– Да ну… тройка, – выдавил Глеб и выругался.
– Да ладно, Глебыч! Зато лето! – и приятель картинно обвел рукой оконный пейзаж, где на фоне сочных июльских красок сидели на траве перед институтом праздные студенты.
– Лето, – согласился Глеб.
На родину он собирался в начале июля. Никто же не знал, что экзамены кончатся так быстро. Время сессии закладывается студентами с учетом времени пересдачи. Да и деньги, которые Глеб планировал потратить на билет, родители пришлют только в последних числах месяца.
Лето уже не было так плотно связано с югом, как в первое полугодие. Оказалось, что лето существует и на севере. И мшистое, ягелевое лето Петербурга, о котором он составил мнение на родине, оказалось фантазией.
Менее жаркое лето включало в себя все летние атрибуты – высокие температуры и быстрые ливни, буйство листвы и яркость красок. И белые ночи, о которых он не имел полного представления до сих пор.
Домой уже не тянуло, и Глеб с оттенком неприязни вспоминал свою осеннюю тоску по родному городу. С неприязнью же откровенной, без оттенков, он думал о словах Влада, сказанных ему однажды:
«Дома хоть телевизор был. И матушка готовила…»
К тому же Влад особо не изменился. Потирал руки, когда речь заходила о доме. На насмешливый вопрос Глеба, задаваемый десятки раз, Влад отвечал почти одно и то же – ответ допускал небольшие вариации:
– Как дома нечего делать? Пива взять. На пляж пойти и на телок смотреть.
Если на улице погода была дождливой, Влад менял занятие, оставив только место действия.
– Да я пива наберу и пойду на море бычков ловить…
Тяга к крупному рогатому скоту довольно четко прослеживалась в его ответах.
Иногда, и все чаще в последнее время, Глебу вообще не хотелось ехать домой. Заставать там пьющего отца и задерганную, уставшую от этого мать. Беззащитного младшего брата, который был на восемь лет младше Глеба. И еще он почему-то стеснялся себя – теперь столичного и совсем не такого, как раньше.
Местное лето можно провести с гораздо большей пользой. Тот же Корнеев звал к себе на дачу, которая северной своей стороной выходила чуть ли не прямо на Финляндию.
Пока Глеб задумчиво поглядывал в окно, дымя стрелянной сигаретой, из аудитории вышел Корнеев.
– Ну? – заинтересованно спросил Глеб.
– Не поверишь – пять! – ухмыльнулся Слава и щелкнул пальцами в воздухе.
– Не поверю… – произнес Глеб.
– На, смотри… Я специально в сумку не убираю, – и он сунул Глебу зеленоватую книжечку зачетки.
В графе и вправду стояло «отл.».
И Глеб огорчился. Причем огорчился трезво, четко понимая, что зависть – чувство бессмысленное и дурное. Только вот что-либо сделать с этой завистью у Глеба пока не получалось.
Да и чувство было новое.
Если раньше Глеб играл на чужом поле и по чужим правилам – приезжий, еще не обученный и не обстрелянный, – то сейчас все они были в равных условиях. При том что Глеб, как ему казалось, прилагает больше усилий.
Поэтому зависть… вернее, обида была. Только вот сам Корнеев был в этом не виноват.
Когда горстка закрывших сессию счастливчиков превратилась в толпу, они долго решали, как следует отмечать событие.
Финансово обеспеченные предлагали открытое кафе с зонтиками. Остальные – бродить по городу… Выпить на набережной Невы… Сфотографироваться на фоне Петропавловки…
И только Глеб вдруг произнес:
– А пойдемте гулять… ночью!
Выбор был сделан. Когда Глеб вернулся в общагу, чтобы переодеться, у вахты, в деревянных ячейках для телеграмм, он обнаружил клочок бумаги, адресованный ему. «Приезжай зпт погиб отец тчк»
8
Глеб проснулся от звука. Во сне ему почудилось, будто где-то близко, в соседней комнате, прокричал петух. Когда он открыл глаза, стало тихо. Потом послышалось звяканье ведра и резкий скрип.
На соседней койке, завернувшись в одеяло, спал сосед. Вернулся, что ли?
Потом все обрушилось резко и неотвратимо: Туапсе, родной дом, вчерашние похороны отца… На соседней кровати спит никакой не сосед, а маленький брат Ромка.
Глеб спустил ноги с постели, оглядел длинную, как трамвай, бывшую свою, а теперь брата комнату.
Две кровати у окна, одна напротив другой. Стол с неорганизованной кучкой книг и засохшими цветами в литровой банке. Шкаф со шмотками. Обветшавшие обои, которыми оклеили комнату еще в Глебовом детстве.
Глеб залез в брюки, нащупал в кармане сигареты, купленные по вчерашнему печальному поводу. Приоткрыл дверь и через сени вышел на крыльцо.
События вчерашнего дня, которых было многовато для одного человека, казались тяжелым сном, не исчезнувшим с пробуждением.
За вчерашний день Глеб устал так, что едва не засыпал на поминках, в то время как надо было изображать горе.
Изображать горе Глеб не хотел с самого утра.
Однажды, лет, может быть, в двенадцать, Глеб стащил из кармана отца рубль. Сложенная вчетверо бумажка переехала жить из глубокого кармана отцовских брюк в менее глубокий – Глеба. Жила там, между прочим, недолго. На ворованные деньги они с приятелем купили мороженого.
Вечером была крапива. При том что, если бы Глеб не признался сам, вряд ли отец решился бы на бездоказательное наказание. Когда он спросил Глеба: «Ты?» – Глеб честно ответил: «Да». Юлить и вывертываться было еще страшнее.
После крапивы, уже отрыдав и успокоившись, Глеб решил, что убьет отца назавтра, когда тот будет еще спать. Убийство он проспал. Да и ненависть к отцу поутихла. Но шрамик остался. Даже не сказать, что саднил, – только виднелся.
Отец выпивал и огрубевал одновременно. Приходя со смены домой, дремал над остывающим супом с папиросой в зубах, то и дело наливая себе из ежедневной «маленькой». Тихо косел и шел спать, оставив после себя накрошенный хлеб и яичную скорлупу.
В пятнадцать Глеб распознавал свое с ним родство с трудом.
Потом отец все-таки подшился. Стал нервным и резким. Нередко орал на мать за всякую чепуху. Повесил приблудного трехногого кобеля, которого сам же и приволок по пьянке. И кажется, обо всем этом переживал. Жить с ним стало тяжело. Отправляя Глеба в Петербург, был скуп на слова:
– Ты там попробуй закрепиться. Может, девушку найдешь… Ты же сам все знаешь! Деньги я тебе по мере сил… Да, по мере сил…
Когда отец отрезвлялся, денежные дела в семье ощутимо поправлялись.
Любви между Глебом и отцом не было вообще. Хуже того, у Глеба к отцу не было даже уважения – все ограничивалось страхом и пришедшим ему на смену с возрастом равнодушием.
Изображать равнодушие, выдавая его за горе, Глеб не умел. Поэтому все поминки сидел молча, изредка откликаясь на хмельные вопросы бесчисленного количества дядьев как с отцовской стороны, так и со стороны матери.