
Четыре призовых. И два обычных
Конечно же, я знал, что может быть, предполагал, что будет, и видел, что бывало, – тем более, что у нас играли тогда по другим, не в пример более жестким правилам. Но никогда, никогда меня не интересовало, кто из завербованных мною остался лежать на черных камнях мостовой. Ни кто, ни сколько их было – оставшихся на черных камнях. Покажите мне бойню без крови, рубку леса без щепок – и я признаю, что бывают революции без жертв.
Но вспоминать об этом я все равно почему-то не любил. Эту часть своей правды я пытался вырезать напрочь из памяти – ампутация, как видно, не удалась. Всё это, казавшееся таким же далеким, как созвездие Волосы Вероники, всегда, оказывается, было рядом.
А дальше – дальше всё верно. Дальше шла разрешенная часть воспоминаний: когда те, другие, нас переиграли, проданной родины окончательно не стало – вместо нее ступни холодила чужая земля, всегда отныне готовая плюнуть ненавистью и свинцом или громыхнуть тюремным засовом, за которым – приговор и тот же свинец.
Однажды человек, которого я называл своим другом… Да, забыл сказать: после того, как мы проиграли, я уехал не сразу. Было время, я вернулся в родной город и прятался в квартире умершей за полгода до того матери. Свет не зажигал, раз в неделю после полуночи выскальзывал в ночной магазин за продуктами – и хоронился обратно. Рюкзак со всем, что может понадобиться в бегах, стоял у изголовья кровати. Вернувшись из магазина, я потягивал тепловатую водку и слушал сомнительную тишину. Страх – чувство сугубо ночное, тем более, что к утру я уже настолько был пьян, что засыпал и спал беспробудно и бесстрашно до вечера.
Как-то ночью, когда я рассчитывался через окошко с таджиком-продавцом, меня окликнули. Я дернулся было бежать – но всё же остался на месте. Я узнал голос – голос человека с моей стороны баррикады. Более того – голос человека, которого я называл своим другом. Пережив первый испуг, я, помнится, обрадовался даже – человеку-другу. Мы почти не говорили и, поочередно прикладываясь к горлышку, быстро выпили бутылку водки в ближайшем дворе уже не нашего города. Говорить не хотелось: все было понятно без слов. Прощаясь, он крепко сжал мою руку и посмотрел подбодряюще в глаза… Вот так – сдержанно, молча, по-мужски, – и мне, я помню, даже дышалось легче, когда я возвращался к себе.
А утром, ранним утром следующего дня я внезапно проснулся, чего никогда со мною там не случалось, подошел к окну и, глядя сквозь редкий тюль занавески, сразу увидел их: тех троих и собаку. Собственно, людей было четверо, но трое из них шли хозяевами, а один семенил чуть спереди и сбоку, то и дело оборачиваясь и виляя, как мне показалось, хвостом. «Собакой» был тот, кого я называл своим другом. Я взял рюкзак, вышел тихонько на лестничную клетку и поднялся по лестнице на чердак. Все пути отхода были изучены мною заранее. Помню, я задыхался и почти плакал тогда: я невыносимо жалел, что не убил его накануне ночью, – человека, которого называл своим другом. Все рушилось и погибало, обломками жалкими опускаясь на дно и грозя утянуть за собой. Чудом выжив, выплыв, переведя дух, я окончательно прибился к спасительной мысли: нужно бежать.
Так я оказался здесь – и с годами прижился-прикипел к этой стране намертво.
Мне нравится жить в этой стране, при всех ее минусах, – потому что плюсы значительно их перевешивают. Эта страна была спокойна (до недавнего времени) и не разучилась улыбаться – даже сейчас. Эта страна давала – и продолжает давать – мне приличный кусок хлеба, и даже не прочь намазать его маслом. Я тоже стараюсь ее не обижать – принявшую меня страну. Не нарушаю закон, работаю, плачу налоги, уважаю местные законы и традиции – и не хочу ничего менять в установленном порядке вещей.
Я привык к стабильности – оказывается, подспудно я всегда к ней тяготел. Утренний кофе у Жозепа; бифштекс у Лолы днем; Париж осенью, Исландия летом и Венеция зимой; одежда от Адельфо Домингеса и обувь от Мефисто; смена не самой «народной» машины каждые три года и еще много, много чудесных обыденностей – я привык к этой славной рутине и ни за что на свете не собирался с ней расставаться. Я привык к ней настолько, что даже забыл (или запретил себе вспоминать), почему я вообще оказался здесь – пока сегодняшний день не напомнил мне об этом.
Но ведь ничего, если разобраться, не случилось – такого, что касалось бы лично меня и полюбившейся мне рутины. Ничего такого, что могло бы иметь последствия. Да, эта гребаная оппозиция, положившая на красный алтарь лысого мальчика, получила в руки дополнительный козырь – но революция, затихая и разгораясь, тянется здесь уже четвертый год, и не могу сказать, что при ней я стал жить хуже. Потому что там, откуда я бежал, всё несравненно горше, и люди, нахлебавшиеся этой горечи, продолжают оттуда бежать сюда, где местные заварушки по сравнению с тамошними кажутся играми на детской площадке в многоцветье воздушных шаров. А пока люди бегут сюда, мне, присяжному переводчику, всегда будет хорошо.
Ничего не случилось – просто революция, от которой я в свое время скрылся, случайно и на миг приблизилась ко мне вплотную и напомнила о том, о чем я успел забыть. Ну и ладно – забуду вновь. Мне не впервой – забывать. И вообще – верно: что-то уж слишком я сделался чувствителен! Наверное потому, что Верони… Черт! Черт!! Надо выпить еще. Надо напиться в самый что ни на есть дрызг и уснуть, чтобы завтра проснуться с больной головой, но здоровой памятью, – ничего из предыдущего дня не сохранившей. Потому что он категорически не нравился мне – этот день!
Так я и поступил.
Я увидел его снова на седьмой день – своего безымянного брата, бородатого охотника за «пушечным мясом» революции. Да, минула ровно неделя, прежде чем это случилось, – и каждый день из этих семи я спускался пить кофе очень рано – совсем как в тот раз. Не знаю, делал ли я это намеренно, – скорее всего, нет. Просто после того, как Вероника ушла, забрав свои чудесные волосы с собой, я приобрел привычку вставать еще раньше, чем прежде.
По утрам было еще прохладно, как и всегда в мае, и каждый раз, выходя из подъезда, я ловил себя на мысли о том, что очень люблю эти недолгие два или три часа, когда городской воздух трезв и нешумен. Я вставал в шесть – солнце гуляло еще где-то на востоке, над морем, но было уже совсем близко, – и вот-вот, знал я, розоватый отсвет его падет на увенчанный короной фронтон дома напротив.
Иногда соседние столики были заняты, но чаще всего – нет. Я выпивал свой двойной эспрессо, курил, еще курил и, расплатившись, поднимался к себе. Консьерж улыбался из своей резной, в модернистских завитках, будки; лифт, до смешного маленький и обманчиво ненадежный, долго, покачиваясь, вез меня на пятый этаж – в квартиру, где уже не нужно было стоять на пороге спальни, чтобы посмотреть, как спит, разбросав себя на постели, Вероника.
Да, по привычке я еще двигался в квартирном нутре прежним маршрутом, но, спохватившись, отворачивал, чертыхнувшись, в сторону. Свои вещи, которые еще оставались здесь, она так и не забрала и ни разу еще не звонила. А я – я и не стал бы. И тем более не стал бы пытаться, позвонив, вернуть всё обратно. Не стал бы – хотя в начале нашей недолгой совместной жизни каждый раз, когда она убегала на занятия, я ощущал, что незримая эластичная нить, которая держала нас вместе, натягивалась всё более, начинала вибрировать, звенеть и дрожать, и я начинал тревожиться, что вот-вот она оборвется – и что я тогда?
Однажды, всего однажды, этот страх заставил меня бросить всё и уйти вслед за ней. Поступок был против всех моих правил и железного распорядка – но я не мог усидеть дома. Торопясь к зданию Исторического, где она училась, идя улицами давно обжитого и ставшего моим города, я чувствовал себя так, как будто оказался в нем впервые. Такое случается – если нарушить привычный порядок.
А после я сидел в углу за колонной в том самом кафе, где Вероника любила бывать с подружками, – и снова тревожился, и чувствовал себя непонятным вором, – вот только не знал почему, и так был занят размышлениями на эту тему, что прозевал ее приход. Она была уже здесь, я услышал, как она смеется, и, выглянув тихонько из тайного своего угла, даже увидел ее – в окружении трех гламурных девиц и взлохмаченного по моде однокурсника-метросексуала. И снова я понимал, что совершаю запретное, а еще осознал с непонятной ревностью, что при мне и со мною она никогда не смеется так, и вообще – при мне и со мною она ведет себя совсем по-другому… И я обижался на нее непонятно за что, и радовался, что вижу ее и слышу, пусть и тайком, и боялся только, что она меня обнаружит: почему-то я очень не хотел этого. Но всё обошлось, и, возвращаясь домой, я снова пытался понять, почему, пусть временами и очень отдаленно, я ощущаю себя с ней обманщиком и вором – почему? Уж точно не потому, что я в два с лишним раза старше – это я знал наверное. И я всегда старался быть честен с ней, я не припомню, чтобы хоть раз сказал ей неправду, – так почему же я вор и обманщик? После я перестал задаваться этими вопросами, но сейчас подумал: возможно, всё дело не в том, что я говорил ей, – а в том, чего не сказал? Соврать, оказывается, можно и так – молча.
Если бы нас угораздило вдруг оказаться в революции, мы стояли бы по разные стороны баррикад – вот что я замечательно понимал сейчас. И всё это как раз потому, что я молчал там, где нужно было говорить. Я врал молча. Врал ей – и себе. Да, Вероника была совершенно права, что ушла от меня. От такого только и нужно – уходить. Дело в том, что я так и не смог ничего забыть. Я и раньше – там, в безжалостной и честной глубине, куда заглядываешь редко, – не очень-то нравился себе, а за последнюю неделю возненавидел окончательно. Нельзя жить, если ненавидишь себя, – а я, получалось, так жил.
…Я увидел его на седьмой день – собственно, прежде даже услышал. С обратной стороны живой зеленой стены припарковался микроавтобус с красной крышей, из салона которого агрессивно-угрюмо лязгал тевтонский металлический марш. После хлопнула дверь, затрещали жертвенно кусты, шелестя погибающей листвой, – и я мог бы даже не смотреть, кто проломился сквозь живую изгородь: я знал это наверняка.
Когда он уселся за столик, с шумом подтянув его к себе, – глаза наши встретились. Вид у него был еще более самодовольный, чем в прошлый раз, да оно и понятно: после недавних событий оппозиция уверенно набирала популярность, и он, так вышло, приложил к этому не самую последнюю руку. Кстати, на руке его, заметил я, теперь красовалась одна вещица, которой не было в прошлый раз и которая изрядно диссонировала с его общим обликом: излишне и даже намеренно, как показалось мне, демократичным, – хорошие «дайверы» от Лонжин. Когда-то у меня были такие, и по свеженькому блеску браслета (у Лонжин, при всех неоспоримых достоинствах этой марки, он царапается буквально от взгляда) я с уверенностью мог сказать, что часы куплены только что. О, тщеславие, о, неистребимая тяга людская к «понтам»! Но тут же я вспомнил, что и Че, сам Че любил на-шивать серьезные часы – причем, рангом повыше.
Вербовщик тоже сходу узнал меня – и глядел теперь куда доброжелательней, и даже кивнул, здороваясь, головой, – а больше ничего не успел сделать. Потому что в секунду, подброшенный сжатой до отказа пружиной, я был рядом с ним – и вздернул его на ноги, и, чуть отступив, врезал ему что есть силы левой, а после – еще раз. Через те же многострадальные кусты он вывалился обратно на парковку, а я метнулся за ним и снова поднял его и, прижав к красному боку автобуса, бил еще и еще, теперь уже поддых, и боялся, что удары мои медленны, слабы и недейственны, как бывает это часто во сне… На миг я перестал даже дышать – так страшно сделалось мне, что, не убив его сейчас, я после буду мучительно, до слез, сожалеть об этом.
…Опомнившись, я всё же отпустил его, и он съехал картофельным мешком на асфальт, скрутившись в калач и закрывая ладонями окровавленное лицо. Я поглядел на ударную руку – кожа на костяшках была содрана и саднила. Когда-то я не только боролся – я еще и замечательно умел драться. Я много тренировался, и на суставах образовались твердые, абсолютно нечувствительные наросты. Я мог тогда ударить в стену, в металл или в чужую голову – и одинаково не ощутил бы боли. Я и бил тогда – чаще всего в чужие головы, – не ощущая ни малейшей боли.
Но это было давно, очень давно, – сейчас я сделался слишком чувствителен.
Вербовщик лежал молча. Сквозь пальцы ладоней, которыми он закрывал лицо, на меня глядели два изумленных зеленых глаза, борода увлажнилась веселой кровью. Пару или тройку раз он отнимал свои перемазанные цветом революции руки от физиономии, разглядывал их с бесконечным и каким-то детским удивлением – и прятался за жалкий их щит обратно.
Ярость моя внезапно ушла – а с нею и силы.
– Это тебе за растения, сволочь! За растения! – сказал я на языке оставленной родины, повернулся и пошел, пошатываясь, прочь. Я очень устал за эти несколько секунд, и ноги предательски дрожали. Я подумал, что сегодня обязательно позвоню Веронике.
Каталония (2019)
В ДОМЕ СЕМЬ КОМНАТ
А все потому, что в доме было семь комнат, но всего четыре стены. Иногда, правда, у него возникали сомнения на этот счет и чтобы развеять их, он выходил на каменное крыльцо, отсчитывал ногами три невысокие ступени и обходил бунгало по периметру. Все верно – стен было именно четыре. Потому что легкие деревянные перегородки внутри на полноценные стены никак не тянули. И все-таки комнат, благодаря им, было семь – целых семь комнат. Кухня, гостиная, их с Мелиссой супружеская спальня, спальня дочки, спальня для еще одного их ребенка, если бы он надумал вдруг родиться, гостевая спальня, его рабочий кабинет – и это не считая двух совмещенных санузлов и кладовки.
Иногда, в особенности по утрам, когда дом бывал пуст, он, как будто позабыв все на свете, задавался вопросом: зачем ему семь комнат? Это слишком, это чересчур много, ей-богу! Тем более, что сам он в конце концов вполне научился обходиться одной: съездил в райцентр, купил легкую и прочную кровать, привез домой, скрутил, задвинул в угол кабинета – и его рабочее место «обрело законченнность шедевра». Теперь он, при желании, мог и спать там же, где работал – да частенько и поступал так.
В новом веке все переменилось. Вот раньше было, например, такое выражение – «ходить на работу». А сейчас не нужно никуда ходить, и ездить тоже: сидишь у себя дома, опутанный мировой паутиной, и занимаешься, скажем, программированием и веб-дизайном – как он. «Делаем продающие сайты – эффектно, ярко, дорого, прибыльно! Разработка сайта под ключ, наполнение контентом, продвижение, интернет-маркетинг, повышение продаж. Индивидуальный дизайн, копирайтинг, адаптивная верстка, программирование, настройка рекламных кампаний…» Он и его команда делают все, от и до – и не просто делают, а создают высококачественные штучные шедевры в противовес убогой массовой интернет-индустрии.
Есть огромные фабрики, милилонами пар штампующие безликую обувь по усредненному лекалу. А есть мастера ручного труда, шьющие тщательно, с любовью и на заказ. Если кто-то еще не понял, он и его ребята – не фабрика. Он и его ребята из «Прибыльных сайтов» – те самые мастера по пошиву самой лучшей интернет-обуви, в которой любой бизнес легко доберется до самых вершин! Девять лет, пятьсот уникальных проектов – от стоматологии до аренды вилочных погрузчиков. Результаты клиентского бизнеса, говорящие сами за себя. «Наши сайты и услуги стоят дорого – но они того действительно стоят!»
За эти девять лет ему удалось собрать под своим началом великолепную команду, которой всякий мог бы гордиться. Золотые перья копирайтинга, ювелиры контент-маркетинга, боги программирования… И никого из них он никогда не видел вживую, – и, возможно, никогда не увидит. В новом веке все переменилось.
Неважно, в какой стране ты живешь: программист Женя, например, встречает новый день в Пензе, копирайтер Алла пьет утренний кофе в Тель-Авиве, ее коллега Верочка обедает ежедневно в Потсдаме, настройщик рекламы Вадик любуется закатами в Бостоне… Но если кто-то думает, что все эти люди – не сплоченный и прекрасно сработавшийся коллектив – такой человек крупно и даже непростительно ошибается.
Сам же он, создатель и руководитель проекта «Прибыльные сайты» – простой уральский парень с мощной лысиной и кривой армейской татуировкой в виде парашютного купола – давно уже жил в аккуратной евродеревеньке, а деревенька жила в долине, которую со всех сторон обступили совсем-не-Уральские горы. У самого края гор, на расстоянии в пару километров друг от друга, восставали охранным рядом пирамиды мергельных холмов с крутыми, почти в отвес, склонами и срезанными, будто ножом, верхушками.
Там, где порода проступала наружу, это был пыльный, твердый и совершенно мертвый цемент, но в местах, где почве каким-то образом все же удалось за него зацепиться, все буйствовало и зеленело, а на плоских, как столешницы, вершинах под шапками пиний росла густая изумрудная трава. К основанию одного из таких холмов-часовых и прилепилась его деревня с черепичными крышами.
Ему нравилось жить в этой ухоженном и нарядном, как большая игрушка, евроселе. Круглосуточно по деревне медленно курсировал полицейский автомобиль, оберегая покой граждан; на ночные улицы, случалось, забегали на длинных ходулях-ногах умеренно дикие кабаны из соседнего леса – тыкались длинными мордами в запертые ворота и вежливо убирались прочь; люди с самого утра зачем-то улыбались, да и вообще – человек человеку здесь был не волк и даже не татарин. И звезды висели ниже и светили ярче, а воздух и вовсе хотелось есть, намазывая его на хлеб и уплетая за обе щеки – так он был свеж и вкусен.
* * *
…По традиции он работал с двух до пяти утра, после спал до одиннадцати, а проснувшись, сварил кофе и наладился гулять ежедневным маршрутом – то есть карабкаться на вершину холма. В защитного цвета рюкзак он уложил две большие бутылки воды, бутерброд с хамоном и сыром, термос с кофе, бинокль и лэптоп – там, наверху, работалось не хуже, чем дома.
Перед тем как выбраться за ворота, он прошел на задний двор, где в углу неухоженной лужайки была устроена зона барбекю. Под навесом на белокаменных столбах стояли три складных деревянных стула и большой круглый стол между ними. Забытая накануне вечером дочкой кукла-блондинка скучала на столешнице, обернув голову к бассейну, и смотрела на близкую воду с явным укором. Да и было отчего: на мутной поверхности плавали сухие листья, а нежно-голубое неглубокое нутро едва просматривалось под грязевым слоем. Он внезапно устыдился до жара в щеках.
– Нехорошо, нехорошо. Надо бы вызвать срочно людей, пусть почистят, – пробормотал он, но подозревал, что точно такие же слова говорил себе вчера, позавчера и еще не один раз – и, похоже, тут же забывал о бассейне напрочь.
Вернувшись и проходя мимо гаража, он смалодушничал и в раздумьи привстал: штурмовать почти вертикальный холм было всегда непросто – и в особенности в такую жару. По опыту вчерашнего, такого же изнуряющего дня он знал, что пропотеет насквозь, не раз задохнется и порядком выбьется из сил, пока доберется до верха – а на машине можно было бы подъехать к холму с обратной стороны и по грунтовой дороге подняться почти до середины его высоты. Но тогда мероприятие сильно сократилось бы по времени и, главное, утратило бы всякий оздоровительный смысл – а это совсем не входило в его планы.
Пободавшись с собой самую малость, он решительно двинулся дальше, и машина – большой, забрызганный грязью внедорожник с подмятым левым крылом – осталась на своем месте. Мест, собственно, было два, и машин в семье было столько же – но одно привычно для этого времени суток пустовало. Мелисса отвезла Катюшу в школу и сразу оттуда подалась, как обычно, в столицу. Маникюр у нее, педикюр, стрижка-укладка, массажный кабинет, шопинг, самба, потрещать в кафе с подружками-бразильянками – что-то из этого или все это вместе. Мелисса и вообще не любила сидеть дома: он вечно занят, а скучать в одиночестве, да еще и в деревне, она не любила и не привыкла – слишком уж жаркая бежала в ней кровь.
Ступая по дорожке, выложенной крупными травертиновыми плитами, он, не заметив, задел ногой игрушечную детскую коляску, брошенную вчера Катюшей, – та, коротко и с обидой громыхнув, завалилась набок. Наружу из нее вывалилась и заплакала вредным голосом кукла – еще одна. Вздохнув, он поднял коляску, аккуратно установил ее на прежнее место и уложил куклу обратно.
За кованым металлом ворот сразу началось восхождение. Деревня в эту пору была пустынна, как сама пустыня: близилось время сиесты и пика жары, и он знал, что за весь путь в лучшем случае встретит одного или двух стариков на террасе дома престарелых с дурацким названием «Благостный закат», а то и вовсе никого.
Дом уже просматривался в самом конце улицы, нелепо розовея фасадом. На террасе под тентом действитетельно восседал в инвалидной электроколяске Жозеп – и, завидев его, махнул издали корягой-рукой.
Подойдя ближе, он поздоровался. Жозеп выглядел самым старым из всех виденных им за жизнь стариков. При взгляде на него невозможно было поверить, что когда-то он, как и другие люди, был ребенком. Казалось, его уже родили таким – сморщенным, как печеное яблоко, и древним, как Моисей, извлекли из такого же древнего чрева, отряхнули тысячелетнуюю пыль, усадили в коляску и выпихнули в мир – жить вечным старцем.
– Ужасающая жара, – проворчал Жозеп. – Если такая простоит еще неделю, половина постояльцев нашей прекрасной богадельни прямиком отправится в рай. При таком пекле это немудрено. Тут не то что нашим доходягам – а и молодым несладко приходится. Вчера в Таррагоне умер девятнадцатилетний парень. Работал, бедняга, на солнце – и не знал, что все может закончиться так скоро. Каким местом думает эта молодежь!? Не знаю – но не мозгами, это точно! Я-то держусь огурцом, мне все нипочем – но не все же такие, как я. Как там твои девочки? Как красавица Мелисса? Как Катюша?
– Отлично, как и всегда. Катюша в школе. Ночью или утром у нее выпал еще один зуб – я нашел его на столе кухни. А Мелисса умчала в город – как обычно. В городе у нее всегда куча дел найдется – деревенская жизнь не по ней!
– Да… Такую красотку в деревне не удержишь – это точно! Убойная штучка твоя Мелисса. Красавица, одно слово! А задница… У бразильянок и вообще задницы – мое почтение, но у твоей… – Жозеп даже причмокнул языком от удовольствия. – Будь я помоложе, малыш, – уж я бы за ней приударил! Ты как-нибудь снова прихвати ее с собой, ладно? Сделай одолжение – дай хоть глазами полюбоваться!
– Ладно, – сказал он. – Ладно, Жозеп. Как-нибудь обязательно прихвачу.
Махнув старику на прощанье рукой, он зашагал дальше.
Домов по мере того, как склон крутел, делалось все меньше. В конце концов, они перебрались на узкие террасы, нависая один над другим. Дома представлялись ему непомерными зверями, каждый из которых, норовя переплюнуть соседа, в последнем, отчаянном усилии вздергивал свою тушу уровнем выше – да так там, в изнеможении, и окаменевал.
Ага, «окаменевал» – он хмыкнул, не соглашаясь с собой. Это только кажется, что дом – неодушевленная материя. Еще какая одушевленная! Ты придумываешь дом, строишь его, начинаешь в нем жить – и даже не подозреваешь, что все это время он незаметно и неостановимо прорастает в тебя. В конце концов он слепляется с тобой в единое целое, становится такой же неотъемлемой твоей частью, как рука, нога или ухо – и, когда по каким-то причинам ты решаешь расстаться с домом, то с удивлением обнаруживаешь, что без хирургической операции здесь не обойтись.
Раньше у меня никогда такого не было – может быть, потому, что это первый мой дом. Дом, который построили именно для меня и по моему проекту. Я придумал этот дом сам, от начала и до конца – на радость себе, Мелиссе и Катюше. Да, на радость всем – я же помню, как счастливо обживали мы дом после переезда из тесноватой квартиры в столице!
Но сейчас, когда он перестал мне нравиться, в особенности по утрам, и я все чаще задумываюсь о том, что нужно бы продать его – я понимаю, что сделать это будет совсем не просто: дом глубоко пустил в меня корни, дом оплел и спеленал меня узловатыми путами напрочь и не желает, видишь ты, меня отпускать… Что за глупости? Оставайся и живи – велит он. Ты меня породил – а теперь хочешь бросить? Не понимаю! Ну, а если все-таки хочешь сбежать – знай, что придется резать и рвать по живому, и не факт еще, что ты не загнешься от потери крови! Вот такие дела, оказывается, с этими домами – кто бы мог подумать!?
Из-за жары ему трижды пришлось останавливаться и скидывать рюкзак, чтобы напиться. Зато наверху, в густой тени пиний, было почти хорошо. Здесь всегда дул ветер – и сейчас он был особенно кстати.
Четыре столика со скамьями выстроились в ряд всего в нескольких метрах у отвесного края. За ними, еще ближе к обрыву, цеплялись отдельной группкой за край еще три пинии и – ухала звонко и страшно вниз пустота. Испанцы всегда поражали его ничем не оправданным, веселым и каким-то детским легкомыслием. Край обрыва не был абсолютно ничем огорожен.