– Оленька, хочешь, я переведу тебя в столицу, хочешь – в Россию? Чего ты здесь мучаешься среди мужиков? Отправлю тебя с ближайшей колонной, выправим документы, перевод, у меня кадровик есть знакомый, что хочешь устроит. Соглашайся! Найдешь себе парня хорошего. Здесь у тебя счастья не будет, точно тебе говорю, поверь опыту злого и черствого человека…
– Спасибо, Евгений Иванович. – Она мягко коснулась груди Лаврентьева. – Но я останусь с полком. Мать у меня умерла, отца я почти не знаю. Никого у меня нет…
Она все никак не могла прикурить, и Лаврентьев взял у нее сигарету и забросил в угол.
– Иди, поспи. – Он развернул ее к выходу и подтолкнул.
Командир тоже решил прилечь на койке, но только прикрыл глаза, как вновь странные, фантастические видения стали преследовать его. Опять он шел по серой выжженной земле, сухой ветер рвал его волосы, слепил глаза песком. И ни души вокруг: лишь мертвые тела да застывшие танки, бронетранспортеры, искореженные машины с бурыми потеками то ли крови, то ли ржавчины… Наваждение стало реальностью, запомнились даже номера машин, блеск полированных гусениц, открытые люки, выгнутые стволы, брошенная каска. Лаврентьев вздрогнул и проснулся.
В полусне-полуяви Лаврентьев провел остаток ночи. Под утро позвонил неизменный генерал Чемоданов.
– Как погода в столице нашей родины? – поторопился спросить Лаврентьев.
– Дождь, – после хмурой паузы ответил генерал.
– Чувствуется, что вы не очень рады, товарищ генерал. А вот нам бы дождичек не помешал.
– Не отвлекайся, Лаврентьев. Докладывай, как обстановка?
– Обстановка нормальная, товарищ генерал. Сидим в окопах. Ждем!
– В окопах – и ждете дождя? Что-то я тебя не понял, Лаврентьев. Вы что там, все перегрелись? – сурово зарокотал Чемоданов.
– Да не дождя. На дождь мы уже и не надеемся. Ждем, когда нас штурмом брать будут. Фундики, я имею в виду фундаменталистов, получили оружие из-за границы. Готовятся к нападению…
– А эти, другие?
– Другие пока нас не трогают! – поспешно заверил командир.
– Ну-у… ты, в общем, там смотри, не поддавайся… на провокации. Помни, что высоко несешь честь Российской Армии. У нас нейтралитет. Мы соблюдаем нейтралитет. Понял? Они пусть сами там воюют. Нечего нам в их дела влезать. – И совсем уж сурово прибавил: – Не дай бог, войну нам тут развяжешь. Отвечаешь головой, подполковник.
– Войны развязывают не подполковники. Их развязывают «пиджаки»… Какие будут указания в случае нападения групп боевиков? – Последнюю фразу для старческого уха Лаврентьев произнес громко и членораздельно.
После еще одной паузы он услышал крепкий старческий мат, в котором уловил следующее. Во-первых, он мудило, так как закончил академию и задает «после нее» такие вопросы. Во-вторых, он тряпка, потому что не знает, как поступать в обстановке, приближенной к боевой. И, в-третьих, надо всегда думать своей головой, а не перекладывать ответственность на чужие плечи и ждать, когда подскажет дядя из Москвы. Выдохшись, генерал все же подобрел, назвал Лаврентьева сынком и, еще раз пожурив, напомнил, что волноваться ему нет никакого резона, ведь вся могучая Россия за его спиной. Выручит, поддержит…
Лаврентьев поблагодарил, положил трубку и почесал макушку. Потом приказал «седлать» боевую машину пехоты и через полчаса в сопровождении еще двух машин отправился во второй караул готовить круговую оборону.
У Ольги выдались свободные часы после дежурства. Но в маленькую квартирку в городе она не пошла – это было опасно. Уже месяц она тоскливо жила в полку, и к мерзостям войны прибавилось постоянное ощущение бездомности. А ведь она была домашней девочкой, такой ее воспитывала мама, которая всегда панически боялась уличных контактов. Ей казалось, что дочь в любую минуту может стать жертвой мальчишек-аборигенов. Ольга не пала жертвой аборигенов, но не устояла перед лейтенантом, брак с которым был скоротечным, как лето на арктическом берегу. Лейтенант, получив очередное звание, «уплыл» к новому месту службы. Их общий ребенок умер после родов. Судьба позволила начать жизнь с чистого листа… Целый месяц она страдала от депрессии. Воспоминания о лейтенанте вызывали глухую ненависть и отвращение. Ольга медленно ходила по пустой квартире, избегая глядеть в зеркало – собственное отражение вызывало тоску: глаза в черных провалах, обострившийся нос, спутанные волосы. Мать не трогала ее, справедливо рассудив, что время излечит. И она лечилась, потихоньку отливая спирт, который мать приносила тайком с азотно-тукового комбината, где работала. В свои двадцать с половиной лет Ольга впервые открыла для себя сладкую истому и спасительную силу алкоголя. Она разбавляла спирт водой, наблюдая, как таинственно затуманивается смесь и выделяются крохотные пузырьки. Морщась, она проглатывала теплую жидкость, судорожно заедала хлебом… Появлялся туман, она пряталась в нем, он окутывал сознание пеленой, как сад заморозками. Придя в расслабленное состояние, она ложилась на диван и путано мечтала. Хотя, точнее, мечты более напоминали разрозненные, как бред, желания – несбыточные и преходящие, как и само опьянение. Потом она засыпала, приходя в себя за час-два до прихода матери. Отпаивалась водой, прибиралась, готовила ужин. Наутро все повторялось. Лежа в постели и притворяясь спящей, она с нетерпением ждала, когда уйдет мать, чтобы тут же начать тайное сладострастное священнодействие. Так в одиночку она выпила почти всю трехлитровую банку спирта, которую мать хранила в чулане. Что она будет пить дальше и что скажет мать, обнаружив пустую банку, Ольга не знала и подсознательно даже не хотела думать об этом. Она жила одним днем, мысли о будущем вызывали у нее глухое неприятие и раздражение. Матери она уже не боялась: самое страшное, что могло быть в жизни юной женщины, она пережила – смерть ребенка, предательство мужа и развод. Нравоучений она не терпела и тут же уходила из дома, как только мать начинала ее поучать.
Развязка наступила сама собой. Она допила жидкость, едва разбавив водой. На этот раз доза была чуть ли не вдвое большей, чем обычно, и ей стало безудержно весело. Наскоро закусив холодными макаронами, она надела джинсы, футболку и, не очень твердо ступая, вышла на улицу. Солнечный день ослепил ее. Последний месяц она жила затворницей, и от яркости красок, буйной зелени, радостного визга детворы голова у Ольги пошла кругом. «В детстве я не была такой счастливой, как они», – пронеслась у нее отчетливая мысль. Она зажмурилась от удовольствия нахлынувшей свободы, подумала насмешливо: «И чего я, дура, сидела столько времени взаперти. Я стеснялась, мне было стыдно, и я думала, что на меня будут показывать пальцем: вот идет уродина, ее бросил лейтенант из полка, когда она родила ему мертвого младенца! А я вовсе не уродина, правда, малыш?» Она потрепала по головке пацана, который возился с девчонкой в куче песка, и нетвердой походкой пошла дальше. Она решила зайти к подруге, которая навещала ее на прошлой неделе, но дверь не открыли, и Ольга поняла, что та на работе. Дальнейшее помнилось смутно. Кажется, ее тут же понесло в полк. Ольгой овладела решимость разобраться с офицериками и высказать им все, что она думает об их хваленой офицерской чести. Ее пропустили беспрепятственно. Во-первых, потому, что помнили как жену лейтенанта, а во-вторых, разъяренный нетрезвый вид девицы потряс и поверг в долгий шок дежурного по КПП. Ольга направилась прямо в штаб, к командиру полка.
Что было потом, она не знает до сих пор. Лаврентьев молчит, а ей каково спрашивать об этом, хоть и прошло уже более трех лет… Тогда ее отвезли домой на командирской машине. На следующий день машину вновь прислали. Ольга поняла, что на «разбор полетов», как говаривал ее бывший муж. Отказываться, трусить, малодушничать было нельзя – Ольга привыкла отвечать за свои поступки. На ватных ногах она прошла к машине, спиной чувствуя трагичный взор потрясенной матери. Всю дорогу ей было дурно, сильно тошнило, и в кабинет она вошла зеленая как плесень. Выдавив «здрасьте», она украдкой осмотрелась, стараясь найти следы вчерашнего преступления. К ее удивлению, все вроде бы находилось на своих местах. Командир поднялся ей навстречу, неожиданно по-отечески обнял ее за худые плечи, погладил по голове. «Ну что, девочка, плохо тебе, не везет в жизни…» Оля тут же расплакалась, и не от стыда вовсе, просто давно ее никто вот так просто, по-человечески, без лишних слов, не пытался понять, пожалеть, разобраться в ее душе, согреть… И она совершенно неожиданно для себя, вздрагивая и всхлипывая, излила перед Лаврентьевым всю горечь своей бестолковой жизни, рассказала все, даже как втихую травилась спиртом, чтоб забыться, ничего не помнить, уйти… Пару раз в кабинет заглядывали какие-то люди, но Евгений Иванович приказал, чтоб больше никто не появлялся.
Они пили командирский чай, она постепенно успокоилась и даже два или три раза рассмеялась его шуткам… Она сразу влюбилась в его кабинет: здесь было по-особому тепло, она почувствовала умиротворение, которое могут нести стены домов и жилищ, – она знала это, – если в них жили люди, могущие излучать ауру добра. Существовала и злая аура, и Ольга, обладая тонкой чувствительностью, тут же определяла это. Лаврентьев практически жил в этом кабинете, она это знала, как знала и то, что жена командира далеко и не торопится приезжать. «Какой он хороший, только для меня уже старый», – неожиданно подумала она тогда и застыдилась своих мыслей… В общем, в тот день все перемешалось в ее голове. От этого внешне хмурого и неприступного человека – командира полка, грозы лейтенантов, в том числе и ее бывшего мужа, она получила удивительно теплый импульс. С отвращением вспоминала она о том, как целый месяц провела в нетрезвом животном состоянии, бездумно, бесцельно, как тряпка, что уж совсем не свойственно было ее гордой натуре. Она ужасалась! Прощаясь, Евгений Иванович предложил Ольге должность служащей в полку. Она тут же согласилась. Полковые мужички, в меру воспитанные и образованные, замотанные и издерганные службой, знали грань, за которой кончается понятие порядочности. А, кроме того, хорошо помнили бездумного ее мужа. Возможно, в глубине души и жалели.
Больше всего Ольге, как ни странно, досаждал Костя. Появился он в полку недавно. Предусмотрительное медицинское начальство в преддверии гражданской войны и революции откомандировало холостяка и пьяницу по кличке Разночинец в город К. – на случай большого кровавого аврала. Он доложился командиру полка, оценил состояние медчасти и в отсутствие работы в тот же день вместе с полковым врачом надрался, как выражаются медики, «до потери пульса». Лаврентьеву тут же доложили о безобразии, но он не стал «гнусавить» по телефону, справедливо рассудив, что в работе человек пока еще не успел себя проявить, а значит, жаловаться и судачить о нем рано. Костя писал талантливые стихи, но никому их не показывал. О том, что они были талантливыми, знала лишь Ольга. Она не то чтобы слишком разбиралась в поэзии, просто от природы могла отличить фальшь от искренности, подлинность от притворства. По вечерам они сидели на полковом стадионе под теплой луной. Чудны были вирши пропойцы-хирурга! В те вечера он почти и не пил, чуть-чуть только, для затравки и храбрости. Олечка слушала терпеливо, и Костя, притомившись, подкашливая и поерзывая рядом с дивой, завольничал руками… Сидел бы просто, безвинно прижавшись к плечу, читал бы, радуясь тишине (назойливые одиночные выстрелы не в счет)… Так нет же, полез, невольник страсти, да получил по лапам.
Позже Костя неутомимо и тактично напоминал о своих симпатиях. Но вечера на стадионе больше не повторялись. А однажды Ольга сказала напрямик: «Никто еще не осмелился дышать на меня перегаром».
…В следующую ночь подполковнику Лаврентьеву не снились танки. Сны его были черны и пусты. Около двух ночи он проснулся от грохота танкового дизеля. Подумал: механик дежурной машины решил опробовать двигатель. Но тут загрохотало еще громче, присоединились вторая, третья машины. Командир выскочил в кромешную темь, на ходу застегиваясь, а впереди него бежали некие дежурные тени, кричали, размахивали руками. Но было поздно. Три черных гиганта, урча, развернулись на асфальте и, набирая скорость, рванули ко второму КПП. С железным скрежетом и грохотом рухнули ворота, танки, подминая и размазывая их, устремились на свободу. В ночи хорошо было слышно, как механики-водители спешно переключали передачи, как торопливо с металлическим журчанием крутились гусеницы. И опять постепенно все замерло, будто затянулось прежней тишиной. И Лаврентьев понял, что Кара-Огай его таки переиграл. Он достал сигарету, неторопливо закурил. «За танки мне точно оторвут голову. Припомнят все: и независимость, и свободу суждений, и показную “самостийность”. Плевать, – бесшабашно подумал Лаврентьев. – Пусть снимают». В эту минуту подобная перспектива его не пугала, впереди открывались неожиданные и даже привлекательные повороты судьбы. К примеру, навсегда рассчитаться с давно опостылевшей военной службой, в которой ему не видеть ни перспектив, ни академии ГШ, ни лампасов.
– Это вы, товарищ подполковник? – спросила его темнота.
– Я. Что скажешь? – Он узнал Козлова. – Сейчас будешь тереть ухо и докладывать, что танки уперли караогайцы?
– Никак нет. Это были наши, из аборигенов, – поторопился доложить начальник разведки. – Лейтенант Моносмиров, прапорщик Тулов и боец. Фамилию не помню…
– Вот сволочи… Купились! А третий кто – Чемоданаев?
– Чемоданаев в дежурке спит… Третий из дезертиров, за Огая воюет… Они идейные, товарищ подполковник. Я давно за ними присматривал, все в бой им не терпелось.
– Присматривала бабка за девичьей честью… И дежурный, сукин сын, упустил! Прошляпили, проспали…
Надо было докладывать-радовать… Сначала – командиру дивизии, потом – в Москву.
Вечером позвонил и предложил встретиться Сабатин-Шах. Но он просил гарантий своей безопасности. «Приходи, – сказал командир, – в полку тебя никто не тронет». Глава фундаменталистов появился в сопровождении своих молодчиков – двух совершенно диких афганцев и трех не менее диких соплеменников. На Сабатин-Шахе был серый костюм с отливом и белая чалма.
– Ну, говори, что хочешь от меня, – напрямик спросил Лаврентьев, чтобы избежать утомительного церемониала из череды пустых вопросов и таких же пустых ответов.
– Зачем танки отдал этому шакалу? Ты же говорил, что нейтралитет! – Гость смотрел тяжело, вот-вот засопит от возмущения. – Кто говорил мне, что никому не дашь оружия, что не хочешь, чтобы гибли новые люди?
– А кто тебе сказал, что я дал? – грубо спросил Лаврентьев. Ему захотелось схватить этого кровавого интеллигента, по приказу которого вырезали несколько сотен человек, и хорошенько треснуть о край стола, а потом намотать его галстук на руку и долго и задушевно говорить о российском нейтралитете. «Какая же это гадина, и вот с такими я должен соблюдать видимость дипломатического этикета!» – подумал он с отвращением.
– Вы не должны вмешиваться в наши дела. – Сабатин-Шах, видно, прочитал сокровенные мысли и желания командира и поторопился заявить о своих правах. – По вине этих шакалов в республике льется кровь, а вы способствуете этому…
– Ты не понял меня, Сабатин, – устало перебил Лаврентьев. После беседы с Чемодановым он еле сдерживался, чтобы не перейти на нецензурный язык. – Танки у меня угнали. Украли. Тебе это понятно? Я им уже поставил условие: или они возвращают танки, или я вместе с авиацией уничтожаю их. Больше добавить нечего. Говори, что еще не ясно, и уходи.
– Речь идет о том, что ваша сторона должна безвозмездно выделить нашей стороне пять танков: три – соответственно количеству, переданному нашим противникам, еще два – за упущенную стратегическую инициативу, – ровным голосом произнес Сабатин-Шах.
От такой наглости Лаврентьев даже присвистнул.
– А чего на упущенную инициативу только два? Ты не справишься, надо как минимум еще пяток. Да и пару запасных боекомплектиков не помешает…
В глазах Сабатина сверкнули молнии. Он постарался скрыть эмоции, отвел взгляд и негромко сказал:
– Человек, который нарушает свое слово, подобен ветру с песком: люди от него морщатся и отворачиваются. Я сделаю так, чтобы весь мир узнал, что русский подполковник, командир 113-го полка, продал три танка фанатикам Кара-Огая и тем самым нарушил нейтралитет. Сегодня же я сделаю заявление перед прессой.
– Нам больше не о чем говорить, – вежливо напомнил Лаврентьев.
…Пропал майор Штукин. Эту новость кисло, и как бы извиняясь за шефа, сообщил начальник разведки Козлов. Он еще с утра выехал во второй караул, должен был вернуться к обеду, но часы истекли, старший караула сообщил, что майор убыл полтора часа назад.
А еще через час из дежурки выскочил, будто ошпаренный, капитан Коростылев и сбивающимся голосом сообщил, что звонил неизвестный, который сказал, что Штукина взяли в заложники.
– Они не представились. Сказали, что через сутки пришлют голову и погоны, если не передадут им три танка.
– Сабатин… Ну, сукин сын, интеллигент паршивый, будут тебе танки! – Лаврентьев резко повернулся. – Найти срочно командира танковой роты Михайлова. Готовить к выезду три машины!
Появился неторопливый капитан Михайлов, весь промасленный, как прошлогодняя ветошь. Он вяло доложил о прибытии, замедленно приложив грязную руку к форменному кепи. В покрасневших глазах его читались скука и смертельная усталость.