Обозначилось наконец, что в блиндаже было всего четверо, но кто из них был командующий тринадцатой ротой, угадать, конечно, не мог Ливенцев, особенно при такой тусклом свете, поэтому сказал:
– Командующий тринадцатой ротой имеется тут?
– Я – командующий тринадцатой ротой! – хриповато отозвался подпрапорщик, выступая на шаг вперед.
– Вот у меня бумажка за подписью командира полка, полковника Кюна, – стараясь говорить как можно отчетливее, несмотря на душивший его дым, достал из кармана свое назначение Ливенцев и поднес к свечке, чтобы можно было прочитать его вслух, но чуть не наткнулся на раскаленную тонкую проволоку, пучком торчавшую из узенького коптящего пламени.
Он прочитал все-таки:
– «Приказываю командующему тринадцатой ротой вверенного мне полка, подпрапорщику Некипелову, сдать роту, а вновь назначенному в полк прапорщику Ливенцеву ее принять, о чем донести мне рапортом.
Командир полка, полковник Кюн».
Потом обратился к подпрапорщику:
– Вы – подпрапорщик Некипелов?
– Так точно, я – подпрапорщик Некипелов, – ответил тот.
Ливенцев подал ему руку и спросил:
– Остальные тут кто с вами?
– Остальные тут… (Некипелов кашлянул и зло поглядел на Ливенцева) фельдфебель роты нашей и два еще взводных унтер-офицера.
– Очень хорошо… А теперь скажите мне, пожалуйста, что у вас такое горит? Это не провод ли?
– Действительно так, это провод.
– Откуда же он у вас взялся? – удивился Ливенцев.
– Ребята где-то обрывок подобрали.
– То есть средство связи сжигается в окопах за неимением свечей, так?
– Действительно, свечей не выдают, это так, – подтвердил Некипелов.
– А если сожгут все провода, то как будет телефон работать? Ведь этого только и добивается наш противник, чтобы у нас не было связи ни с нашими батареями, ни с позициями, чтобы ничего экстренного передать было нельзя, а как же вы, командующий ротой, делаете то, что на руку только нашим врагам?
– Ну, без света в окопах сидеть также нельзя, господин прапорщик! – угрюмо, пьяно и зло возразил Некипелов.
– Надо было требовать свечей, а за такое подлое отношение к своим же средствам связи отдавать под суд, – вот что надо было сделать! – выкрикнул Ливенцев, и так как у него был припасенный им еще в дороге огарок свечки, то он собственноручно вонзил его в горлышко пустой бутылки, выкинув оттуда скрученный жгутом кусок черного провода.
– Откуда у вас взялась свечка? – спросил все время безмолвный до того Обидин.
– Как откуда? Я ведь по горькому опыту знал, куда я еду, – сказал Ливенцев и поднял на высоту своего лица бутылку с огарком, чтобы рассмотреть и Некипелова и других трех и чтобы они могли в свою очередь рассмотреть его, своего отныне ротного командира.
– Так… фельдфебель, – как фамилия?
– Верстаков, ваше благородие!
– Верстаков, – повторил Ливенцев, присматриваясь к оплывшему, как свечной огарок, не то от пристрастия к хмельному, не то от окопной сырости, разлившемуся и в стороны и вниз лицу своего фельдфебеля, и спросил: – Какого срока службы?
– Срока службы… девяноста пятого года, ваше благородие, – с заминкой ответил Верстаков, казавшийся более захмелевшим, чем остальные.
– Начал службу в каком полку?
– В семьдесят третьем Крымском пехотном, ваше благородие.
– А-а, девятнадцатой дивизии первый полк… В Могилеве-Подольском стоял?
– Так точно, в Могилеве-Подольском, – заметно оживился Верстаков.
– Выходит, что мы в старину были однополчане, – я в Крымском полку как-то отбывал шестинедельный учебный сбор, – сказал Ливенцев уже гораздо мягче по тону, и о Верстакове он подумал, что тот просто опустился, а выправить его, пожалуй, можно будет.
Взводные унтер-офицеры, один – Мальчиков, другой – Гаркавый, не успели еще так отяжелеть, как фельдфебель, хотя были не моложе его. Зато теперь успели уже настолько отрезветь, что старались держаться, как в строю, и в Гаркавом, который оказался родом из Мелитопольщины, Ливенцеву так хотелось видеть второго Старосилу, что он простил ему даже и явное нежелание запускать бороду.
Зато Мальчиков, когда в упор на него навел свечу Ливенцев, был не только густобород, но еще и кряжист, а главное, – гораздо моложе на вид своих сорока с лишним лет.
– Ну, этот, кажется, из долговечных, – сказал о нем Ливенцев, обращаясь к Обидину. – Какой губернии уроженец?
– Вятской, ваше благородие, – эта губерния, она так и считается изо всех долговечная, – словоохотливо ответил Мальчиков.
– Гм… не знал я этого, – удивился Ливенцев. – А почему же так?
– А почему, – нас отцы наши так приучили: вот, сосна цветет весной, этот самый с нее цвет бери и ешь себе, – никакого туберкулеза иметь не будешь, потому что там ведь сера, в этих цветочках в сосновых. Также весной, когда сосну спилят, из нее сок идет, опять же мы в детях и этот сок пили… Вот почему наши вятские жители по сто и более годов живут, – говорил Мальчиков четко и на «о».
Ливенцев спросил его:
– Отец-то жив?
– А как же можно, ваше благородие! Девяносто семь ему сейчас будет, ничуть не болеет, как бывает в такие годы, и все дела справляет в лучшем виде, – с явным восхищением и своим отцом и своей губернией говорил Мальчиков. – Да у меня и двое дядей еще в живых, тем уж перевалило… У нас если там шестьдесят – семьдесят лет, это даже и за годы не считается!
– Вполне значит, молодые люди и воевать идти могут?
– Так точно, вполне могут, – зря их и не берут.
Поговорив еще и с Гаркавым и с фельдфебелем, Ливенцев наконец отпустил их в роту, сказав:
– Теперь уж поздно, а завтра я уж с утра пройдусь по окопам, посмотрю людей.
Ушли трое, – в блиндаже стало заметно просторнее, и вот тогда-то разглядел Ливенцев всю убогость своего жилища, рассчитанного на долгие, может быть, дни, и оценил как следует и ковры, и драпри, и лампу, хотя без абажура, у Капитановых, и другую лампу с белым абажуром, и бронзовые часы на столе полковника Кюна.
– Прикажете сейчас сдать вам все ротные ведомости? – мрачно спросил Некипелов.
– Нет, это уж завтра, – сказал Ливенцев, только по движению подпрапорщика заметив в углу стола кипу бумаг, накрытую газетой, а рядом с нею пузырек с чернилами, ручку с пером и карандашик.
В блиндаже было два топчана с очень грязными тюфяками на них из каких-то рыжих мешков, и Ливенцев спросил подпрапорщика: