семьсот штук.
«Не получишь, убийца», – говорил про себя Уленшпигель.
Вдруг Сооткин обернулась к нему и сказала:
– Доносчик, – и пальцем указала на рыбника.
– Знаю.
– Потерпишь ты, чтобы он унаследовал кров твоего отца?
– Я готов лучше целый день страдать в застенке, – ответил Уленшпигель.
– Я тоже. Но не выдай меня из сострадания, в каких бы муках ты меня ни видел.
– Ты женщина! – сказал он.
– Дурачок, – ответила она, – я родила тебя и умею страдать. Но если я увижу твои муки… – она побледнела, – я буду молиться деве Марии, которая видела своего сына на кресте.
Она плакала и ласкала Уленшпигеля.
Так заключили они союз ненависти и силы.
Рыбнику пришлось уплатить за свою покупку лишь половину цены, – другая половина была платой за его донос, – пока не найдут семьсот червонцев, которые толкнули его на эту подлость.
Сооткин проводила ночи в слезах, а днём работала по дому. Часто слышал Уленшпигель, как она разговаривает сама с собой и говорит:
– Если деньги достанутся ему, я покончу с собой.
Так как он и Неле видели, что она и сделает так, как говорит, то они всеми способами старались заставить её переехать на Вальхерен[114], где у неё были родственники. Но она отвечала, что ей незачем убегать от червей, которые скоро будут глодать её вдовьи кости.
Между тем рыбник опять отправился по начальству и сообщил там, что покойник всего несколько месяцев тому назад получил семьсот червонцев, что был он скуп, тратил мало и потому не мог издержать столь большую сумму, но, конечно, где-нибудь спрятал её.
Судья спросил его, что ему сделали Уленшпигель и Сооткин, что он отнял у сына отца, у жены мужа и теперь так злобно преследует их.
LXXVII
Рыбник ответил, что он, как почтенный гражданин города Дамме, желает заставить уважать законы государства и таким образом заслужить милость его величества. При этом он подал письменный донос, где называл свидетелей, которые, сообразно истине, хоть и против воли, покажут, что он не лжёт.
Суд старшин выслушал эти показания и признал, что собранные улики в полной мере оправдывают применение пытки. Посему они приказали произвести вторичный обыск в доме обвиняемых, а равно заключить последних в городскую тюрьму. Здесь мать и сын должны были ждать прибытия спешно вызванного из Брюгге палача.
Когда Уленшпигель и Сооткин шли через город со связанными на спине руками, рыбник стоял на пороге своего дома и смотрел на них.
И обыватели Дамме тоже стояли у своих дверей. Матиссен, ближайший сосед рыбника, слышал, как Уленшпигель, проходя, сказал доносчику:
– Проклянёт тебя господь, вдовий палач!
А Сооткин прибавила:
– Ты умрёшь нехорошей смертью, грабитель сирот!
Увидев, что вдову и её сына ведут в тюрьму по новому доносу Грейпстювера, обыватели накинулись на него с яростными криками и вечером выбили стёкла в его доме. А дверь его вымазали навозом.
И он не смел выйти из дому.
LXXVIII
К десяти часам утра Уленшпигеля и Сооткин привели в застенок. Здесь были судьи, писарь, старшины, палач из Брюгге с помощником и лекарь.
Судья спросил Сооткин, не утаила ли она какого-либо имущества, принадлежащего императору. Она ответила, что у неё нет ничего и что она ничего не могла утаить.
– А ты? – спросил судья Уленшпигеля.
– Семь месяцев тому назад, – ответил он, – мы получили по наследству семьсот червонцев. Часть мы издержали; где находятся остальные, я не знаю. Думаю, что прохожий, посетивший наш дом на наше несчастье, унёс остальные; с тех пор я денег не видел.
Судья спросил, настаивают ли они оба на том, что они невинны.
Они ответили, что не прятали никаких денег, принадлежащих императору.
Тогда судья сказал печально и настойчиво:
– Улики против вас велики, обвинение представляется основательным: если вы не сознаетесь, вам придется претерпеть пытку.
– Не трогайте вдову! – вскричал Уленшпигель. – Рыбник купил всё, что было.
– Дурачок, – сказала Сооткин, – мужчина не вынесет тех мук, которые может претерпеть женщина.
И, увидев, что Уленшпигель, боясь за неё, побледнел как мертвец, она шепнула ему:
– У меня есть сила и ненависть.
– Не трогайте вдову, – сказал Уленшпигель.
– Возьмите меня вместо него, – крикнула Сооткин.
Судья спросил палача, принёс ли он все орудия пытки, чтоб узнать истину.
– Всё готово, – ответил палач.
Судьи посоветовались и решили, что для раскрытия правды надо начать с матери.
– Ибо, – сказал один из них, – нет сына столь жестокосердого, чтобы он мог видеть страдания своей матери, не сознавшись в преступлении ради избавления её. То же сделает всякая мать для своего детища, хотя бы у неё было сердце тигрицы.
– Посади женщину, – приказал судья палачу, – и вложи её руки и ноги в тиски.
Палач повиновался.
– О, не надо, господа судьи, – взмолился Уленшпигель, – возьмите меня вместо неё, раздробите мне кости рук и ног, но отпустите вдову!
– Помни о рыбнике, – сказала Сооткин, – меня не покинули сила и ненависть!
Уленшпигель побледнел и смолк, дрожа от возбуждения.
Тиски состояли из маленьких деревянных палочек, которые вкладывались между пальцев и были так соединены хитроумной механикой из верёвочек, что палач мог по требованию судей сдавить разом все пальцы, сорвать мясо с косточек и раздробить их или же причинить жертве лишь слабую боль.
Он вложил руки и ноги Сооткин в тиски.
– Дави! – сказал судья.
Он сдавил очень сильно.
Тогда, обратившись к Сооткин, судья сказал:
– Укажи место, где спрятаны червонцы.
– Не знаю, – простонала она.
– Сдави сильней, – приказал он.
Уленшпигель, желая прийти матери на помощь, старался разорвать верёвку и освободить связанные на спине руки.
– Не давите, господа судьи, – говорил он, – это косточки женщины, нежные и хрупкие. Птица может сломать их своим клювом. Не давите. Господин палач, я говорю не с вами, потому что вы ведь обязаны исполнять приказы судей. Но сжальтесь, не давите.
– Рыбник! – сказала Сооткин.
И Уленшпигель умолк.
Но, увидев, что палач всё сильнее закручивает тиски, он не выдержал:
– Сжальтесь, сжальтесь, господин судья! Вы раздавите пальцы вдове, которой ведь надо работать. Ой, ноги! Ведь она и ходить не будет! Помилуйте, господа судьи!
– Ты умрёшь недоброй смертью, рыбник! – вскричала Сооткин.
И кости её трещали, и кровь капала из её ног на землю.
На всё это смотрел Уленшпигель, и, дрожа от муки и гнева, он говорил:
– Женские кости, господа судьи, не сломайте их.
– Рыбник! – простонала Сооткин.
И голос её был тих и сдавлен, точно речь призрака, и Уленшпигель дрожал и кричал:
– Что же это, господа судьи, ведь кровь льётся из её рук и ног! Переломали кости вдове!
Лекарь дотронулся пальцем, и Сооткин издала страшный крик.
– Признайся за неё, – обратился судья к Уленшпигелю.
Но Сооткин смотрела на него своими широко раскрытыми, точно у покойника, глазами. И он понял, что должен молчать, и тихо плакал.
– Так как эта женщина одарена твёрдостью мужчины, – сказал судья, – то надо испытать её упорство пыткой её сына.
Сооткин не слышала, ибо от невероятной боли потеряла сознание.
При помощи уксуса её привели в себя.
Затем Уленшпигеля раздели догола, и так он стоял обнажённый перед матерью. Палач сбрил ему волосы на голове и на теле и осмотрел, не скрыто ли у него где какое-нибудь чародейство. При этом он заметил у него на плече чёрное родимое пятно. Много раз втыкал он туда длинную иголку, но, так как из проколов потекла кровь, он убедился, что пятно не имеет колдовской силы. По приказанию судьи, руки Уленшпигеля привязали к верёвкам, перекинутым через блок, привешенный к потолку. Палач, по указанию судей, начал вздёргивать, встряхивать, подбрасывать вверх и вниз обвиняемого. Девять раз проделал он это, между тем как к обеим ногам Уленшпигеля было привязано по гире в двадцать пять фунтов каждая.
При девятой встряске лопнула кожа на лодыжках и кистях, и берцовые кости начали выходить из суставов.
– Сознайся, – сказал судья.
– Нет, – ответил Уленшпигель.
Сооткин смотрела на сына, но сил кричать или говорить у неё не было. Она только вытянула вперёд руки и шевелила окровавленными пальцами, точно желая сказать, что от этой пытки её должны избавить.
Палач ещё раз поднял и сбросил Уленшпигеля. И кожа на кистях и лодыжках разорвалась ещё сильнее, и ещё дальше вытянулись ножные кости из суставов; но он не кричал.
Сооткин рыдала и потрясала окровавленными руками.
– Укажи, где спрятал деньги, – сказал судья, – и ты будешь прощён.
– Пусть рыбник просит о прощении, – ответил Уленшпигель.
– Ты смеёшься над судьями? – спросил один из старшин.
– До смеха ли мне, увы! – ответил Уленшпигель. – Это вам показалось, честное слово!
Затем Сооткин увидела, как палач, по приказу судьи, разжёг в жаровне уголь, а его помощник принёс две свечи.
Она хотела подняться на своих истерзанных ногах, но упала обратно на скамью и только кричала:
– Уберите уголья! Господа судьи, пожалейте бедного мальчика, уберите уголья!
– Рыбник! – крикнул Уленшпигель, увидев, что она слабеет.
– Подымите его на локоть от пола, – сказал судья, – поставьте жаровню ему под ноги и держите свечи у него подмышками.
Палач повиновался. И остатки волос подмышками у Уленшпигеля трещали и чадили от огня.
Он кричал, а мать всхлипывала:
– Уберите огонь!
– Укажи, где деньги, и ты будешь освобождён, – сказал судья, – мать, сознайся за него!
– А кто ввергнет рыбника в геенну огненную? – сказал Уленшпигель.
Сооткин покачала головой в знак того, что ей сказать нечего. Уленшпигель скрежетал зубами, и Сооткин смотрела на него обезумевшими, заплаканными глазами.
Но когда палач потушил свечи и пододвинул жаровню под ноги Уленшпигелю, она закричала:
– Господа судьи, пожалейте же его, он не знает, что говорит.
– Почему же он не знает, что говорит? – коварно спросил судья.
– Не спрашивайте её дальше, господа судьи, вы же видите, что она обезумела от боли, – сказал Уленшпигель. – Рыбник солгал.
– И ты, женщина, утверждаешь то же самое? – спросил судья.
Сооткин сделала головой утвердительный знак.
– Сожгите рыбника! – крикнул Уленшпигель. Сооткин молча подняла к небу сжатый кулак, точно проклиная кого-то.
Но в это время вспыхнули пламенем угли на жаровне под ногами её сына, и она закричала:
– Господи, боже, пресвятая дева на небесах, прекрати эти мучения! Сжальтесь! Уберите жаровню!
– Рыбник! – прохрипел Уленшпигель.
Кровь хлынула у него изо рта и носа, голова его упала, и так он висел без движения над жаровней.
И Сооткин закричала:
– Умер! Умер мой бедный сиротка! Убили его! Его тоже! Уберите жаровню, господа судьи! Дайте мне обнять его, дайте умереть вместе с ним. Вы же знаете, что я не могу убежать на своих переломанных ногах.
– Отдайте ей сына! – сказал судья. Началось совещание.
Палач развязал Уленшпигеля и, голого и окровавленного, положил на колени к Сооткин, а лекарь вправлял ему вывороченные суставы.
Мать целовала Уленшпигеля и приговаривала:
– Бедный мой мальчик, бедный мученик! Если господа судьи позволят, я уж тебя вылечу, но очнись же, Тиль, сын мой. Если вы мне убили его, господа судьи, я пойду к его величеству, ибо это противозаконно, и вы увидите тогда, что может сделать бедная женщина против злых людей. Но вы отпустите нас, господа судьи. Ибо нет никого и ничего на свете у нас, у бедняков, на которых так тяжело легла десница господня.
По совещании судьи вынесли следующий приговор: «Принимая во внимание, что вы, Сооткин, вдова Клааса, и вы, Тиль, сын Клааса, по прозванию Уленшпигель, обвинены были в утайке имущества, которое – невзирая на все права собственности – принадлежало на основании конфискации его королевскому величеству, и однако, несмотря на жестокие пытки и достодолжное испытание, не признались ни в чём, – суд признаёт улики недостаточными и объявляет вас, женщина, в виду жалостного состояния ваших членов, и вас, мужчина, в виду тяжких мук, претерпенных вами, свободными и разрешает вам селиться здесь или там, где угодно, в городе, у всякого обывателя, который, невзирая на вашу бедность, примет вас к себе на жительство.
Дано в Дамме октября двадцать третьего дня 1558 года от рождества господа нашего Иисуса Христа».
– Бог да вознаградит вас за милость, господа судьи! – сказала Сооткин.
– Рыбник! – простонал Уленшпигель.
И мать с сыном отвезли на телеге в дом Катлины.
LXXIX
В том же году – пятьдесят восьмом году столетия – как-то пришла Катлина к Сооткин и рассказала следующее:
– Прошедшей ночью, намазавшись волшебной мазью, я полетела на колокольню собора Богоматери; здесь я увидела стихийных духов, которые несли людские молитвы ангелам, а те переносили их дальше на небеса, к подножию престола господня. И небо было покрыто сверкающими звёздами. Вдруг с одного костра поднялась чёрная тень, взлетела и села рядом со мной на колокольне. И я узнала Клааса, он был таким же, как всегда, в одежде угольщика. И он спросил меня: «Что ты делаешь на колокольне?» – «А ты? – спрашиваю я. – Почему ты летаешь, как птица, и куда направляешься?» – «На суд, – ответил он, – разве ты не слышала трубы архангела?» Я стояла подле него и чувствовала, что тело его воздушное, а не плотное, как у живого, и я, приблизившись, вошла в него, как в тёплое облако пара. У ног моих, разбросанные по всей Фландрии, мигали огоньки, и я сказала себе: «Люди, которые так рано встают и поздно трудятся, благословенны господом».
И всю ночь слышала я трубу архангела. Потом явился предо мной другой призрак, принесшийся из Испании. Он был стар и дряхл, подбородок его выдавался, точно туфля, а к губам присохли кусочки сахару. На нём была горностаевая мантия, покрытая красным бархатом, на голове императорская корона, в одной руке сардинка, в другой – кружка пива.
Усталый, он тоже спустился на колокольню. Я опустилась пред ним на колени и сказала: «Ваше величество, припадаю к стопам вашим, но не знаю, кто вы. Откуда вы и что вы делаете на земле?» – «Я из монастыря святого Юста[115] в Эстремадуре, – ответил он, – я был император Карл Пятый». – «Но куда, – спросила я, – куда вы направляетесь в эту ночь, среди этих грозовых туч?» – «На суд, – ответил он, – на суд». Только что император собрался съесть свою сардинку и запить пивом, как раздалась труба архангела, и он поднялся, недовольно бурча, что ему помешали поужинать, и полетел. Я поспешила следом за его величеством. Он летел, тяжело вздыхая от усталости и одышки, икая, иногда даже со рвотой: ибо смертный час захватил его во время расстройства пищеварения. Неудержимо неслись мы, точно стрелы, выпущенные из кизилового лука. Звёзды мелькали мимо нас, чертя сверкающие линии по небу, и мы видели, как они отрывались и падали. Труба архангела всё гремела. Какой потрясающий, всепроникающий гром! При каждом звуке сотрясалась и разрывалась вся толща воздуха, точно пронёсся ураган, и раскрывался перед нами путь. Пролетя тысячи и тысячи миль, мы увидели пред собой Иисуса Христа во всей его славе на звёздном престоле. Справа от него был ангел, заносящий на бронзовую скрижаль все дела людские, а слева – мать, пресвятая дева, неустанно молящаяся за грешников.
Клаас и император Карл бросились на колени пред престолом.
Ангел сбросил с его головы корону и сказал: «Здесь один царь – Христос!»
Это, видимо, рассердило его святейшее величество, но император смиренно ответил:
«Не позволено ли будет мне докончить эту сардинку и моё пиво, ибо я проголодался от долгого пути».
«Да ведь ты голодал всю жизнь, – сказал ангел, – но, всё равно, ешь и пей».
Император пожевал сардинку и запил её пивом.
Тогда заговорил Христос и сказал:
«С чистым ли сердцем предстаёшь ты пред судом?»
«Надеюсь, что да, господь мой милостивый, ибо в своё время исповедался».