
Драгоценная моя Драгоценка
Карательные отряды, организованные по приказу атамана Семёнова, тоже зверствовали по всему Забайкалью. И тоже любили ловить безоружных красных партизан на штыки. Кто у кого перенял этот метод, трудно сказать… Но обе стороны им не брезговали… Пленные казаки, как рассказывал Деревцов, жмутся вглубь вагона, всем жить хочется. Красноармейцы одного за другим выдёргивают… Доходит очередь до дяди Анфира, и вдруг старший, который криком «выбрасывай!» отправлял на смерть, решительно отводит дядю Анфира рукой без нагайки себе за спину. Мордатый оказался земляком, родом были из одной станицы. Кажется из Шелопугинской.
Дядя Анфир после этого ещё шестьдесят лет прожил.
Больше не воевал, убежал от красных и белых за Аргунь. В Драгоценке у него родилось два сына и дочь. В казаках был ветфельдшером. Лошадей понимал, как никто другой. Сейчас сказали бы – диагност. И лекарь. Умел по ведомым только ему признакам распознать болезнь. Лошадь, раненная волком, обычно не выживала. Волчьи зубы, волчья слюна ядовиты. Дядя Анфир знал рецепт мази для таких ран. У отца была кобыла, звал её Кирики – родилась на праздник Кирики и Улиты. Бегала ещё жеребёнком, когда на табун волки напали, всю заднюю часть у Кирики отхватил волчара. Страшная, рваная рана. Думали всё – не жилец. Дядя Анфир выходил. Брал чагу – нарост с берёзы, молол её, жарил на подсолнечном масле, при этом какие-то соки выделяются из чаги, делал мазь и обрабатывал рану… Славная кобылка выросла. Я любил на ней ездить. Смирная, послушная.
Подворье Деревцова в Драгоценке зрительно хорошо помню. Вдоль рва японского гарнизона шла улица, её так и называли Гарнизонная, на ней стоял дом дяди Анфира.
Погостив два дня у него, мы поехали к Ивану. С Иваном в семьдесят первом, когда они сцепились с Ганей, я не виделся. В 1978-м в Таганроге впервые встретились. Зашёл к нему в дом, хороший каменный дом, под красной черепицей, чувствовалось – хозяин живёт… Первое, что бросилось в глаза, – на столе портрет Сталина. Выпили за встречу, я повернул портрет к стене. И заговорили с братом о Сталине, Ленине. У Ивана грамотёшки-то четыре класса, воспитан системой, а я уже в ту пору кое-что знал кроме официальной пропаганды. Начал критиковать ленинизм со сталинизмом, троцкизмом и другими Свердловыми с Каменевыми… Смотрю, брат краской наливается… Хватило у меня ума вовремя притормозить, не стал обострять разговор, первый раз у брата в гостях… Перешёл на тему Забайкалья…
С Василием мы не спорили. Он вообще по натуре отличался от Ивана, бесконфликтный, спокойный, отца никогда не обвинял в своём сиротстве. С интересом слушал рассказы о Драгоценке, отце, других родственниках. Тоже ведь ни о ком не знал и вдруг столько родных. Когда рассказывал ему о казацкой лихости, что демонстрировали на смотрах и скачках Прокопий, Ганя, он искренне восхищался, гордился братьями. Мы обменивались письмами. Я как-то написал, чтобы он сделал в КГБ запрос о реабилитации своего отца. Он поблагодарил меня:
– Спасибо, брат, что беспокоишься.
Ответ на его запрос пришёл совковый: «Такой в списках не значится». Отписались. Хорошо, меня послушалась дочь Василия Валентина, это уже во времена ФСБ, сделала запрос по поводу деда Семёна Фёдоровича. Я закрыл ещё одно белое пятно в родословной. Всё правильно, дядя Сеня умер до суда. Сначала ему предъявили обвинение по двум статьям 58–1а (измена родине) и 58–2 (вооружённое восстание), потом первую заменили на 58–11 (участие в контрреволюционной организации). Собственно, расстрелять могли по любой.
Я должен, должен как можно полнее написать о родных, эта мысль не даёт покоя. Что-то пытаюсь у братьев – Михаила и Афанасия – разузнать. Афанасий всегда на мои вопросы откликался, тут отправил ему письмо в Мичурино, раньше была Целиноградская, сейчас Акмолинская область, попросил рассказать о коллективизации в Трёхречье. Но понял, земное уходит от него, отболело. Переступил ту возрастную грань, когда нет желания ворошить прошлое. По телефону ему кричу, он плохо слышит:
– Ответь на мои вопросы. Ты письмо получил?
– Да.
– Ответь. Я там про Драгоценку спрашиваю.
– А зачем?
Всегда с удовольствием писал. Считал, раз брат спрашивает, значит, нужно. И вдруг интерес угас. Живёт со средней дочерью Людмилой, она директор школы.
Людмила родилась в Трёхречье. Тоже горе, сын Александр дружил с российской немкой. Та с родителями уезжает в Германию. И давай его сманивать к себе. Саша служил в казахском спецназе. Парень крепкий, развитый, не зря казачьих кровей. Любил эту шалаву, не устоял, поехал в Германию. Сын родился. А девка-то оказалась распутной. Саша застаёт жену с хахалем. И ясно как белый день, кто в какой роли. Жестоко избил того. Метелил безжалостно, челюсть сломал, рёбра, полуживым выкинул за дверь.
А парень-то кавказец, азер. У них и в Германии целая мафия. Саша позвонил Людмиле в Мичурино, в возбуждённом состоянии ляпнул:
– Мама, мне всё – капец! Извини.
Людмила ничего не поняла. А через неделю его убили. Из бани вышел с шурином, а ему нож в сердце. Шурина не тронули, Сашу одним ударом наповал. Привезли тело в Казахстан, в Мичурино похоронили. Поначалу версия среди родственников ходила, мол, за анекдот про кавказцев убили. Но в 2007-м я ездил на юбилей Людмилы, её зять, дочери сын, рассказал мне, как получилось.
Из-за подлюки такой парень жизнь положил. Она ещё и шестьсот тысяч евро получила. Саша был застрахован на шестьсот тысяч. Деньги немалые… Родителям Саши сноха выделила старую немецкую машинёшку – «опель». Отец сейчас садится за руль и вспоминает сына. Ни за понюшку табаку погиб мой племянник.
Крест
С двоюродным братом Петром, сыном Василия Фёдоровича Кокушина, моего родного дяди, мне мало удалось пообщаться. Пётр, получив тяжёлое ранение в живот в 1943-м, всю жизнь болел и умер рано. Похоронен на Дону, в станице Казанской. Сам дядя Вася в Первую мировую был казаком-батарейцем. Он 1890 года рождения, в 1911-м призвали на действительную службу, казаков с двадцати одного года мобилизовали. Срочную отслужил, потом три года воевал, в одном из боёв хлебнул химического оружия, попал под облако газа, что пустили немцы в сторону противника. Отравление спасло от мобилизации в Гражданскую войну. Пушечное мясо требовали и белые, и красные. Дядя Вася предъявлял полученный после госпиталя документ и тем, и другим. Ворчали, ругались, мужик-то внешне здоровый, но отвязывались. Казак дядя Вася был справный и крестьянин под стать. Когда братья в двадцатом решали, где жить дальше: в России или в Маньчжурию подаваться, дядя Вася остался и хозяйство вёл отменно. Такого не могли пропустить при раскулачивании… Конечно, свою роль сыграл факт, что брат Семён поднял восстание, и сам какое-никакое, а принимал участие… Фамилия Кокушиных после этого была у властей в особом «почёте».
Было у дяди Васи и жены его Афимьи Иннокентьевны, в девичестве Чипизубовой, две дочери, Наталья и Фёкла, и сын Пётр. Отправили всех на север Томской области в урман, в болота для участия в эксперименте на выживание с заведомо известным ответом. Дочери и сам дядя Вася попали под требуемый ответ – погибли… Петру тринадцать лет исполнилось, когда их раскулачили. Дядя Вася сразу понял, не для жизни в урман привезли, благословил сына: «Петька, беги, может, хотя бы ты спасёшься». Петя рассказывал мне: когда бежал, в тайге с медведем нос к носу столкнулся:
– Малину ем и вдруг голову поднимаю – он метрах в десяти от меня. Замер, шелохнуться боюсь, твержу: «Матушка Богородица, спаси! Матушка Богородица, защити!» Топтыгин головой помотал и в чащу.
Петя из урмана к железной дороге вышел, по ней до Новосибирска благополучно добрался, но там не миновал сетей власти. Взяли беспризорного парня, что-то он наболтал в своё оправдание, его направили не обратно в болота, а в ФЗО – индустриализации требовались рабочие руки.
Отучившись, Пётр попал на завод, а как началась война, его мобилизовали. Оказался в Калининской области на Северо-Западном фронте, в обороне. Места гнилые, болотистые. Холод, жили в палатках, паёк скудный – постоянное чувство голода. Чуть потеплело – грязь, сырость. Крещение огнём состоялось в феврале. Накануне Дня Красной армии выдали по кусочку колбасы, хлеба. С предупреждением – без команды не есть. И вот движется взвод по лесной дороге, и вдруг артобстрел, бойцы в беспорядке в разные стороны. Попадали на землю.
– Я, – рассказывал Пётр, – вытаскиваю колбасу и скорее в рот. Вокруг снаряды рвутся, а я жую, давлюсь. Жалко – убьют, и пропадёт такое богатство! Утром командир разрешил есть праздничное, а все его уже оприходовали!
В конце сорок третьего ранило в живот. Год мотался по госпиталям, а потом как негодного к строевой отправили в Таганрог на восстановление города. И женился на донской казачке. После войны разыскал мать, Афимья Иннокентьевна выжила в томских болотах, но мужа и дочерей, Наталью с Фёклой, похоронила там. Переехала в станицу Казанскую к Петру. Забайкальский казак поселился в станице донских казаков. С двоюродными братьями Василием Семёновичем и Иваном Семёновичем у него была переписка. Василий, демобилизовавшись после войны, прильнул к Петру. У них была давняя дружба. Когда дядя Сеня с отрядом повстанцев ушёл в Трёхречье, а жена его покончила с собой, Василия и Ивана взял к себе отец Петра, дядя Вася. И Пётр, как старший (он был с девятнадцатого года, Иван – с двадцать третьего, Василий – с двадцать четвёртого), опекал братьев.
Василий, демобилизовавшись в сорок восьмом, из покорённой Европы приехал к Петру в Казанскую. С намерением осесть там. Да не получилось вот так сразу – приехал и живи, с пропиской возникли трудности. Василий прибег к помощи Михаила Шолохова. Автор «Тихого Дона» был членом Верховного Совета СССР. Василий записался на приём к депутату, и Шолохов росчерком пера решил проблему в пользу фронтовика.
– Сам писатель Казанскую не любил, – поведал мне Петя, – мужики рассказывали: юный Шолохов в продразвёрстку приехал с продотрядом в Казанскую реквизировать излишки хлеба, на что казаки постановили выпороть ретивого чиновника новой власти. Стащили портки, и получил будущий гениальный писатель и лауреат Нобелевской премии нагайкой с десяток горяченьких…
Конечно, жители Казанской помнили это и в годы всемирной славы Шолохова.
Году в пятидесятом Иван Семёнович перебрался поближе к братьям в Таганрог. Ему, служащему органов, помощь Шолохова не понадобилась для прописки.
Мой отец впервые в 1960-м поехал к племянникам на Дон, гостил у Петра. Афимья Иннокентьевна болела уже, обезножила. Как-то подозвала к своей кровати:
– Ефимушка, на вот тебе крест, возьми. Эти антихристы выбросят ведь, когда умру.
И подала простой медный крест. Двадцать четыре сантиметра высотой, а в ширину по большой перекладине – пятнадцать сантиметров. Этим крестом мой дедушка Фёдор Иванович Кокушин и моя бабушка Агафья Максимовна благословляли сына Василия на венчание с девицей Афимьей.
Потом этим крестом отец и мама благословляли меня с моей Любовью Васильевной в день свадьбы. Любушка тогда, конечно, атеистка была, отец офицер, но крещёная, бабушка в детстве покрестила. Мы сначала в Омске отгуляли, а потом поехали в Троебратное. Там по-казачьи свадьбу родители сделали. На станции нас на тройках встретили, и как полетели мы по селу… Целое действо. Перед тем как сесть за первый стол, отец с мамой отозвали нас с Любой в дальнюю комнату, где висела икона. Вижу, Люба напряжена, но не стала противиться, поцеловала крест, приняла благословение.
– Может, даст Бог, и повенчаетесь когда-нибудь… – вздохнула мама.
Через сорок лет повенчались…
Отец перед смертью вручил крест мне. Его (по семейному преданию) привёз из Санкт-Петербурга мой дед. В конце девятнадцатого века он, атаман станицы Красноярово, сопровождал обоз с золотом, что переправляли в столицу Российской империи. Случилось это событие ещё до постройки Транссибирской железнодорожной магистрали, золото везли гужевым транспортом, казаки следовали в охране.
Я уже говорил о поездке с отцом в 1978-м в Казанскую и Таганрог. Тогда в разговоре с Иваном я упомянул про крест, который тётушка Афимья передала отцу. Иван признался, тётушка предлагала ему:
– Иван, возьми крест, эти антихристы, ни Петька, ни жена его Дарья, не верят ни во что.
Иван честно сказал:
– Да я, тётушка Афимья, такой же басурман, не возьму.
Детей у Петра не было. По какой причине – не знаю. С женой они любили праздники, чарки не пропускали. А у тёти Афимьи крест был самой большой ценностью.
Дочь дяди Сени от первой жены, сестра Ивана и Василия, Надя ради куска хлеба очень рано вышла замуж, да и вышла-то за китайца – Чау Тай. В 1981 году с отцом заезжали к ней в посёлок Хилок, тоже Читинская область. У меня в памяти картина: день был дождливым, да ближе к вечеру небо на востоке прояснилось, и такая Божья благодать вокруг – тепло, влажный, вкусный воздух, пахнет землёй, листвой… От станции идём, лужицы на дороге, телеграмму дали предварительно, Надя ждёт, на улице стоит, метров за сто от калитки своей, был ей тогда пятьдесят один год. Заплакала и сразу слова благодарности:
– Спасибо, дядя, что приехал, я хоть одного дядю увижу, всю жизнь сирота, без родни.
Я, наедине остались, спросил:
– Почему, Надя, вышла за китайца?
Он, кстати, фронтовик, воевал на Восточном фронте. Надя объяснила: замуж пошла совсем молоденькой, в семнадцать лет. Жила с ярлыком дочери врага народа, сирота, как-то надо устраиваться. Были чисто материальные соображения, а он участник войны, имел работу. И человек оказался хороший. У них два сына и две дочери. И что интересно: старший сын ни дать ни взять китаец, а младший – отец мой как увидел, сразу отметил – многое от Семёна Фёдоровича взял. В дочерях азиатская кровь пересилила, больше китаянки, но миловидные мордашки…
Провались земля и небо
На дядю Сеню, Царствие ему Небесное, задним числом однажды накатил его соратник по восстанию Георгий Сапожников. В отряде повстанцев было четыре родных брата Сапожниковых: Тарас, Порфирий, Иван и Георгий. Георгий – младший из них, ему семнадцать лет исполнилось, когда с повстанцами оказался. Все осели в Драгоценке. Порфирий одно время был женат на сестре моей мамы Харитинье, тёте Ханочке. А с сыном Георгия – Павликом – мы в школе сидели за одной партой. По характеру Павлик, что Тёркин у Твардовского. Заводила, весельчак, как сейчас говорят: неисправимый позитив. За что ни брался, получалось на ура. В бабки ли играть, в лапту. Сам городки смастерит, ждать кого-то не будет. И постарается обязательно ладно да красиво сделать. В лапту играли самодельными мячами. Весной коровы линяют, шерсти коровьей набираешь, с мылом её намочишь и катаешь, катаешь. Потом даёшь высохнуть, а как высохнет, ещё один слой шерсти с мылом добавляешь… И так несколько раз… Внутрь для тяжести можно положить какой-нибудь грузик. Получался вполне эластичный колобок. Пусть не так отскакивал, как резиновый мяч, но летел хорошо. И держалась долго шерсть… Битой как врежешь по нему – и ничего, на две-три игры хватало. Что хорошо – не травматичный. В игре всякое случалось. И в лоб прилетало, и по затылку…
У Сапога, так мы Павлика звали, всегда запас таких мячей имелся. Впрок понаделает… В бабки здорово играл. Однажды мне его битой прилетело по зубам… В марте перед Алексеевым днём, лет двенадцать мне было, поехал на ключ поить рабочих лошадей. Возвращаюсь, а ребята вышли в бабки играть. В первый раз в ту весну. Я быстро лошадей загнал во двор, маме ничего не сказал, не предупредил, что с ключа вернулся, схватил бабки… Успел на первый кон. Только-только круг начертили, мету провели, откуда бросать… Моя очередь подошла, я промазал, глазомер сбился за зиму, побежал за своей битой…
Что такое бабка? Суставная кость взрослого быка. Бита – особая бабка, свинцом залитая. Просверливаешь отверстие и заливаешь. Мужики тоже, бывало, катали бабки… Обязательно на интерес – выпивку или деньги. И не так, как мы… Шесть бабок в горсть мужик берёт, на ладони ставит, чтобы по три в два ряда, и кидает. У нас кон – это круг, а у них – черта. Бросают метров с трёх и надо, чтобы все бабки легли за черту. Одна сторона бабки чуть стачивается, если бабка ложится на неё – сак. Чем больше саков, тем больше вероятность выигрыша, а самый высший балл, когда бабка на попа встанет. Бросать надо с подкруткой, тогда бабки вращаются в полёте и точно ложатся…
Дети играли на бабки. Чертится круг, на ближний его край каждый играющий ставит по одной или две бабки (как уговоримся), задача – выбить больше с круга. Что выбил – твоё. Я тогда промазал, побежал за битой. Сапог кричит:
– Павлик, отойди!
Я ему:
– Бей, отвернусь!
Конец марта, земля мёрзлая, твёрдая, как камень, от неё бабка Сапога отрекошетила, может, на ледок попала и мне в зубы как шваркнет. Кровь водопадом. Домой прибегаю. Мама знает, что я лошадей поехал поить, думала, с лошади упал, разбился, бросилась ко мне:
– Ой, Господи, Павлик…
Два передних зуба сломаны, одни пеньки торчат. Сколько лет потом маялся, нерв оголился. То ничего, но вдруг, как начнёт ныть на холодное или горячее… А где лечить? Ни в Драгоценке зубного врача не было, ни в деревне на целине… Только перед армией вырвал и коронку поставил…
Казачата в играх развивали глазомер, меткость. Я был середнячком в бабках и в городках, но что удивило в армии: городские ребята (москвичи, ленинградцы), служил я под Калининградом, бросить гранату толком не могут. Я весил шестьдесят три килограмма, а дальше и метче всех бросал. Командир полка перед строем благодарность однажды объявил. Парни-то в части не дохлотики, кое-кто под сто килограммов весом, а не могли так бросить. Потом-то понял: я с шести лет эти навыки тренировал в играх… В 1961 году в городки в паре с замполитом подполковником Сокуриным заняли первое место в полку. Всех под орех несли… Грамота по сей день за ту победу хранится…
Сенокосные угодья Сапожниковых были по соседству с нашими. Работали на покосе от зари до зари, но в Ильин день, второго августа, – праздник, никаких кос, грабель… Взрослые отправлялись на лошадях в Драгоценку, это вёрст тридцать от наших покосов. Парни торопились на вечёрку – петь, плясать, зазноб своих обхаживать, а люди семейные своими компаниями собирались праздновать. Мы, ребятня, оставалась в таборе – рыбачили, играли. Сапог первенствовал в катанье на колесе конных грабель. Колесо металлическое, метра полтора в диаметре. Шины плоские, шириной сантиметров восемь. Руками, поднятыми вверх, берёшься за спицы, ноги на ширине плеч, и стоишь на внутренней поверхности колеса, товарищи впрягаются в оглобли и стараются побыстрее тебя катить. В середине шестидесятых был цветной документальный фильм о космонавтах Николаеве и Поповиче, их полёте в космос, подготовке… Одна из тренировок – вращение в вертикальной плоскости. Голова и ноги меняются местами в каждую секунду. Я сразу вспомнил покос. На конных граблях мы соревновались, кто дольше всех продержится, больше других сделает оборотов и не соскочит. Вестибулярный аппарат у Сапога был самым «космическим». Устанем катить, а он всё стоит…
Мать у него, сколько помню, богатырша. Грандиозная женщина. Никогда не забуду, как она в 1954 году в Хайларе, куда драгоценковские прибыли на вокзал ехать дальше в Союз, сгружала с телеги сундуки с добром. Будто это сумочки дамские. Своего второго мужа Лосева отстранила мощным плечом и самое тяжёлое запросто снимала…
В Павлике тоже было силы немеряно. При росте метр семьдесят он в парнях килограммов восемьдесят весил. Сплошные мышцы. Да не увалень, который пока развернётся, день пройдёт. Как пустится в пляс – тонкий не угонится. И с гармошкой мог выскочить на круг, а уж без неё давал в пляске дрозда… И гармонист, каких больше не встречал… Что и сгубило мужика…
Отменный гармонист, просто вне конкуренции. Лапищи – две моих, но играл бесподобно. Бывает природой поставленный голос, а это Богом данная техника. Быстро освоил гармошку и выделывал на клавиатуре… Говорил уже, звали мы его в детстве Сапог, на всю жизнь прилипло прозвище – и в Казахстане, и в Москве. Отца его СМЕРШ, подметая в сорок пятом мужиков Трёхречья, не пропустил, взял, как же – участник антисоветского восстания. Семья по приезде в Союз на целину, попала на юг Кустанайской области. Павлик окончил десятилетку и очень рано женился. Почему-то в армии не служил. Закружил голову гармонью, пляской, неиссякаемым оптимизмом и внешними данными дочери полковника, участника Великой Отечественной войны. Вскоре тот демобилизовался и уехал в Москву вместе с дочерью и зятем.
Я по молодости был у Павлика в гостях в Казахстане, потом в Москве, а последний раз мы с ним виделись в 1978-м, я поехал в столицу в командировку, выделил день и нагрянул к нему. Мужик был ещё в соку – сороковник не разменял. Хотя размордел, округлился. Обнял меня в коридоре своими лапищами:
– Эх, провались земля и небо, я на кочке просижу! Молодец, паря, что пришёл!
Я бутылку принёс. Он поставил рюмки тонкого стекла – затейливый золотистый рисунок, изящные изгибы, да отнюдь не изящного объёма – в бутылке чуть на донышке, граммов сто, осталось, когда Павлик разлил по первой.
– Я, тёзка, люблю, чтобы сразу достало! – сказал, чокаясь. – Давай, земляк!
Опрокинул рюмашку-стакашку, бросил в рот кусочек колбасы, запылал, запылал щеками… И тут же нырнул в шкаф за новой бутылкой, бросив своё коронное:
– Провались земля и небо, я на кочке просижу!
Вижу, любит это дело. За разговором спрашиваю:
– Павлик, давно выпиваешь?
– Если, тёзка, брать двадцать последних лет, навряд ли день случился, чтобы не пропустил стакан-другой, хотя бы портвешки.
Работал шофёром, потом выгнали. Пришёл я к нему в будний день, дома никого, раза два ещё в магазин ходили, он на гармошке поиграл.
– Я, – смеётся, – уже с десяток гармоний изорвал. Играю, а мне ребята: «Сапог, как ты на кнопки попадаешь такими ручищами?» Я ещё пуще выдам перебор, да в кураже рвану и… меха пополам!
Руки у него – быков с одного удара валить. Но пальцы, кстати, удивительно длинные. Не обрубки… Сказалось, что с детства на гармошке упражнялся.
Дальнего родственника Павлика японцы (работал он в администрации Трёхречья, в так называемой губернии, шофёром), унося ноги из Драгоценки, заставили бензин подвозить к зданиям, которые сжигали. Японцы ушли из Драгоценки с восьмого на девятое августа сорок пятого. А десятого вошёл СМЕРШ. Боёв не было, армейские части, перейдя Аргунь, южной степной окраиной Трёхречья, не встречая сопротивления, устремились мощной лавиной в сторону Хайлара. Японцы в Драгоценке знали день начала войны. Недавно прочитал: они забросили накануне конфликта за Аргунь группу разведчиков из русских белоказаков, те взяли языков (двух советских офицеров), притащили в Драгоценку, япошки под пытками выведали день наступления. Хотели напоследок собрать население Драгоценки в церкви, запереть и сжечь живьём. В посёлке на тот момент остались женщины, старики да дети малые. Время-то самое сенокосное, мужики сплошь на покосах. Один японец человеком оказался – сожительствовал с русской женщиной и предупредил через неё. Колокола ударили в набат, уже пулемётчики в ожидании рассредоточились вокруг церкви, да зря япошки злорадовались, никто не сорвался в церковь… Силком сгонять было некогда, торопились ноги подобру-поздорову унести…
Я был в тот момент с мамой, Царствие ей Небесное, и младшими братишками… Запомнилось состояние тревожности. Горели казармы японского гарнизона, из нашего дома хорошо было видно, пылали здания полиции и жандармерии, гостиница для японских резидентов… Ночью мама увела нас на дальний край деревни к маминой бабушке, той было сто лет с хвостиком. У неё сидели, а над селом зарево…
Напоследок японцы спалили мост через Ган. Деревянный, как порох, вспыхнул. Родственник Павлика увозил на машине японцев со скарбом. В колонне машин десять было. Мост через Ган переехали, остановились, полили его бензином, подожгли и поехали дальше. Родственник сбежал при первой возможности. Дорога, по которой драпали, – одно название, на переправе через речушку две машины врюхались, в том числе и родственника, он под шумок удрал.
Вернулся в Драгоценку. Его тут же советская комендатура за жабры и заставила трофейные автомобили, брошенные японцами, привести в порядок. Родственник жил рядом с Сапожниковыми, и Павлик постоянно вокруг машины крутился. Как мы, его ровесники, завидовали, ведь он мог похвастаться:
– Дядя Толя дал мне порулить. Пусть на коленях у родственника сидел, а всё равно. Мы большинство разу на машине не катались…
Зажиточные жители Драгоценки в ту осень жертвовали Советскому Союзу скот, продукты. Отец двадцать голов скота передал, муки мешков пять, зерна мешков десять… Одному офицеру подарил виктролу, так назывался в Маньчжурии патефон. Китайцы называли его «театра ящик». По цене виктрола равнялась хорошей корове.