Мама не поняла.
– Боюсь? Кого?
– Ты знаешь кого. Бога.
– Бога? – Мамины губы сжались в злую тонкую нитку. – Если бы он был, – кощунственно произнесла она, – если бы он существовал на самом деле, мы сейчас не скитались бы холодные и голодные без крыши над головой.
Она произнесла все это громко, почти вызывающе, она почти кричала и глядела при этом на папу так, словно он-то и был этот некому не видимый Бог.
– Если бы он был… – Она не договорила, но мальчик додумал это за нее. – «Тогда Ханночка не кашляла бы так, папа не харкал бы кровью, а у бабушки не болела бы так голова…»
Всего этого мама не произнесла вслух, но имела в виду она конечно же это. Ханночку мальчик очень жалел. И папу ему было жалко – каждый раз, когда он убирал в карман свой платок, на нем было все больше красного. Что же касается бабушки, тут у Хаймека были кое-какие сомнения. Бабушка, конечно, старенькая, ведь она – мамина мама. Ей, наверное, лет сто, а может и двести. Но что касается ее болезни… в последнее время мальчик не раз замечал, как, говоря о бабушке папа с мамой переглядываются и покачивают головой, но… Сама бабушка, во всяком случае, при Хаймеке. ни на что не жалуется. Да, иногда она произносит – в последнее время это случается все чаще, какие-то загадочные фразы, звучащие как заклинания или пророчества. Но ни разу прямо не сказала бабушка, что у нее что-то болит. И аппетит у нее по-прежнему хороший, ест все, что ни дадут, и картошку в мундире с солью и без соли, и все то, что мама ухитряется сварить в кастрюльке, поставленной на кирпичи.
Но что остается совершенно неизменным – это бабушкино желание вернуться домой. А кто не хотел бы? Разве это говорит о какой-то болезни? Тогда и он, Хаймек, болен. Потому что больше всего не свете он хотел бы, чтобы все было как прежде, и он мог бы поиграть сейчас с тихой, послушной Цвией, у которой такие огромные бархатные черные глаза.
Только в отличие от бабушки он никогда об этом не говорит вслух.
– Бедная бабушка, – продолжает мама прерванную на половине фразу. – Помню, когда я была совсем маленькой, она непрерывно беспокоилась обо мне. По часу, бывало, стоит у двери и кричит: «Ривочка, солнышко мое, на улице сыро… ты не забыла надеть галоши?» Я была тогда такой, как ты сейчас. По субботам и праздникам бабушка всегда брала меня с собой в синагогу. Там, в женском отделении, она любила молиться. Моего брата, Аарона, она специально послала в Палестину, чтобы он вознес молитвы на могилах праведников… попросил бы Всевышнего за тех, кто находится вне Сиона. И вот что теперь мы имеем, – заключила она горько. – Стоило ради этого тащиться так далеко…
Мальчик был до крайности удивлен мамиными речами. Никогда еще она не разговаривала с ним так. Некоторые вещи, о которых мама ему говорила, он совершенно не мог понять. То, например, что мама когда-то была маленькой. Кое-что ему было уже известно; так он знал о существовании маминого брата, дяди Аарона, который жил в Палестине. Что касается самой Палестины, то Хаймек успел узнать о ней следующее: это такая страна, далеко-далеко от Польши, где всегда светит солнце, где прямо на деревьях растут апельсины и съедобные сладкие стручки, и что главный город Палестины – Иерусалим, о котором непрерывно во всем мире вспоминают евреи, где бы они не находились. И все евреи уже много-много лет мечтают встретиться там. И когда в синагоге читают молитву об этом святом городе, они всегда заканчивают эту молитву одними и теми же словами: «В следующем году – в Иерусалиме, евреи». После чего повторяют: «В Иерусалиме, в Иерусалиме». То есть опять же в Палестине, где обосновался его дядя. Интересно было то, что о Палестине знали, похоже, не только евреи. Иначе, почему бы уличные мальчишки, завидя Хаймека, вертелись и прыгали вокруг него, норовя дернуть за пейсы и, кривляясь, кричали: «Эй, жиденок! Убирайся в свою Палестину!» Когда он был поменьше, он думал, что Палестина – это просто такое слово. И все. Но вот сейчас мама подтвердила, что Палестина – это страна, или, во всяком случае, место, где живут люди. Такие, как его дядя Аарон.
И что там скорее тепло, чем холодно.
А значит, там можно сорвать с дерева апельсин или съесть сладкий стручок.
Хаймек съел бы сейчас, пожалуй, что угодно. Он очень хотел есть.
Он открыл рот, чтобы сказать маме то, о чем он думал все последнее время: «Мы все ходим и ходим, – хотел он сказать, – а дороге не видно конца. Давай тогда свернем на ту дорогу, которая приведет нас в Палестину, где живет наш дядя Аарон. Я думаю, он даст нам поесть. Я бы просто съел большой кусок хлеба. А Ханночке досталась бы кружка молока. Папа согреется, наконец, и перестанет кашлять и выплевывать кровь. А в России, куда мы идем, ведь нет у нас ни дедушки, ни дяди».
Вот что он хотел сказать маме. Но не сказал. Мама была занята. Она хлопотала над бабушкой. У бабушки устали ноги. Мальчик подошел поближе и услышал хриплый бабушкин шепот.
– Где мои валерьяновые капли? Ой, похоже, я забыла их дома. Ривочка, дочка, принеси мне их.
– Сейчас, мама, сейчас, – говорила бабушке ее дочь. Сделав несколько шагов в сторону и повернувшись спиной, она достала из сумки бутылочку с коричневой жидкостью и капнула чуть-чуть на уголок головного платка, который и поднесла к бабушкиному лицу.
– Так ты уже побывала дома и принесла, – удовлетворенно сказала бабушка, нюхая кончик платка. – Умница ты у меня, доченька, и такая быстрая… А вот сахар ты не догадалась захватить. Ты что, забыла? Валерьяновые капли всегда принимают на сахаре. Я бы не отказалась сейчас даже просто от кусочка сахара. Ты просто забыла о сахаре, правда? Но я на тебя не сержусь, доченька, мне уже легче. И не надо бежать за этим сахаром домой, хоть ты и такая проворная. И ты хорошая… не зря из всех своих детей я выбрала тебя, чтобы жить вместе. Ты всегда была моей любимицей. Если бы ты жила, как Аарон, в Палестине, уж ты бы приехала за мной на автомобиле, чтобы мне не идти пешком. Твой муж, вот кто в этом виноват. Он настоящий злодей. Специально подстроил так, чтобы мы шли по этой дороге. Злодей из злодеев. А потому и доллары, что лежат в моем шкафу, ему не достанутся. Это мои доллары. Да, мои. Их присылают мне дети из Америки. Мне все дети присылают. Кроме одного. Того, что живет в Святой земле, чтоб ему пусто было. Мог бы прислать старой матери автомобиль с апельсинами…
Она говорила и говорила. Тем временем исчезли последние признаки недавней непогоды, что бушевала еще час назад. Вовсю светило солнце. От земли поднимался пар. Тепло проникало сквозь мокрую одежду Хаймека, и жизнь уже не казалась больше такой тяжелой. Он медленно поднялся на ноги и потащился за отцом вверх по дороге.
Глава четвертая
1
Они лежали на обочине дороги, которая подходила вплотную к пограничной полосе, отделявшей Россию от Польши. Услышав гул приближающихся самолетов, они упали ничком, прижимаясь к теплой земле, стараясь не двигаться, стать совсем незаметными. Так и лежали они, друг возле друга, словно убитые – бабушка, и папа, и мама, прикрывая собою ничего не понимающую Ханночку. Рокот самолетов то приближался и нарастал, то, стихая, удалялся. Хаймеку совсем неинтересно было лежать вот так, носом в пыли. Ему хотелось поднять голову и посмотреть в небо – что там происходит на самом деле. Он изловчился и украдкой взглянул. Небо показалось ему необыкновенно высоким и чистым. Ему вспомнился давний его сон с восхождением по лестнице Иакова, и о двери, ведущей в ад – но давние эти видения растаяли и исчезли, как тают, исчезая, пушистые облака – тают, словно их никогда и не было.
Все-таки сон о лестнице Иакова он помнил хорошо – быть может потому, что раввин описывал восхождение Иакова по лестнице, ведущей в небо долго-предолго и во всех подробностях. Особенно детально описывал ребе саму лестницу, которая была немыслимой длины и доходила до самого жилища ангелов. Да, ангелы сновали по ней вверх и вниз, и именно на ней, этой лестнице, разговаривали они с Иаковом. Хаймек дал себе слово, что когда он вырастет, то построит такую же лестницу, верх которой достанет до самых высоких облаков. И однажды ночью он начнет подниматься по перекладинам все выше и выше, пока не встретит архангела Гавриила. «Ну, что же ты хочешь, мальчик?» – спросит Хаймека тот. Не испугается и не убоится Хаймек архангела, а храбро, хотя и почтительно, ответит: «Хочу увидеть райский сад».
– Поскольку тебе не исполнилось еще тринадцати, – дружески ответит на это архангел и похлопает по спине белоснежными своими крыльями, – ты имеешь на это полное право. – После чего Хаймек взберется на плечи архангела, и тот воспарит с ним вместе, пересекая один за другим небесные своды, пока не опустится перед двумя вратами.
Хаймек знает даже сейчас, что одни врата ведут в рай, а другие – в ад. Это было Хаймеку знакомо и понятно хотя бы из неосторожных разговоров, которые время от времени вели папа с мамой. Чаще всего это происходило ночью, когда все ложились спать. Не раз слышал Хаймек, как папа, смеясь каким-то особенным смехом, говорил маме: «Будь осторожна, Ривочка, дабы ты не погрешила ни своим сердцем, ни устами. Ведь господь не только видит зримое, но и невидимое тоже, а, кроме того, ему ведомы самые сокровенные наши мысли». На что мама отвечала (и в горле ее дрожала какая-то горошина): «Вижу, Яков, ты боишься, что из-за своих невысказанных мыслей я попаду прямо в ад. Не бойся же. Я ведь тоже знаю, что там, наверху, дверей две, и когда мы предстанем перед вратами, я как можно ласковей улыбнусь сторожевому ангелу и тихонечко проскользну вслед за тобой прямо в райский сад…»
Когда такие разговоры затевались днем, папа бросал на маму сердитый взгляд и выставлял Хаймека из комнаты. Но дверь никогда не закрывалась настолько плотно, чтобы мамин смех с горошиной в горле не был слышен Хаймеку, равно как и папины слова: «Великая грешница ты, Ривка, возлюбленная жена моя», – добавляя время от времени по тому или иному поводу: – «Это все – твое воспитание в «Шомер-ха-Цаир».
Если Хаймек оказывался вблизи, прижимаясь, в целях безопасности, к маминому подолу, мама гладила его по щеке и говорила, адресуясь к папе: «Я уверена, что твои молитвы и заслуги моего сына, защитят меня от самого худшего. Я просто уверена в этом».
Так обстояло дело с раем. Что же касается ада… Хаймек решил сделать так: как только он окажется вблизи обоих ворот, он очень, очень вежливо обратится к архангелу с просьбой. «Ребе Гавриил, – скажет он архангелу, – ребе Гавриил. Мне так хочется заглянуть в ту, другую дверь. Которая ведет в ад. Хоть на минуточку, ребе Гавриил, ну, пожалуйста…»
Но из этого, понимал Хаймек, скорее всего ничего не получится. «Нельзя, – так ответит ему архангел. Ад – это не место для маленьких детей. Это место – для тех, кому уже исполнилось тринадцать и старше». То есть для таких, как папа и мама, и, разумеется, бабушка, равно как и для прочих взрослых. Хаймек не раз уже слышал это выражение: «Ад – не для детей». Но если бы эти взрослые (включая, разумеется, и архангела Гавриила) знали, как ему хочется хоть одним глазком взглянуть на этот загадочный ад… гораздо, гораздо больше, чем на рай. Хаймек уже уяснил, что рай предназначен исключительно для правоверных евреев, тех, что носят бороду, пейсы и шляпу с меховой опушкой, тех, что проводят долгие часы, сидя вокруг длинного стола, раскачиваясь всем туловищем, читая бесконечные молитвы, словом тех, кто жизнь свою посвятил изучению Торы. Таких людей он видел, сколько хочешь, и когда проходил мимо ешивы, и когда отец брал его с собой в синагогу. Тут не было ничего особенного. Всем этим людям и был предназначен рай – и все. Ну, ладно, всегда можно что-то придумать. Вот, например, что: когда архангел станет приоткрывать райские ворота, он, Хаймек, чуть толкнет другие, ведущие в ад, чтобы образовалась малюсенькая щелочка. И вот в нее-то он и заглянет. И тут же закроет обратно. Честное слово. Одно только могло помешать ему исполнить свой замысел – если у него не хватит смелости. Если он испугается. Как испугался он тогда, в самом начале войны, когда загрохотали вдруг пушки, стоявшие сразу за костелом. Он проснулся в сильнейшем страхе, словно наяву ему удалось заглянуть в ту, другую дверь, пусть даже сквозь узкую-преузкую щелочку. Он проснулся весь дрожа. И тут же услышал голос:
– С этой минуты мы будем жить, как в аду.
Голос был папин, и говорил он с мамой. Хаймек весь затрясся, потому что решил – это наказание за его проступок, за то, что он тронул ворота, ведущие в ад. Он сел в своей кровати и горько заплакал. «Я не хотел, я не виноват», – повторял он сквозь слезы. Папа подошел к нему и стал гладить по волосам. «Конечно, конечно… ты не виноват. Спи, сынок, усни, успокойся. Много есть грешников в этом мире. А ты здесь не при чем…»
И теперь, бросая взгляды в просветлевшее высокое небо, Хаймек знал, что никогда ему не придется устанавливать эту лестницу, ведущую в бездонную синеву.
Но даже если бы каким-то неведомым образом ему это и удалось бы, все равно налетят немецкие самолеты и разбомбят ее.
И еще одно знал он теперь: случись так, что архангел Гавриил взял бы его с собой на самое верхнее небо, он, Хаймек, в этот раз не стал бы подглядывать ни в какие щелочки…
Только ничему этому не бывать. Никогда, ах, никогда не добраться ему до рая и никто не даст попробовать ему буйволиного мяса, равно как не доведется ему обмокнуть кусок хлеба в подливку из левиафана. А суждено ему питаться – здесь, на земле, варевом из пожухлых стеблей и кусочков гнилого картофеля, подобранных с опустелых полей.
И дорога эта никогда не кончится.
И никаких границ нигде нет.
Но виденье бесконечной лестницы, уходящей в бескрайнее небо, было в нем так сильно, что едва затих надсадный гул пролетевших «юнкерсов», он спросил отца:
– Папа… а как устанавливают эту лестницу… ну, ту, очень высокую, по которой можно добраться прямо до неба?
Папа вместо ответа, отчитал его:
– Перестань болтать и лежи, не шевелясь. Сверху все очень хорошо видно, все, что происходит на земле. Самолету ничего не стоит в любую минуту вернуться. Ты понял меня? Что это?
«Это» оказалось черной машиной. Появившись неведомо откуда, она двигалась совершенно бесшумно. Это была легковая машина с откидным верхом. В этом месте дорога шла вверх. И машина тоже двигалась вверх, хотя внутри нее никого видно не было. До тех пор, по крайней мере, пока машина не поравнялась с ними. Только тогда Хаймек сквозь траву разглядел двух немцев, которые изо всех сил толкали машину вверх по дороге. По фуражкам и погонам Хаймек понял, что это были офицеры. На руках у немцев были кожаные перчатки. Ими-то и упирались немцы в машину, которая при всех прилагаемых усилиях на подъем взбираться не хотела и еле-еле ползла.
– Папа, – сказал Хаймек с ужасом и так тихо, что отец, лежавший в глубокой канаве, возможно, его и не расслышал, – папа, на дороге немцы.
– Опусти же голову, – почти простонал папа… но было уже поздно. В этот момент немцы заметили их. Точнее будет сказать, что заметили они именно Хаймека. И вот они уже стоят над ним.
– Юде! – закричал один и показал на мальчика. Второй, вглядевшись, подтвердил:
– Юде. – И тут же оба немца увидели всех их. И папу, и маму с Ханночкой, и бабушку… Сделав несколько шагов в сторону папы, неловко выбиравшегося из канавы, немец изо всех сил пнул его в спину сапогом. Второй немец не замедлил присоединиться и стал пинать папу в бок с другой стороны, выкрикивая при этом что-то, похожее на приказ. При каждом ударе то один, то другой по очереди произносили: «Юде… Ферфлюхтер юде…»
«Какие черные и блестящие сапоги у этих немцев», – подумал Хаймек. Ему казалось, что сапоги существуют совсем отдельной жизнью, быть может независимой от этих немецких офицеров, и что они, сапоги, сами решают, что делать с лежащим на земле папой, и что они решат – то и будет, а решить они могут все, что угодно. «У них и сердце черное», – подумал мальчик. – Сейчас они нас затопчут. Они убьют нас. Всех. Сначала папу, потом меня».
«Они убьют всех нас…»
Наверное, так бы оно и случилось, Если бы не мама. Она, прижимая Ханночку к груди, тоже выползла из канавы, и теперь стояла возле папы на коленях. Потом она встала на ноги и, оказавшись лицом к лицу с немцем, сказала ему что-то по-немецки Что-то такое, от чего черный сапог уже занесенный над папой, замер. Потом вернулся на место. Потом владельцы черных сапог о чем-то оживленно заговорили с мамой. Слово «юде» больше не звучало. Затем обе пары сапог развернулись на каблуках (Хаймеку это хорошо было видно) и двинулись в сторону черной машины.