– А че я такого сказала? – удивилась Бобрыкина, – Лерик, иди ко мне… Я тебя поцелую… Это я не вам, Валерий Михайлович, вас я не поцелую и за миллион.
– Я тебя и за два не поцелую, змея, – ответил Валерий, сдерживая себя.
Класс совсем сошел с ума. Кто-то свистел, сзади стучали кулаками по партам, Бородавкин под шумок бил Бородулькина – на букву «Б» в этом классе все сумасшедшие.
Я вам отомщу, – подумал Валерий Михайлович без особой злобы, с томной покорностью судьбе, которую собираешься рано или поздно оттягать за волосы, – обязательно отомщу. Не знаю как, но обязательно. Будет и на моей улице праздник…
Открылась дверь и класс мгновенно замер – условный рефлекс старичка Павлова, академика с бороденкой. Вначале вдвинулся живот, потом усы. Класс умер.
– Здесь есть учитель или нет? – спросил директор с изысканным издевательством, которое достигается лишь десятилетиями тренировок. Он смотрел прямо на Валерия и спрашивал, есть ли в классе учитель. – Выйдите на минутку.
Валерий вышел. Пускай – чем хуже, тем лучше.
– Вы не учитель, – продолжил директор после профессионально оттянутой паузы, – завтра они вам голову отрежут. Не смотреть в пол как первоклассник!
– Не орать на меня! – ответил Валерий, проваливаясь.
– Что? – директор смутился и сразу остыл, как железо из печи, брошенное в воду. Голос был тих, как на приеме у начальства. – Ну, успокойтесь, успокойтесь… Что случилось?
– Это ваша вина, – ответил Валерий как можно холоднее, но еще больше натягиваясь внутри, – вы позволяете себе оскорблять учителя в присутствии детей. Если я не учитель, то вы вдвойне не директор.
– Зайдете после урока, – закруглил директор и удалился к плачущей у фонтанчика малявке. Увидев это, малявка заплакала громче, даже замахала бантиками.
Три часа пролетели как сон: кто-то вбегал, выбегал, плакал, кричал, возмущался и клялся; кто-то звал, призывал, воззывал и обзывал непотребно; два близнеца Гнездюковых обзывали друг друга «вонючими гнездами»; трижды требовали к директору и трижды директора не находилось, лишь его бесплотная тень кружила над всеми и над каждым в отдельности; кружила, норовя каждого клюнуть в темечко, да побольнее; все было бессмысленно, бесполезно, безнадежно, безумно, безалаберно и бессовестно. За пятнадцать минут до конца последнего урока начал капать дождь.
Значит, она сегодня уже не придет. Даже если дождь кончится вот в эту секунду (если очень попросить Бога, например), то она все равно не придет, не выйдет из дома, взглянув на мокрое окно. По окну стреляли редкие капли – вот одна стрелка, вот еще одна. Господи, разве можно ждать так, как я жду?
Заглянула секретарша:
– Валерий Михайлович, вам телефонограмма.
– Что там?
– Только на ушко.
Валерий подвинул ушко.
– Просили передать, что вас убьют.
– Кто просил?
– Не знаю. Приятный мужской голос.
4
Прозвенел звонок и Валерий вышел на улицу, стараясь не спешить. Путь к свободе проходил мимо директорского кабинета.
Директорский голос что-то диктовал неровному стучанию печатной машинки. Машинка звучала почтительно.
Валерий выждал длинную фразу и проскочил.
Все, на сегодня закончилось.
Кто-то в спину обозвал его «Лериком», но он не обернулся.
Еще десять шагов до ограды; все, отрезало.
Людочка назначила свидание в парке, у старых качелей, которые школьники, во главе с Валерием, вешали каждую весну и каждую осень снимали. Еще неделя-две и липы зацветут. Запах липы звучит как музыка, особенно в такт шагам. Если бы это записать. Если бы это записать, а потом сыграть…
Когда-нибудь, когда будет время, если не иссякнут силы, если не умрет дух в ничтожной борьбе с ничтожествами, если выдержит, не лопнет, моя струна… Если…
А Людочка не пришла. Скамья влажна и пуста. На влажных скамейках нельзя сидеть… Но вон там же сидят. Почему мне всегда нельзя, а другим можно? Почему другие воруют вагоны, убивают двоюродных дядюшек ради двухкомнатной, а ради трехкомнатной – родных, делают деньги не знаю откуда, из воздуха, и женщины стелятся за ними? Почему мне всегда нельзя? Отдайте мне моего дядюшку!
По парку шлялись старшеклассницы, из чужих, в основном белые, розовые и клетчатые, в синюю клетку, пробредали редкие загорелые пьяницы с лицами цвета земляники, сверкало солнце, распластанное в подсыхающих лужах, метко охотилась ласточка, над самой землей, показывая чистую белую спинку. Жирные червяки переползали асфальт, из лужи в лужу, и Валерий специально наступал на них, чтобы не страдать одному в этом нелепом мире.
Он зашел в безымянную закусочную и купил два пирожка с повидлом. Незнакомое лицо пропустило его без очереди – лицо было благодарным родителем неизвестного ученика. Он запил пирожки кофе и, сидя за мокрым, плохопротертым столом, вспоминал косточку на ее бедре (где он держал руку целый час, в прошлое свидание) ее серый взгляд, всегда направленный чуть в сторону (я стесняюсь смотреть в глаза), запах ее волос и музыку ее смущенного, спрятанного смеха, вдвигаемого в себя как телескоп.
На сытый желудок время побежало быстрее; первые полчаса еще медлили, откалываясь некрупными ломтями по пять минут
(Валерий смотрел на часы), следующий час растворился в жарком воздухе, надвинулись тучки и, пригрозив, ушли. Валерий направился к свежепостроенному кварталу Новобродной.
В доме номер двенадцать, квартире сорок один обитала туповатая вреднюшка девяти лет, которой Валерий давал частные уроки фортепиано. Ребенка звали Наташкой, она была груба, толста и нечистоплотна (вся в папу с мамой), но не без способностей. Наташка всегда ленилась и затягивала урок, болтая на посторонние темы, неиссякаемо находя все новые; на замечания Валерия о том, что пора бы поработать, она и ухом не вела. Минут через двадцать после начала урока заходила мама – увеличенная и расширенная копия дочери – и удивлялась, что не слышит звуков инструмента. Это был самый драматический момент урока. Наташка бросалась к клавишам (крышку Валерий открывал заблаговременно), мать называла дочь полнокровными словами из лексикона старых ожирелых полковников военных кафедр, давала оплеуху, от которой Валерий краснел по-девичьи. Дочь начинала стараться, но выдыхалась минут через двадцать. После этого порывалась показывать Валерию свою коллекцию кукол. Коллекция увеличивалась каждую неделю. В конце урока входила мать в кружевном бюстгальтере, жирно блестя потным животом, и отдавала деньги, несколько раз их пересчитывала. Все это можно было вынести лишь рассчитывая на близкую свободу. До лета оставалось всего две недели, а значит, всего два урока.
Потом – прощай лишний заработок, на который не нужно было соглашаться с самого начала. Правильно говорил Скрудж Макдак: деньги нужно зарабатывать головой, а не руками.
Что-то в этом роде он точно говорил.
Пятнадцать минут урока уже прошло. Наташка разговаривала о том, какая у них сейчас тупая учительница по музыке и Валерий, слушая в-полуха, думал, что то же самое сейчас говорят о нем десяток таких же точно Наташек, о том, что все это, в конце концов, не так уж и важно, когда-нибудь жизнь изменится, когда-нибудь Людочка-чка все же согласится…
И вдруг зазвенел телефон.
– Это вас, – удивилась Наташка. – Вы кому-то дали наш номер?
– Никому.
Он взял трубку.
– Привет, музыкант, – произнес голос. – Тебе уже передали, что я тебя убью? Так вот. Я тебя убью не сразу.
Я хочу, чтобы ты испугался. Ты будешь видеть меня везде.
Ты будешь шарахаться от меня то здесь, то там. Ты будешь бежать от меня, падать, изо рта кровь, легкие в клочки.
Будешь бежать и будешь знать, что не убежишь. Это будет весело. И закончится не так быстро, как тебе хотелось бы.
Валерий бросил трубку. Наверняка розыгрыш, устроенный кем-то из обиженных учеников. Но придумано мрачно.
– Ладно, будем играть, – сказала Наташка, предчувствуя шаги за дверью.