Когда Ваньчок вышел, Карев поднял на Лимпиаду глаза.
– Идешь? – спросил глухо он. – Я ухожу послезавтра. Пойдем. Жалеть нечего.
Лимпиада свесила голову и тихо, безжизненно прошептала:
– Иди, я не пойду.
– Прощай. Больше, я думаю, говорить тебе нечего.
Лимпиада загородила ему дорогу и повисла, схватившись за него, на руках.
– Не уходи, милый Костя, ради всего святого, пожалей меня.
– Нет, я не могу оставаться, – сказал Карев и отдернул ее руку.
На пороге показался Филипп.
– Ты что же, совсем уходишь?
– Да, совсем, проститься зайду. Не поминайте лихом, а если сделал чего плохого, то прошу прощенья…
Когда Карев ушел, Лимпиада проводила Филиппа к Ваньчку, а сама побежала на мельницу.
Хата была заперта, и на крыльце на скамейке лежала пустая пороховница.
«Куда же ушел?» – подумала она и повернула обратно. Вечерело. Оступилась в колею и вдруг, задрожав, почувствовала, что под сердцем зашевелился ребенок.
– Ох! – вскрикнула тихо и глухо, побежала к дому, щеки горели, платок соскочил на плечи, но она бежала и ничего не замечала.
В открытых глазах застыл ужас, губы подергивались как бы от боли.
Прибежала и, запыхавшись, села у окна.
«Зачем же я бежала? Господи, откуда эта напасть? Что делать мне… что делать?..»
Думы вспыхивали пламенем и, как разбившаяся на плесе волна, замирали.
«Вытравить, избавиться», – мелькнула мысль. Она поспешно подбежала к печурке.
«Преступница», – шептал какой-то голос и колол, как шилом, в голову.
«Господи, – упала она перед иконой, – научи!»
На брусе – для мора тараканов, в синей бумажке, – в глаза ей бросилась спорынья.
С лихорадочной дрожью наскребла спичек и смешала с спорыньей.
Когда цедила из самовара воду, в ней была какая-то неведомая ей дотоле решимость.
Без страха поднесла к губам запенившуюся влагу и выпила.
Чашка, разбившись, зазвенела осколками, и, свалившись на пол плашмя, Лимпиада забилась, как в судороге.
Волосы, сбившись тонкими прядями, рассыпались по полу и окропились бившей клочьями с губ пеной. Под окном ворковали голуби, и затихший бор шептался о чем-то зловещем.
Лицо ее было как мел, и на нем отражалась лесная зеленая дремь.
Филипп не поехал к Ваньчку, он встретил чухлинского старосту и пошел оглядывать намеднишнюю вырубку.
Щепа пахла ладаном, на голых корнях в вырубях сверкала вода.
– Тут надо бы примерить, – сказал староста. – Сбегай-ка до дому за рулеткой.
Филипп сломил ветку калинника и побег к сторожке.
Чукан, свернувшись в кольцо у ворот, хотел схватить его за ногу.
В голову ударило мертвечиной, на полу в луже крови валялась Лимпиада – и около нее разбитая чашка.
– Отравилась!.. – крикнул, как журавль перед смертью, и побежал к колодцу за холодной водой.
Поливал ей на грудь, пальцем разжимал стиснутые зубы.
Холодел.
Склонившись на колени, закрылся руками и заголосил по-бабьему.
– Ой, не ходила бы девка до мельника, не развивала бы свою кудрявую косу, не выскакивала бы в одной сорочке по ночам, не теряла бы ты девичью честь.
Ползал, подымал осколки чашки и подносил к носу.
– Ох ты, бесталанная головушка, при тебе спорынья в поле вызрела, и на погибель ты свою ее пожинала.
Ваньчок трепал за ухо своего подпаска.
– Ты опять, негодяй, потерял ярку. Ищи, харя твоя поганая, до смерти захлыщу.
– Я, дя-аденька, ни при чем, – плакал Юшка. – Вот те Христос, не виноват…
– Я те, сволочь, покажу, как отказываться. Ишь сопляк какой подхалимный!
Возбужденный опять неудачей, напился к вечеру пьян и поехал опять сватать Лимпиаду.
Около околицы ему послышалось, что Филипп поет песню.
Он слез с телеги и, качаясь, выгаркивал осипло «Веревочку»:
Эх, да как на этой на веревочке