Через две недели такой жизни младенец вошел во вкус и уже сам ежечасно требовал еды, почти не делая перерывов на сон. Оля пыталась класть его с собой в постель, чтобы Валерик ел, не просыпаясь, но тут взбунтовался Володя.
– Пойми, – сказал он Оле, – я отлично могу поспать на полу, но вдруг ты задавишь его ночью? Ну, спросонья?
Оля, кажется, обиделась («Как это мать может задавить младенца, что еще за глупости?»), но брать Валерика в кровать перестала – и тогда перестали спать все трое: каждый час их будил детский крик – громогласный, исполненный мощи и уверенности в своих правах. Оля весь день сомнамбулой ходила по квартире и что-то бормотала себе под нос. Она похудела, кошачья грация исчезла, будто Оле вновь стало пятнадцать, но вместо былой кукольной красоты она обрела какой-то странный декадентский надрыв: лицо осунулось, под глазами лежали черные круги.
Володя предложил спать по очереди, а вместо груди давать Валерику бутылочку с детским питанием или сцеженным Олиным молоком, но Валерик, который совсем недавно легко выдувал по сто пятьдесят грамм молочной смеси, теперь наотрез отказывался брать бутылочку. Оле опять пришлось кормить его самой, а остальным – просыпаться каждый час от истошного детского крика.
Когда студенческие каникулы закончились, Женя стала сразу после занятий бежать домой: ей казалось, пока Оля вдвоем с Валериком, с мальчиком что-нибудь случится: она спросонья его уронит или заснет и не услышит криков. Однажды Женя сказала об этом Володе, но он, приглушив свою привычную тревогу, только посмеялся: думаешь, легко его не услышать? Женя ненадолго успокоилась, но однажды еще в подъезде была встречена требовательным воем. Она влетела в квартиру: Оля с неподвижным лицом сидела у окна, Валерик надрывался в кроватке.
– Что случилось? – спросила Женя.
– Ничего, – ответила Оля, пожав худыми плечами, – мне просто все это надоело. Покормила три месяца – и хватит. Пусть ест что хочет. Хоть из молочной кухни, хоть откуда. А я коровой больше работать не буду.
– Это как? – не поняла Женя.
– Очень просто. Не буду кормить – и все. Говорят, через несколько дней молоко само пропадает.
Вечером Володя попытался Олю уговорить, но она дернула щекой и отвернулась к окну:
– Если хочешь, сам корми. Или вон пусть Женька покормит. У нее сиськи тоже есть, хоть и маленькие. Но, говорят, можно рассосать.
Женя почувствовала, как слезы приливают к глазам.
– Я бы рада… – начала она, но замолчала, чтобы не разрыдаться.
Всю ночь Женя и Володя по очереди укачивали истошно орущего Валерика. Оля лежала лицом к стене – наверное, тоже не спала, но виду не подавала. Утром Женя прибежала к открытию молочной кухни и – о радость! – когда она вернулась, Валерик взял бутылочку.
– Я его переупрямила, – сказала Оля, по-прежнему глядя в стену.
В ее голосе Жене послышалось мрачное удовлетворение, смешанное с каким-то непонятным отчаянием. Со спины Оля напоминала поломанную куклу, брошенную в углу детской.
– Вот и хорошо, – сказал Володя ненатурально бодрым тоном, – теперь сможем дежурить посменно и хоть немного высыпаться.
– На меня не рассчитывайте, – сказала Оля, – я свое отдежурила.
Женя рассмеялась: она хорошо знала Олины интонации и все-таки надеялась, что это шутка.
Но нет, Оля не шутила: она перестала подходить к Валерику и теперь весь день лежала лицом к стене, ковыряя пальцем узор на обоях. Диван стоял как раз напротив листа, испорченного Володей при ремонте. Дырка разрасталась с каждым днем, и, глядя на нее, Женя думала, что надо было купить обоев про запас, чтобы не переклеивать все.
Дни, когда она жила вдвоем с Володей, Женя старалась не вспоминать. Это было давным-давно и казалось вымыслом, почти сказкой. Целый месяц вдвоем с мужчиной, которого любила, почти как муж и жена. Это было чудо. Оно случилось однажды – и больше никогда не повторится.
Как-то раз Женя задремала, кормя лежащего в кроватке Валерика, – совсем ненадолго, возможно, всего на мгновение, но и этого мгновения хватило, чтобы увидеть: они с Володей стоят посреди разложенных обоев, только на этот раз обнажена по пояс Женя, Володя тянется губами к ее соску, а она обхватывает руками его голову, изо всех сил прижимая к груди.
Валерик уронил соску и заплакал, Женя очнулась. Оля с дивана смотрела пристально, подозрительно, и на секунду Женя испугалась, что сестра увидела этот сон вместе с ней.
– Извини, Валерик, я тут вздремнула, – нервно улыбаясь, сказала она и поправила соску.
Оля молча отвернулась – она вообще теперь мало говорила.
Приближалась летняя сессия. В любую свободную минуту – то есть когда не спала и не нянчила Валерика – Женя открывала учебник, но обычно засыпала, не прочитав и полстраницы. Разрываясь между ребенком и институтом, она снова и снова винила себя за лень и слабоволие.
В апреле Женя заметила, что не всегда помнит, где была только что: так она догадалась, что иногда засыпает на ходу. Дни проходили в тревожном сумраке между сном и явью, моменты осознанного бодрствования были редкими и внезапными, во время одного из них она увидела, что уже несколько минут тычет соской в раскрытый учебник анатомии, и тут же разрыдалась так громко, что Валерик из кроватки посмотрел на нее с удивлением и, кажется, даже с уважением.
Но, может, почудилось.
С кухни прибежал Володя, обнял, погладил по взъерошенным волосам, спросил:
– Ты что, боишься не сдать сессию?
Женя кивнула, всхлипывая.
– Ну, так не сдавай, – сказал он, – возьми академ. Зимняя сессия у тебя неплохая, объяснишь ситуацию, все поймут. В крайнем случае – я позвоню.
– А так можно? – спросила Женя, боясь спугнуть растекавшуюся по телу теплую спокойную волну.
– Конечно, – пожал плечами Володя. – Извини, я раньше не догадался сказать. Тоже не высыпаюсь, наверное.
За две недели Женя обо всем договорилась в деканате, и оттого, что больше не надо было думать об экзаменах, весь май ее переполняло счастье – немного неуместное, если учесть, что Володя до позднего вечера принимал зачеты и лабораторные и спали они по-прежнему несколько часов в день.
Потом наступила сессия, за ней – каникулы. Вдвоем справляться с Валериком стало куда легче, но Женя знает: осенью Володя вернется в свой институт, и потому сейчас, когда он говорит «я просто не понимаю, что мы будем делать в сентябре», Женя поднимается и отвечает:
– Пойдем домой. Нам Валерика через полчаса кормить.
Ей кажется: еще одно слово о сентябре – и она разрыдается.
Они идут вдоль берега Волги, левой рукой Володя катит коляску, а правой неожиданно берет Женю под руку.
– Спасибо тебе, – произносит он. – Я думал, если об этом не поговорю, то просто сойду с ума.
Последние недели Оля вела себя так тихо, что, вернувшись, они даже не сразу понимают, что ее нет дома: только старый халат валяется на диване, там, где обычно лежит она.
– Господи, господи, – нелепо, по-стариковски причитает Володя, – куда она ушла, в чем же она ушла?
Женя открывает шкаф: все на месте, кроме самых любимых Олиных туфель и купленного прошлым летом шелкового платья, изумрудно-зеленого, с огромными красными маками.
– Господи, – растерянно повторяет Володя, – что ж она вырядилась, как в театр? Где нам теперь ее искать?
– Может, заявить в милицию, пусть помогут? – предлагает Женя.
– Нет, милиции не надо, – неожиданно спокойно отвечает Володя. – Только милиции нам и не хватало.
Надеть шелковое платье! Самые любимые туфли! Расчесать волосы, чтобы спадали на плечи светлой волной! Взять с собой только ключи, ни коляски, ни сумки… выйти на улицу, просто так, без цели.
Что может быть лучше!
Оля, бывшая Оленька, идет по городу, и ей кажется – она в Москве. Вместо псевдорусских башенок Драмтеатра она видит Исторический музей, вместо цилиндрического клуба имени Дзержинского – клуб завода «Каучук», а скупые конструктивистские плоскости превращают Дом Красной армии в ее дом на Усачевке.
Родная Москва прорастает сквозь Куйбышев, превращая город изгнания в вечный и неизменный город Олиной судьбы, город, где она была счастлива, беспричинно, безответственно счастлива, не зная тогда, что будет изгнана, что будет мыкаться по общежитиям, не зная, что чужое существо, по какой-то нелепой ошибке считающееся ее сыном, заявит права на ее тело и ее жизнь.