– Не разобрал, – повторила она.
– Нет, – ответил он.
– И хорошо, – сказала Татьяна, – скоро уезжаем нам здесь больше делать нечего.
– Нечего? – переспросил Коля.
– Да. Ты выноси вещи, а я пойду, отмечу путевки у главного врача.
Коля уныло уткнулся ей в плечо:
– Все?
– Все.
– Но.
Татьяна погладила Колю по голове, он куда больше нуждался в жалости, а не в утешении:
– Врачи сказали, что можно будет попробовать родить ребенка через год.
– Через год?
– Да. Нам надо идти.
– Хорошо, – Коля пошел к чемоданам, – тебя у входа ждать?
– Да, иди я тебя там найду.
11
Война. Говорят война все изменила. Неправда. Или полуправда. Для нее – Татьяны война стала импульсом, толчком, сделавшим ее стихи осмысленными и эмоционально насыщенными. Только себе и только поздно ночью, она признавалась в том, что ее настоящее творчество, а не стишки о Ленине стоит на пирамиде в основании которой припухшие и алчно обглоданные трупы детей, тела взрослых сдержано и тихо умерших возле станков и в хлебных очередях, а на самом верху испитые трупы стариков, с которых совершенно невозможно было срезать и ленточки мяса, а внутренности припаялись к груди и хребту.
Они умерли, не узнав о ней, а она не знала о них. Да за всю блокаду она видела не больше дюжины мертвых. Они лежали на улицах уже занесенные снегом. Белые продолговатые бревна не имели живого человеческого содержания и не производили никакого впечатления. Но они – мертвецы были, она о них знала. Они и стали дровами ее послевоенного творчества. Того самого пламени которые и мог вспыхнуть на пепелище личной жизни. Творчества в котором она уже не лебезила и не боялась. Не боялась, хотя и вздрагивала ночами от удара закрывшейся соседской форточки.
Только оказавшись перед военной пропастью, она решилась узнать о Косте. Ее поход в большой дом был коротким. В регистрационном окне женщина среднего возраста с бегающими заячьими глазами посмотрела паспорт.
– Вы понимаете, – заученно сказала она, – сейчас нет никакой возможности что-то узнать. Те, кого уже осудили и этапировали вообще проходят не по нашему ведомству. Их в другое передают.
Она уже собиралась вернуть паспорт, когда еще раз прочитала ее фамилию.
– А вы та самая Бертольц? – спросила женщина и ее глаза скосились одновременной на паспорт и на Татьяну.
– Та самая, – спокойно ответила Татьяна, не понимая быть той самой это хорошо или плохо – я на радио стихи читаю.
– Да, да, – повторила женщина, потянулась к здоровой трубке черного телефона, но посмотрела на очередь стоящую за Татьяной и остановилась.
– Вы знаете, что, – поспешно сказала она, – я вот здесь напишу на листке и оставлю следующей смене. Ночью людей не будет. Будет, не меньше, их через другой отдел будут отмечать. Тогда ни и посмотрят. Вы зайдите через день.
– Хорошо, – Татьяна забрала пас порт и прямая как толстовская княжна Мери вышла из здания НКВД.
Завтра и послезавтра она не пошла в большой дом. Костя пропал, а война просто окончательно перевернула лист его дела и их жизни.
Она подумала, что могла бы так же. Как там было в рукописях Пушкина. Там где был рисунок пяти повешенных декабристов. «И я так мог», – размашисто написал Пушкин. Как будто после этого он мог бы поделиться счастием казни. Нет, не был поэт ни в тюрьме, ни в настоящей ссылке. Он скользил по жизни легко, в череде прочего, примеряя на себя и балахон казнимого. Побудь он в их шкуре, то выскочил бы как ошпаренный и никогда и не решился бы писать такое.
Допрос лично государем императором Николаем Павловичем, это не ежедневные перечитки «где, когда с кем, кого и куда, была, не была, привлекалась, не привлекалась, знала, не знала». Государь просящий дать честное слово, это не переписывающий протоколы допроса круглым подчерком третьеклашки, упорный рабкадр.
«И я там мог быть», это совсем не то же самое как ее «и я бы так могла».
Могла. И уже давно была бы занята их комнатка в коммуналке. А она была бы водовозом или прачкой в лагере. И, наверное, уже бы умирала. Или умерла.
«И я бы так могла» в советской стране как камень в колодец. Бульк. И только тишина. Даже кругов нет. И не будет. Канул, Костя так, что даже справки от него не осталось. Последний документ, в котором он упоминался, это решение ЗАГСа о разводе его с гражданкой Бертольц Т. Все. А дальше пустота.
Думая так она дошла от остановки трамвая до своей квартирки. Коля, пытавшийся не ревновать сидел в углу. Он смотрел на нее и жалостно и грозно:
– Сходила?
– Да, – выдохнула она.
– Понравилось? – в его словах была какая-то скрытая радость. Он уже понял, что она ничего не достигла. И теперь радовался.
Татьяна медленно стянула платок и посмотрела на его:
– Тебя бы туда.
– Я не шпион. И не враг народа.
– Конечно, – она повесила свое летнее пальтишко и бросила платок на стол.
– Я те же говорил «не ходи».
– Сходила и что?
– Ничего, – Коля потер шею, – сейчас война и амнистии не будет никому. Иначе не бывает. А в органах такая суматоха, что не до твоих вопросов.
– Мне уже объяснили.
– Так к чему же ты тогда ходила?
– А я не для него ходила. И не для тебя. Я для себя ходила. Посмотреть что и как там.
– Посмотрела? – поклонился, коля из своего угла.
– Не ерничай, – тихо ответила она и села на стул, – мы может эту войну и не переживем. Так тяжело нам будет, что никогда нам было.
– Ты прям как товарищ Сталин рассуждаешь.
– А вот и не верь, что у поэтов есть чутье. Без его нельзя. Стихи без него никак не складываются. Пляшут строчки. То одно слово лишне, о другое. Или только когда тебя чутье есть, о все наоборот идет. Ты уже видишь, как стоить стих. Как размер взять.