Дядя Саша электрик, и поэтому в подъезде постоянно должен был гореть свет. Так считал Галкин отец, начинающий выпивать сразу после обеда. Я так думаю, что если бы дядя Саша был не электриком, а маляром, красившим почтовые ящики, дядя Боря бил бы его за то, что не все они блестят. Дело вовсе не в лампочках. Просто Галкиному отцу нравилось избивать дядю Сашу. Ведь, когда дядя Саша пьян, он совершенно беззащитен.
Мой отец всегда выходил из квартиры, чтобы прекратить драку, Галка и Сашка плакали в голос, а я сидел и дожидался часа, когда стану папой. Тогда я смогу защищать всех добрых дядь Саш, если их будут избивать злые дяди Бори. Когда я думал об этом, мне было немного не по себе. Я хотел бы заменить свое ощущение на то, что прямо и неоспоримо зовется стыдом, но не мог. Дело в том, что только Галка заставляла меня стремиться к мужеству, которого мне, признаться, порядком недоставало.
Она старше меня на четыре года. Эта гигантская разница в возрасте сминала и казнила меня. Ну скажите, какая дружба может быть между почти всегда больным мальчиком и красивой девочкой, если между ними такая пропасть?
Даже на расстоянии ее губы пахли лавровым листом. Чем ближе она находилась, тем яснее это ощущалось. Не могу сказать, нравился мне такой аромат или нет. В силу недоразвитости суждений в этой области я мог лишь констатировать факт, что переступил порог дозволенности, раз рассуждал о запахах, исходящих от девочек.
Вероятно, не многим мальчикам вроде меня предоставлялась возможность так часто ощущать запах девушки, шагнувшей в зрелость. Если только она не твоя сестра. Поворот головы, случайный взгляд, направленный вовсе не в мою сторону, а так, в никуда, улыбка… Когда мы оставались одни, все это открывало для меня пугающие, но в то же время желанные возможности.
Почему ее губы пахли лавром? Я не мог ответить на этот вопрос, был способен лишь предполагать. Я думал, что так пахнут губы девушки, которая вынуждена плакать из-за глупости своего отца.
Странно, но мне часто не хватало этого запаха. Тогда я находил причину, чтобы уйти из дома.
Я знал, где искать Галку. Летние каникулы исключали для меня необходимость рыскать в поисках по этажам школьного здания. Галка могла быть только на улице, потому что родители домашними делами ее не обременяли. Отец-тиран хотел сберечь дочь для будущего, не соображая при этом, что уже делал первые шаги в обратном направлении.
Но и в клубе искать Галку было делом пустым. Дядя Боря не отпускал дочь на танцы и в кино. Он полагал, что эти променады не привьют ничего хорошего образу благовоспитанной девушки. Галкин отец не знал других способов превратить обычную девчушку, губы которой пахли лавром, в современную женщину. Поэтому он почти каждый день набирался допьяна и постоянно на ее глазах избивал дядю Сашу. Наверное, хотел этим объяснить Галке, что мужчина, с которым она в будущем свяжет свою жизнь, должен быть решительным и сильным.
Но свою жену Галкин отец не обижал. Как и дочь. В этом он видел свою воспитанность, ощущал себя человеком твердых моральных убеждений. Того же папаша добивался и от семьи. Мне кажется, что именно эти требования, противоречащие собственному поведению, лишали его семью счастья, а саму Галку – легкомыслия.
Она как-то быстро перешагнула ступень детства, в котором я никак не мог накупаться. Галка перепорхнула от младенческой бестолковости к зрелости и хотела вернуть то прекрасное, что утратила, не заметила во время перелета. Она желала оказаться в той жизни, которая прошла мимо нее. Поэтому девушка и выбрала меня в приятели, пыталась уравнять разницу наших мироощущений.
Я почти убежден, что Галка ни разу до меня не целовалась со сверстником. Это первое влажное, торопливое, пахнущее лавровым листом прикосновение наше поразило ее так же сильно, как и меня. Галка жила в каком-то своем, придуманном ею мире. По странному и счастливому стечению обстоятельств он был и моим.
Она никогда не обращалась со мной как с игрушкой, в противном случае я мгновенно соотнес бы это со своей тщедушностью. Слабенькую игрушку, кое-как слепленную в конце квартала, всегда хочется полечить, а к мягкому мишке прижаться щекой. Но нет. Для Галки я не был ни тем ни другим.
Однажды она увидела мое лицо, искривленное болью. Сосновая шишка продавила мне босую пятку.
– Перестань, ты же мужчина! – сказала мне Галка удивленно и решительно.
Я почти задохнулся от восторга. Наконец-то и для меня нашлось слово в ее лексиконе. Оно понравилось мне с первой секунды.
В восемь лет делать поразительные выводы о доминировании половых категорий невозможно, но зато я чувствовал, понимал, ощущал и оттого ликовал – она выбрала меня как мальчика и нуждалась в моем мужестве. Среди десятков лучших, куда более сильных, отважных и, конечно, рослых она разглядела мою персону. В восемь лет особенно остро чувствуешь собственную неполноценность, низкорослость. Но Галка выбрала меня.
Я стал ее мальчиком, влюбленным в запах лавровых губ. Тягучая жара лета сокращала расстояния между людьми, если не визуальные, то чувственные. Теперь, когда между нами все стало ясно и неотвратимо, я втягивал носом и другие ее запахи – земляничного мыла, окутанная в аромат которого, она каждый день выбегала на улицу, рыжих волос, свежих в своей чистоте и оттого дурманящих.
Это был странный союз: восьмилетний мальчик и двенадцатилетняя девочка. Признаюсь, он меня немного волновал и тревожил. Что-то подсказывало мне, что теперь, узнав Галку, я никогда не возьмусь искать себе девочку среди ровесниц. Но тревога пересиливала приятные волнения. Мне казалось, что стоит только ей повзрослеть еще на полгода, и я перестану ее интересовать. Тогда уже никакая глубина философии ее отца не заставит Галку вернуться ко мне. Даже мысль о том, что мне-то уже давно восемь, а ей вот-вот только исполнилось двенадцать, не привносила спокойствия в сумятицу моей души.
Должно было произойти что-то такое, до чего я мог бы добраться сам, своим разумением. Но приключилось другое, к чему я оказался совершенно не готов. Это как возвращение с Сашкой из велосипедной поездки по кладбищу. Вроде все шито-крыто, никто не видел, а отец уже зовет для разговора.
Мама вдруг спросила, что меня так тревожило последние недели. Она безошибочно угадала мое настроение, и мне не оставалось ничего иного, кроме как признаться.
Она взяла меня за руку, провела в соседнюю комнату мимо отца, смотрящего по телевизору футбол, и усадила на кровать. Близость мамы меня всегда очаровывала, но сегодня я не испытывал этого чувства.
– Ты влюблен в Галю? – спросила она.
Я кивнул.
Мама рассмеялась и прижала меня к себе.
– Галя очень хорошая девочка. А ты у меня уже не мал. Поэтому я скажу тебе сейчас одну важную вещь: попробуй не потерять ее.
– Вещь?
– Галю. Пусть она тебя потеряет. Такое обязательно случится. Ты встретишь это с беспримерным мужеством и не скажешь мне об этом.
– Почему? – Я удивился, впервые услышав от мамы, что за решением проблемы нужно идти не к ней. – А кому мне тогда говорить?
– Никому. Это будет твое. Не смей никому отдать. Ты понял меня?
Меня это устроило, потому что я не находил причин, которые заставили бы Галку меня потерять.
– Мама, а когда вы с папой поцеловались первый раз, твои губы пахли лавровым листом?
На мгновение оцепенев, она вдруг рассмеялась:
– А вы, я смотрю, не теряете время даром! – Потом мама вдруг посерьезнела и поджала губы, словно пробуя их на вкус. – А почему нет? Возможно. Нужно спросить у отца. Папа! – крикнула она, вселяя в меня ужас. – Когда мы впервые целовались с тобой, чем пахли мои губы?
Я сгорал от стыда.
– Малиной!
– Малиной, – повторила мама, словно я был глухой.
– Озеров опять заговаривается, – донеслось из зала. – Как бы он снова чего не… Малиной. Спелой, сочной, сладкой малиной!
– Потрясающая память, – сыронизировала мама. – А, может, наш папа скажет, какой день недели был пятого ноября… ну, одна тысяча девятьсот сорок седьмого года?
– Среда! – В зале раздалось сначала шуршание тапок по ковру, потом несколько резких щелчков и, наконец: «Штирлиц идет по коридору. – По какому коридору?» – Мы снова опоздали! Ну-ка, бегом смотреть!
Это была традиция, заложенная в народ Татьяной Лиозновой. О ней было столько разговоров, я так часто читал в титрах ее имя, что не запомнить его мог разве что только Сашка. Я подумал так из злорадства. У них не было телевизора.
Просмотр втроем «Семнадцати мгновений весны» с некоторых пор стал таким же домашним церемониалом в нашем доме, каким было чаепитие в Японии. Каждому свое место, все знают, что надо делать. Поскольку надо было только смотреть и слушать, этот церемониал оказался очень несложным по исполнению.
Но сегодня он был нарушен. Даже не заняв свое место, мама направилась к шифоньеру. Выгрузив оттуда стопку журналов высотой полметра, она уложила их на пол и стала раскладывать.
– Неужели это нужно делать прямо сейчас? – удивился отец, и я его в этом молчаливо поддержал.
Перевернув стопку, чтобы наверху оказалась последняя обложка, она стала методично откладывать в сторону по одному журналу.
Два года назад отец с соревнований, проводимых в Сочи, привез предмет неслыханной роскоши: чехословацкую вязальную машину. Она впоследствии была прикручена к подоконнику. К звуку скользящей каретки я вскоре привык так же, как когда-то к зарядке, не приносящей мне никакой пользы.
Теперь мама собирала все до единого журналы, в которых давались советы по механической вязке. Даже за послевоенные годы, когда появление портативных вязальных машин предчувствовалось, но не утверждалось. Но мама коллекционировала журналы так же упорно, как я собирал обертки от шоколадок. Те, что дарились ей подругами, и те, что она выписывала на дом, и те, что покупала в единственном в нашем городе киоске «Союзпечати». Она складировала их в шифоньере с той же безупречной педантичностью, с какой укладывала мои или отцовские вещи.
Самым главным после выкроек и вырезок являлось вот что: на обратной стороне журналов издательство размещало календари, словно намекая на то, что кройка и шитье – дело не самое скорое.
Сейчас мама держала в руках журнал за 1947 год.
– Немыслимо!.. – прошептала она, глазам не веря, голосом, покрывшим меня гусиной кожей. – Это была среда.