Nach dr?ben ist die Aussicht uns verrannt,
Thor, wer dorthin die Augen blinzelnd richtet,
Sich ?ber Wolken seinesgleichen dichtet!
Er stehe fest und sehe hier sich um.
Dem T?chtigen ist diese Welt nicht stumm,
Was braucht er in die Ewigkeit zu schweifen?
Was er erkennt, l?sst sich ergreifen.
Er wandle so den Erdentag entlang;
Wenn Geister spucken, geh'er seinen Gang:
Im Weiterschreiten find'er Qual und Gl?ck,
Er, unbefriedigt jeden Augenblick![18 - «Nach dr?ben ist die Aussicht uns verrant…» – Из монолога Фауста в сцене «Глубокая ночь» 2?й части. В пер. Н. Холодковского:…в мир другой для нас дороги нет.Слепец, кто гордо носится с мечтами,Кто ищет равных нам за облаками!Стань твердо здесь – и вкруг следи за всем:Для мудрого и этот мир не нем.Что пользы в вечность воспарять мечтою!Что знаем мы, то можно взять рукою.И так мудрец весь век свой проведет.Грозитесь, духи! Он себе пойдет,Пойдет вперед, средь счастья и мученья,Не проводя в довольстве ни мгновенья!(пер. Н. Холодковского).]
А предсмертная заповедь Фауста является девизом современного социализма, постоянно повторяемым его представителями!
Das ist der Weisheit letzter Schluss:
Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben,
Der t?glich sie erobern muss.[19 - «Das ist der Weisheit letzer Schluss…» –Конечный вывод мудрости земной:Лишь тот достоин жизни и свободы,Кто каждый день за них идет на бой!Из заключительного предсмертного монолога Фауста(пер. Н. Холодковского).]
Итак, Фауст кончает теорией прогресса. Это последний теоретический шаг, который он успевает сделать пред смертью. часто указывают на отсутствие внутреннего единства между первой и второй частью «Фауста». Указание это справедливо в том смысле, что вторая часть не является ответом и разрешением вопросов, постановленных первой. Фауст не разрешает гносеологической проблемы, им постановленной, но от нее уклоняется, перестает ею заниматься. Гармонию духа он находит в равновесии различных его способностей, голос сердца и у него дает ответ на запросы разума. Таким образом, общественная деятельность для Фауста является теоретическим pis aller[20 - pis aller – крайнее средство (фр.).], практическим, а не теоретическим разрешением вопроса. Общественная деятельность есть для него лишь факт, а не теоретический постулат. Но чем кончает одно поколение, тем начинает другое. И то, что для одного поколения представляет кровью добытый результат, для другого, с этого пункта начинающего, образует проблему; таким образом, завещание Фауста является проблемой для Карамазова. Как было указано выше, все сомнения Ивана образуют в своей совокупности проблему социализма, не в экономическом смысле, как ставит ее последнее время, скажем, Бернштейн и вся экономическая литература, но в смысле нравственного миросозерцания, как ставит его современная философия, в особенности Ницше, следовательно, не его теория, но его религия. Иван не социалист, ничто, по крайней мере, не дает повода считать его активным социалистом, но он всецело охвачен этим миросозерцанием, он дитя социализма, но дитя маловерное, сомневающееся. Не нужно разделять сознательно идеи века, чтобы быть тем не менее его сыном; иногда отрицание свидетельствует о гораздо более страстном отношении к отрицаемому учению, нежели равнодушное его принятие. В этом смысле можно, между прочим, сказать, что Ницше, со своей враждой к социализму[21 - Ницше, со своей враждой к социализму… – Ср. об этом в изложении Трубецкого: «Надежды на социалистический строй будущего безумны и бессмысленны, ибо в тот день, когда рабочий перестанет быть рабом капиталистов, он все-таки будет рабом революционной партии, рабом нового государства, машины» // Трубецкой Е. Н. Философия Ницше. Критический очерк. М., 1904. С. 114, со ссылкой на соч. Ницше «Morgenr?te» – «Утреннее зарево»; эксплуатация, полагал Ницше, составляет существенное свойство жизни, служит основой ее, а не является признаком испорченного общества (Там же. С. 112).], является вполне продуктом мировоззрения социализма, незаконным его духовным сыном. Великий дух Достоевского уловил все основные особенности нового мировоззрения; не разделяя его, он постоянно думал над ним, и следы этой напряженной и страстной думы сохранились во многих его художественных произведениях (например, «Бесах») и, в публицистической форме, в «Дневнике писателя». И эти свои думы, свое неверие он выразил с художественной яркостью в Иване Карамазове. «Братья Карамазовы» являются последним по времени и самым зрелым произведением великого писателя. Быть может, его неверие помогло ему глубже заглянуть в проблемы этого мировоззрения; его глаз был открыт и для его слабых сторон, для его теоретических брешей. Достоевский смотрел на мировоззрение социализма, так же как и на духовное состояние Ивана, как на что-то в роде нравственной болезни, но болезни роста, как на переходное мировоззрение, предшествующее высшему синтезу, который, добавим от себя, должен состоять в слиянии экономических требований социализма с началами философского идеализма и оправдании первых последними. Несовместимость философского материализма или позитивизма и того этического размаха, которого требует социализм, болезнь религиозного неверия, парализующая и социальный идеализм, – таков диагноз, который Достоевский в лице Ивана Карамазова поставил европейскому передовому обществу. И нам кажется, история подтверждает справедливость этого диагноза. Может быть, и к мировоззрению XIX века относил, между прочим, Достоевский великие евангельские слова, взятые им эпиграфом к роману и выражающие закон всякого здорового развития: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода» (Иоанн. XII, 24).
Итак, Иван Карамазов выражает муки и сомнения XIX века, как Фауст?XVIII. Если последний является представителем эпохи миросозерцания индивидуализма, то Иван Карамазов есть скептический сын эпохи социализма. В этом мировое значение образа Карамазова.
Но все великое является в национальном обличье, и, указывая мировые, вненациональные черты данного образа, мы должны отметить и национальные. Непосредственное впечатление говорит вполне определенно, что Фауст, оставаясь мировым образом, есть в то же время немец с ног до головы, от которого порой даже попахивает филистерством; также несомненно, что Иван Карамазов есть вполне русский человек, с которым каждый из нас не может не чувствовать кровного родства. Говоря определеннее, Иван есть русский интеллигент, с головы до ног, с его пристрастием к мировым вопросам, с его склонностью к затяжным разговорам, с постоянным самоанализом, с его больной, измученной совестью. В последнем признаке я вижу самую яркую и характерную черту русской интеллигенции, черту, много раз отмеченную в литературе: в известном смысле можно сказать, что вся наша художественная литература и добрая часть публицистической прямо или косвенно говорят об этой болезни совести. Признаюсь, я люблю и ценю эту черту русской интеллигенции, отличающую, на мой взгляд, ее от западноевропейской. Она придает ореол нравственного мученичества и чистоты, она исключает самодовольство и культурную буржуазность, она одухотворяет. Так иногда лицо тяжелобольного кажется красивее, интеллигентнее, благороднее, нежели здоровое и румяное лицо.
Болезнь совести, эта удивительная болезнь, определяет весь характер нашей культуры и, я думаю, всего нашего философского развития. Я помянул уже о сравнительном теоретическом бесплодии русской философской мысли; между тем мы, русские, томимы постоянной и напряженной метафизической и религиозной жаждой; как замечает Иван, мы постоянно носимся то в той, то в другой форме с мировыми вопросами. бессилие нашей философской мысли, несмотря на это, имеет причину все в той же больной совести. В каждой теории мы прежде всего ищем ответов на запросы совести, ищем практических указаний. Мы подходим, таким образом, к теории с практического конца, с которого нельзя прийти к ценным теоретическим выводам. Отсюда недостаток спокойствия, чрезмерная страстность, которая непроизвольно вносится в теорию и затемняет ее ясность. По этой же причине из всех великих проблем философии излюбленной нашей проблемой является этическая. Этическая проблема, например, составляет все содержание философии гр. Толстого, этой типично русской философии. В этом ее жизненность, в этом и ее полная метафизическая слабость. Исходя из этической проблемы, в особенности ею ограничиваясь, трудно построить цельное и ценное философское или метафизическое мировоззрение. Кант из «Критики чистого разума» пришел к «Критике практического разума» и к положительному учению о нравственности, мы идем как раз наоборот. Иван Карамазов является настоящим русским именно в том, что он всецело занят этической проблемой; поразительно равнодушие этого сильного философского ума ко всем остальным проблемам философии, например, теории познания. И наоборот, Фауст, выступающий с гносеологической проблемой, является настоящим немцем, с их удивительной силой философской мысли и с их философскими Gr?belein (даже не найдешь русского слова для этого понятия).
Мы ощутили, таким образом, у Ивана Карамазова свою родную болезнь, составляющую наше национальное отличие, болезнь совести, и усмотрели в ней его основную психологическую черту.
Отчего же болезнь совести в такой степени является нашей национальной чертой? Ответ на этот вопрос ясен для каждого. Оттого, что между идеалом и действительностью, между требованием совести и разума и жизнью у нас лежит огромная пропасть, существует страшный разлад, и от этого разлада мы и становимся больны. Идеал, по самому своему понятию, не соответствует действительности, он ее отрицает; но степень этого несоответствия может быть различна, и в России это несоответствие измеряется разницей в несколько веков, ибо, тогда как интеллигенция идет в своих идеалах в ногу с самой передовой европейской мыслью, наша действительность в иных отношениях на много веков отстала от Европы. Вот почему нигде в Европе жизнь так глубоко не оскорбляет на каждом шагу, не мучает, не калечит, как в России. И вся эта нравственная скорбь от этого несоответствия в сознании интеллигенции выражается в чувстве нравственной ответственности перед народом, полному и плодотворному соединению с которым мешают тупые, но пока еще не побежденные силы. Эту скорбь русского интеллигентного сердца с гениальной простотой и потрясающей силой в одном образе выразил Достоевский в том же самом романе. Мите Карамазову, измученному допросом судебного следователя и прикурнувшему на простом сундуке, снится сон.
«Вот он будто бы где-то едет в степи, там, где служил давно, еще прежде, и везет его в слякоть на телеге на паре мужик. Только холодно будто бы Мите, в начале ноябрь, и снег валит крупными мокрыми хлопьями, а падая на землю, тотчас тает. И бойко везет его мужик, славно помахивает, русая, длинная такая у него борода, и не то, что старик, а так лет будет 50, серый мужичий на нем зипунишко. И вот недалеко селение, виднеются избы черные-пречерные, а половина изб погорела, торчат одни обгорелые бревна. А при выезде выстроились на дороге бабы, много баб, целый ряд, все худые, испитые, какие-то коричневые у них лица. Вот особенно одна с краю, такая костлявая, высокого роста, кажется, ей лет сорок, а, может, и всего только двадцать, лицо длинное, худое, а на руках у нее плачет ребеночек, и груди-то, должно быть, у нее такие иссохшие, и ни капли в них молока. И плачет, плачет дитя, и ручки протягивает, голенькие с кулачонками, от холоду совсем какие-то сизые.
– Что они плачут? Чего они плачут? – спрашивает, лихо пролетая мимо них, Митя.
– Дите, – отвечает ему ямщик, – дите плачет.
И поражает Митю то, что он сказал по-своему, по-мужицки: „дите“, а не дитя. И ему нравится, что мужик сказал „дите“: жалости будто больше.
– Да отчего оно плачет? – домогается, как глупый, Митя. – Почему ручки голенькие, почему его не закутают?
– А иззябло дите, промерзла одежонка, вот и не греет.
– Да почему это так? Почему? – все не отстает глупый Митя.
– А бедные, погорелые, хлебушка нету-ти, на погорелое место просят.
– Нет, нет, – все будто не понимает Митя, – ты скажи: почему это стоят погорелые матери, почему бедны люди, почему бедно дите, почему голая степь, почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют песен радостных, почему они почернели так от черной беды, почему не кормят „дите“?»
Этот сон постоянно, весь XIX век, снится русской интеллигенции. Снится ей и сейчас, в 1901 г., что во многих губерниях, на протяжении многих тысяч верст и среди многих миллионов населения голодает и плачет дите. Но к нам глухо доносится его плач, и мы даже не можем по собственному почину ему помочь. Пусть же снится этот сон, и пусть болит наша совесть до тех пор, пока мы не властны научить «дите», не можем его накормить, пока оно «бедно и почернело от черной беды», пока «не обнимаются, не целуются, не поют песен радостных»!
notes
Сноски
1
Читана в Киеве 21 ноября 1901 г. Напечатана в «Вопросах философии и психологии», 1902, кн. 1
2
За последние годы Достоевский привлекает к себе все большее внимание.
3
Ср. отрывок из записной книжки Достоевского: «Инквизитор и глава о детях. Ввиду этих глав вы бы (по-видимому, Кавелин) могли отнестись ко мне хотя и научно, но не столь высокомерно по части философии, хотя философия и не моя специальность. И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла». В одном письме 1870 года Достоевский говорит, что «вопрос, которым я мучился сознательно и бессознательно всю свою жизнь, – существование Божие».
4
Невольно напрашивается на сопоставление образ, навеянный тем же настроением и принадлежащий одному из самых вдумчивых и благородных философов новейшей Франции, именно безвременно угасшему Гюйо: «Однажды ночью какой-то ангел или серафим взял меня на свои крылья, чтобы отнести меня в евангельский рай к „Творцу“, и я почувствовал себя летящим в небесах, над землею. По мере того, как я поднимался, я слышал несущийся с земли по направлению ко мне протяжный и печальный шум, подобный монотонной песне потоков, раздающейся с гор в тиши вершин. Но на этот раз я различаю человеческие голоса; это были рыдания, смешанные с просьбами о помиловании, стоны, прерываемые славословиями, это были отчаянные мольбы, воздыхания умирающей груди, вырывавшиеся вместе с хвалой; и все это смешивалось в один могучий голос, в такую раздирающую симфонию, что мое сердце переполнилось жалостью. Небо показалось мне потемневшим, и я не видел уже более ни солнца, ни радости вселенной. Я обратился к тому, кто меня сопровождал. – Разве ты не слышишь? – сказал я ему. Ангел посмотрел на меня со спокойным и ясным лицом: – Это, – сказал он, – молитвы людей, которые с земли несутся к Богу. И, когда он говорил это, его белое крыло сверкало на солнце; но оно показалось мне черным и полным ужаса. – Я истек бы слезами, если бы был этим Богом, – воскликнул я, и действительно почувствовал, что плачу, как дитя. Я выпустил руку ангела и упал на землю, полагая, что у меня остается еще слишком много гуманности, чтобы я мог жить в небе» (M. Guyau. Esquisse d'une morale sana obligation, ni sanction. 5-me еd, Paris, 1900, p. 12). [«Esquisse d'une morake sans obligation…» – Сочинение М. Гюйо «Очерк морали без обязательства и без санкции» (1885). – Примеч. Изд.]
5
Для меня лично этот карамазовский вопрос существовал в пору наибольшего увлечения марксизмом. Ср. предыдущую статью «Закон причинности и свобода человеческих действий», стр. 48. [«Закон причинности и свобода человеческих действий» – Статья 1897 года, включенная в МИ (с. 35–52), где Булгаков, полемизируя с П. Б. Струве и Р. Штаммлером, с марксистских позиций защищает исторический детерминизм. Тем не менее, с ссылкой на соответствующие слова Ивана Карамазова в главе «Бунт», здесь говорится: «…бунт личности против мирового порядка, объективной закономерности вещей, во имя того, что этот порядок не отвечает идеалам данной личности ‹…› это драматическое положение не может быть разрешено или устранено никакими гносеологическими соображениями…» (с. 48). – Примеч. изд]
6
См. статью «Что дает современному сознанию философия Владимира Соловьева?». [«Что дает современному сознанию философия Владимира Соловьева?» – Статья 1903 г., переработанная из публичной лекции, с большим успехом читанной Булгаковым в Киеве и других городах, и включенная в МИ (с. 195–262); в этой статье-реферате проблема мирового зла получает метафизическое истолкование – как следствие отпадения мира от божественного всеединства, О «трагизме сомнений Ивана Карамазова» – см.: МИ. С. 227–228. – Примеч. изд]
7
Я знаю, что в образе инквизитора хотят видеть характеристику католической церкви. Но эти исторические толкования, по существу дела спорные, только мешают ясности понимания философского содержания легенды.
8
Более подробное развитие этих идей см. ниже в статье «О социальном идеале».
Комментарии
1
…с первыми, философскими сценами «Фауста». – Имеется в виду прежде всего первая сцена 1?й части «Фауста» – «Ночь», в которой герой под влиянием веянья весны и пасхальных песнопений отказывается от мысли о самоубийстве.
2
…поставленная уже Сократом и даже …софистами… этическая проблема, – Софисты (группа древнегреческих мыслителей середины V – первой половины IV в. до н. э.) убеждали в отсутствии абсолютной истины, объективных нравственных ценностей. Сократ опровергал их гносеологический и этический релятивизм.
3
…в наши дни из всех философских проблем этическая проблема выдвигается на первое место… – Для самого Булгакова этический идеализм Канта был мостом от историко-материалистического к христианскому миросозерцанию: «…Кант всегда был для меня несомненнее Маркса ‹…› я считал необходимым поверять Маркса Кантом, а не наоборот»; «Путь к философскому „определению добра“ лежит через Канта…» // «От марксизма к идеализму». Сборник статей (1896–1903). С. XI, XVIII. Ср. также: «В марксизме нет ни одного грана этики» («От марксизма к идеализму». Сборник статей (1896–1903) С. 292).