– Наклюкалась? – спросил он беззлобно.
– Ой, да ну тебя… – ухмыльнулась трубка Лениным голосом. Значит, наклюкалась. Это хорошо. Иногда Лене полезно выйти за рамки приличия.
– Чего мой сыночек делает? – дурашливо продолжала она.
– Да они тут с Настей… – не договорил Ольховский, как она с лету схватила наживку:
– А! Скажи, Ольховский, они пользуются резинками? Меня это беспокоит…
– Да, – ответил он.
– Что «да»? Пользуются? Ты спросил?
– Да.
– Молодцы! – неожиданно выдала она.
– Ты им еще медаль повесь. – Он усмехнулся.
– Да ну тебя, зануда, – повторила она. Потом что-то долго раздумывала и закруглила разговор:
– Ну все, пока. У нас с Любкой дела, да, Любка? У нас утка, Ольховский! Прикинь – утка! Ладно, пока, Ольховский! Ты слышишь меня? Пока!
Он нажал отбой. Как ни странно, жена в надежных руках. Если бы она оставалась там подольше, было бы вообще прекрасно.
В первом часу ночи началось. Видно, матери они стеснялись больше, чем его. Сергей сделал телевизор погромче, проглотил рюмку коньяка и лег в постель. А вообще-то, можно было и поберечь его нервы! Причем шумела одна Настя. Забыла, что находится в чужом доме? Эти звуки надо было объяснять не страстями, подумал Ольховский, а отсутствием воспитания. Сами они в юности свои страсти из приличия пытались скрыть. Эти – нет, даже не пытаются. Что она хочет показать Ольховскому, эта «Ню» с совершенными женскими данными? Что сын имеет все самое лучшее? Ольховский ненавидел излишнюю скромность, но сейчас об излишней не было и речи. Дайте хоть какую – захудалую.
И у Ольховского впервые внутри что-то дернулось в другую, необычную сторону. Он испытал симпатию к Лике-Анжелике. Он почему-то был уверен, что она бы не унизилась до такого разврата, потому что ей это ни к чему. Размышляя таким образом, Ольховский почувствовал, что засыпает.
Утром ему потребовалась таблетка цитрамона. Рассуждать о высоких материях было тягостно. Состояние это прошло только к полудню.
Настя, понятное дело, уходить не собиралась. Ольховский слышал, как сын довольно уверенно шурует в холодильнике и гремит крышками от кастрюль. Захрипела кофеварка. А потом, обезумевшая от ночных похождений и ароматная, как винный погреб, явилась Лена. С ней такие загулы случались очень редко.
– Ольховский, как я хочу спать! Тебе привет от Любы.
Любу он не видел ни единого раза, но сейчас это было неважно.
– Явилась? – Он не улыбался, но Лена все знала про его внутреннюю улыбку и подыграла:
– Не запылилась! А ты бы хотел, чтобы я там навсегда осталась?
– Неплохо было бы…
Лена сняла туфли и прямо в вечернем платье с ногами забралась в кресло. Из разреза платья торчала голая блестящая коленка.
– Ты бы платье сняла… – замечает он.
– Да ну… Его все равно придется стирать, я его вот винегретом запачкала…
В ее руках банка какого-то сладкого алкоголя – эти напитки Ольховский не пьет с тех пор, как у него появились деньги. Лена, напротив, с удовольствием, редко, правда, потребляет такие коктейли.
– Голова болит, – пожаловалась она, – и в такси укачало.
– Ну сделай «пс-с-с-с», – смеется он, как бы разрешая открыть банку. И этот сценарий известен и ему, и ей.
Она вытягивает ноги, открывает банку. Ноги у нее красивые до сих пор – изменилась надстройка.
– Ну как они тут, ну, расскажи… – понизила голос она, приготовляясь слушать. Как будто ушла не вчера, а месяц назад и ждет подробного рассказа.
Ольховский подумал о том, что ей не надо знать подробностей и его соображений на этот счет. Женский мозг способен найти такие логические цепочки, от которых потом может сделаться дурно. Поэтому ограничился нейтральным «нормально».
– Ну а чего они делали? Расскажи, ну, расскажи!
– Ходили в туалет. По-моему, даже на кухню. А так – в своем логове сидели.
– Ты не хочешь со мной разговаривать? – ненатурально печалится она (это есть в сценарии) и снова делает глоток из банки.
– Мне просто нечего рассказывать.
– Но ты же целый день с ними сидел…
– Нет, я ходил… – Если даже он скажет куда, Лена этого не заметит. Продолжение может быть таким:
– «Я ходил в бордель».
– «Ну и что? Ты же там не весь день провел?»
На деле так:
– Ну и черт с тобой, – глоток. – Как мне надоели эти туфли! – Она крутит ступнями, шевеля пальцами.
– Что Люба? – спросил он, чтобы не молчать.
– Я сейчас начну рассказывать, а ты через пять минут состроишь рожу и скажешь «понятно», – задирается Лена и демонстрирует Сергею эту его «рожу», скривив губы и сделав большие глаза. В такие моменты она ему дорога, смешная и непутевая, но в семейном кодексе, увы, не прописана его сентиментальность. Он, согласно кодексу, должен быть ворчливым, вечно недовольным занудой.
«Понятно» чуть не вырвалось у Ольховского. Что может случиться у Любы такого, что его бы удивило?
Как-то Лена призналась, что в обществе Любы называет Ольховского «мой». В таком себе простонародном смысле: «Мой вчера пришел пьяный…» или «Я своего в магазин послала». «Мой» звучит слишком посредственно и коммунально, не говоря о том, что после этого слова хочется сразу добавить уточнение из трех всем известных букв. Он тогда так красноречиво промолчал, что Лена испугалась.
Сейчас Лена сидела и якобы дулась. Значит, еще немного – и начнет рассказ.
К двум часам дня от ее историй устали оба. И он, и она. Когда у Лены кончились слова, она обессилела. Ольховский же тотчас надежно забыл все, что она говорила.
– Ольховский, я посплю, а? Можно подумать, что когда-то он ей это запрещал.
– Спи, конечно!
Накрытая пледом, скрючившаяся немаленькая Лена казалась ему ребенком.