Православное сознание для него в то время обыденно, как дыхание.
Проникновенная, тёплая, сердечная религиозность.
Пахнущая простором, полем, хлебом. Трудом и богомольной дорогой русского человека, наконец.
В том, что, если случится пришествие Спаса, русский человек Его опознает, Есенин нисколько не сомневался.
Вспомним стихи «Шёл Господь пытать людей в Любови…» (1914), где даже нищий, встретившийся Ему на пути, делится с Ним краюхой.
Более того, Господа опознаёт и жалеет даже русская природа:
…Схимник?ветер шагом осторожным
Мнёт листву по выступам дорожным
И целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу.
И, разглядев Его, наша природа ликует:
…Прошлогодний лист в овраге
Средь кустов, как ворох меди.
Кто?то в солнечной сермяге
На ослёнке рыжем едет.
Прядь волос нежней кудели,
Но лицо его туманно.
Никнут сосны, никнут ели
И кричат ему: «Осанна!»
Если и был Есенин счастлив по?настоящему, то в те дни, когда открылся его дар, а он ещё не придумал, что с ним делать. Дар ещё не висел на слабом человеке страшным грузом, а только обещал полёт и радость.
Чую Радуницу Божью —
Не напрасно я живу…
Он знал, кому обязан даром – Ему.
Он только боялся, что не сумеет отблагодарить. О чём прямо пишет в стихотворении 1914 года:
…И в каждом страннике убогом
Я вызнавать пойду с тоской,
Не Помазуемый ли Богом
Стучит берестяной клюкой.
И может быть, пройду я мимо
И не замечу в тайный час,
Что в елях – крылья херувима,
А под пеньком – голодный Спас.
Так заявляется тема страшащей Есенина богооставленности: «…может быть, пройду я мимо».
* * *
Постепенно в стихи Есенина приходит тема монашества. У инока меньше вероятность пропустить «тайный час».
Город, куда он является из своей рязанской деревни, где всё было пронизано Богом, всё больше пугает его.
В 1915 году Есенин пишет страшное стихотворение, которое так и называлось – «Город»:
Как муравьи кишели люди
Из щелей выдолбленных глыб,
И, схилясь, двигались их груди,
Что чешуя скорузлых рыб.
В моей душе так было гулко
В пелёнках камня и кремней.
На каждой ленте переулка
Стонал коровий рёв теней.
Даже ужас города Есенин описывал через «крестьянский» образ: городские тени у него ревут, как коровы – голодные, измученные жаждой, тоскующие или ведомые на убой.
Но здесь особенно важно заметить, кем себя в городе видел двадцатилетний Есенин. Он пишет:
Бродил я в каменной пещере,
Как искушаемый монах.
Это вовсе не случайное определение.
В 1916 году на пороге своей огромной славы Есенин, словно бы предощущая горький свой конец, пытается избежать его и думает уйти в монастырь – спастись.
В есенинском стремлении к монашеству можно увидеть что-то поэтическое, в какой?то степени даже игровое – но это будет ошибкой.
В конце концов, мы ведь знаем конец его пути. Даже внешне словно бы играя в «стихи», в «поэтическую позу», Есенин, как никто другой, знал, сколь серьёзны его ставки. Сколь абсолютны они!
Можно вообразить себе Есенина монахом, равно как, скажем, Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Гаршина, даже Льва Толстого.
В этом есть какой?то важный признак русской литературы: её внутренняя сдержанность, обращённость к потустороннему, способность к преодолению человеческого, молитвенная собранность.
…Не за песни весны над равниною
Дорога мне зелёная ширь —
Полюбил я тоской журавлиною
На высокой горе монастырь… —
пишет Есенин в 1916 году в стихотворении «За горами, за жёлтыми долами…» И это второй религиозный период в поэзии Есенина (1914–1916), который мы условно определим как монашеский.
Он более трагичный – на нём, конечно же, сказывается и начавшаяся мировая война, и тяжелейшие предчувствия, явленные, скажем, в стихах, посвящённых царевнам – дочерям государя, которым Есенину выпала возможность читать свои стихи.
Всё ближе тянет их рукой неодолимой
Туда, где скорбь кладёт печать на лбу.
О, помолись, святая Магдалина,