Оценить:
 Рейтинг: 0

Просто так

Год написания книги
2022
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 16 >>
На страницу:
3 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

3

Писатель Бердяев, друживший с писателем Шестовым, был известен как непримиримый борец за свободу. Это одно из любимых занятий людей – борьба за свободу. Чаще всего – с другими людьми. Победители вместо свободы получают власть, остальные – вообще ничего, если остаются живы. Бердяеву не нужна была ни победа, ни власть – лишь сам процесс борьбы, причём в процессе том доходил он до того, что боролся за свободу от самой свободы. И был в том не одинок. Недавним борцам за свободу – победителям, едва пообвыкшимся к власти в той местности, это было ни к чему, они терпели-терпели, потом посадили Бердяева с соратниками на пароход и отправили за море. Бесплатно, без оформления виз и загранпаспортов. (Следует заметить, что Шестов отбыл за море несколько ранее и за свой счёт.) Многие из моих современников, знаю, позавидовали бы такому раскладу, но те, с парохода, обиделись и неоднократно ту обиду выказывали, устно и печатно. За что получали разнокалиберные знаки внимания от принимающей стороны. А Бердяев и за морем продолжал носиться со своей свободой и постепенно так всех увлёк, что его собрались было выдвинуть на Нобелевскую премию по литературе, хотя песен он вообще не пел. От него требовалось только выказать обиду – это как-то всегда способствовало получению премий.

Тут надо сказать ещё об одной идее, полностью владевшей Бердяевым. Он считал ценным то сокровенное, что находится внутри человека, а как выложишь это сокровенное на всеобщее обозрение – то получается фуфло. Так вот, может быть, и была внутри его какая-то обида, но обнародовать её он не желал, чтобы за фуфло не получать премии. Бердяев был честным человеком.

Почему-то мне кажется, что-то сокровенное, что внутри человека – ещё и единственное, что может обращать фуфло обратно в ценность. И если в процессе развития свободы самовыражения все люди выложат своё сокровенное на всеобщее обозрение, то всё когда-то окажется фуфлом. Невозвратимым.

П. Н. Глубоко почитаю вышеперечисленных писателей. И всех остальных.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — —

…В сосновом лесу легко разжечь маленький, игрушечный костёр: всюду валяются всяческие ветки и веточки – и перепревшие, и ещё годные, шишки; иногда стоят одинокие, во младенчестве умершие палки сосен или колючие веники можжевельника. Под ногами кривыми заплатами зелёный пружинистый мох, другой мох, серый с белыми прожилками, взбирается по стволам – он такой же тёплый, как кора, но очень мягкий, к нему хорошо прижаться спиной. Когда горит костёр, дым от моей сигареты ещё можно терпеть; на отражение огня в её глазах можно смотреть бесконечно.

Из всех деревьев сосна, наверное, стареет раньше всех – уже в юном возрасте её ствол покрыт морщинами.

…Идём бесконечными заливными лугами. Овсянки нетерпеливо раскачиваются на розетках пижмы, поджидая нас, потом перелетают вперёд и снова ждут, заливисто смеясь. То же самое, но уже на дорожке и молча, проделывают трясогузки. Идём довольно быстро – это называется антицеллюлитный поход. Я говорю, что устал и задохнулся от запаха трав. А она мне верит; ещё мне кажется, что у трясогузок тоже не бывает никакого целлюлита.

Человек изнутри кривоват и угловат, всовывает кое-как в себя другого – получаются обрезки. И у того, другого, тоже самое получается. И потом общаются два обрубка, и лихо им, и нескладно.

…С ней хорошо собирать ягоды, не надо никакой посуды – только ладонь. От черники у неё чёрный рот, а от земляники – сладкий, и волосы пахнут вареньем. Грибы она видит лучше меня и радуется каждому отчаянно – всякий раз как тайно желаемому, но нежданному подарку.

Лес она любит совсем по-другому, для неё он не живой, он – добрый. Всегда добрый. Я же, старый мужлан, до сих пор считаю, что живое не может быть всегда добрым; и наоборот.

…Вдруг собираемся и едем далеко, за сотню километров. Есть такое место на Оке: стоишь на верхотуре и смотришь, как из-под твоих ног вниз, очертя голову, сбегает извилистая каменистая дорога, она теряется в луговом разнотравье с какими-то доселе невиданными белыми, жёлтыми и синими цветами; луг тоже опасно кренится вниз и заканчивается тонкой полоской ивняка, за которой вальяжно разлеглась река. Противоположный берег ещё круче: от реки – изумрудная полоска травы, потом вверх вздымается тёмно-зелёный, без единой проплешины, лес и трётся о небо частой жёсткой щеткой, и небо в том месте самое чистое. Если спуститься вниз и пройти километра три по лугу вдоль реки, то попадёшь в заброшенный сад, где старые яблони растут вместе с орешником, ивняком и ольшаником. Здесь мы в августе собираем сумками яблоки десятка разных сортов, а ещё мелкие, пупырчатые, горьковато-зелёные груши. А вверху, на самом старте перелёта высот, откуда видны до дальних далей и лес, и луга, и полная неба река, в голову лезут ужас какие глупые мысли:

Незачем приходить в этот мир, если не приобщиться к его красоте, а чуть приобщившись – незачем в нём оставаться. Потому что – понимаешь- полная общность, слитность никак невозможна.

…Раньше была у меня палатка «Малютка», я с трудом в одиночку входил в неё по диагонали. А вот вдвоём с ней размещались легко, даже оставалось место для вещей. Как-то поехали в Москву, помню, долго ходили по мутным мартовским лужам на чёрном асфальте, дивились прохожим, автомобилям и магазинам, купили новую, просторную палатку. И всё не так. Я подтыкаю под неё одеяло, но потом, вертясь во сне, норовлю стащить его на себя, а ненужные раньше вещи важно смотрят из углов. Наверное, сколько ни приобретай пространства – оно обязательно заполнится самовлюблённым хламом, и только отыскать друг друга в нём становится трудней.

Я иду задом наперёд, будущее вгрызается в шею. Я оборачиваюсь и чешу ему пузо – оно щурится и утробно хрюкает. Тогда я оборачиваюсь снова и смотрю на костры в её глазах. Мне не защитить её от будущего, я могу только перестать наконец вертеться.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — —

На Луне живут души бродяг, изгнанных из ада и рая за некоммуникабельность. В полнолуние, когда зов их особенно силён, никак невозможно уснуть. Луна встаёт над горизонтом огромная, рыхлая и близкая – кажется, легко дотянуться и проткнуть её пальцем – зато потом, поднимаясь вверх, становится далёкой и недоступной, наверное, душам там живётся спокойно. Мысли торчат из мозга, как извивающиеся червячки, ни одну целиком не вытащить – только кончики обрываются.

С местных душ весной сходит снег. Остаётся мусор, собачьи кучки и наполовину перепрелая прошлогодняя листва. Сороки унесут в свои гнёзда всё ценное и блестящее, мусор уберут дворники, остальное будет вперемешку с дождями и солнцем впитываться в душу, и останется она голой до первой зелёной травы.

Ветер в городе – повелитель мусора. Гонит его от одного угла дома к другому, поднимает вверх, встряхивает, небрежно роняет на асфальт, убегает куда-то по своим делам, возвращается, собирает мусор в кучку, прячет под куст и снова исчезает. Иногда выберет полиэтиленовый пакет и рывками подбрасывает вверх, а добравшись до крыши дома, бросает – тот планирует к земле важно, поблёскивая на солнце, так что позавидовал бы и осенний кленовый лист.

Во дворе мусором интересуются вороны и полугодовалые щенки из подвала. Вороны деловито треплют яркие обёртки, пробивают в бумаге красивые звёздчатые дырки и ругаются на щенков – те выхватывают у ворон из-под носа самые пахучие куски и носятся с ними по двору, не зная, куда зарыть. В отличие от людей, полагающихся на Гидрометцентр и собственный опыт, щенки думают, что вслед за мартовскими морозами непосредственно наступят ноябрьские и всё вновь покроется снегом.

В лесу ветер – повелитель крон. Кроны понарошку шумят, аккомпанируя синицам, только что выучившим новый весенний мотивчик. Снега здесь уже нет, только лёд по тропинкам – люди своими ногами продлили зиме жизнь.

В поле ветер треплет сухие палки репейника и пижмы. Они чуть заметно вздрагивают, трясут головами, но не ломаются. Тогда ветер принимается за меня, пытается повалить на землю, густо облепляет руки, лицо и влезает в уши. От ветра в голове становится прохладно и просторно, выдувается весь налипший мусор, а червячки прячут свои извивающиеся хвостики.

Я как-то спросил у Матохи*, почему ветер, даже в грозной своей силе, звучит так грустно, даже жалобно. «Когда-то давным-давно», – рассказал Матоха, – «Ветер был самым красивым из всех стихий – глаз не оторвать – и пел весёлые, задорные песни. Позавидовали ему все остальные – ну, почти все – подстерегли на рассвете минутку, когда Ветер спал и напялили на него шапку-невидимку, чтобы никто больше не видел лица Ветра. А рук-то у него нету, есть лишь большие, сильные крылья. Вот с тех пор и летает он по всему свету, грустно воет и скребётся обо что попало, а шапку-то ту снять не мошет. Потому что хитрость супротив крыльев завсегда сильнее была». Лукавит что-то Матоха…

*Матоха – знакомый из Тридевятого.

– — – — – — – — – — – — – — – — —

Есть между ночью и утром такое время, когда тьма уже устала и уползла в овраги и лисьи норы, а свет не торопится вылезать из замшного зоревого угла. В городе выключают фонари, автомобили притушивают фары, обессиленная луна лишь чуть подкрашивает остуженные ладони мёртвым синим светом. В это время умирают тени, и зыбкая волшебная сила властвует над миром.

Ранней весной в лесу так тихо, что слышно, как личинка короеда, как старый будильник, мерно тикает внутри дерева, старательно отсчитывая время жизни до окукливания. Если отогнуть от сухого ствола кусок отставшей коры, то обязательно под ним найдёшь стайку бледно-жёлтых грибов-трутовиков и одинокого усатого жука, дрожащего от злости и от холода. Живые деревья и кусты стыдятся своей наготы, отворачиваются и молчат. Ковёр старой листвы пропитан чуть пенящейся под ногами бурой влагой, земля под ним голая, холодная, пахнет сырыми рукавицами.

Ивы стоят в реке по пояс, черёмухи – по колено. На берегу длинные пепельные космы прошлогодней травы лежат, причёсанные в одну сторону, как волосы старой учительницы. Репейник, потерявший за зиму свою злость, зацепится по привычке, помотается, да и отвалится без сил. В кроне старой черёмухи сороки строят гнездо, похожее на бесформенную кучу веток, ветки толщиною в мизинец, все кривые и с рогулькой на конце. Вода поёт свою песню на несколько голосов, как всегда очень стройно.

Что-то зовёт тебя, и как будто приоткрывается – а не разглядишь, говорит – не расслышишь, но знаешь – очень важное, может быть, что-то общее для тебя и того, зовущего, включающее твоё существование в себя полностью, и в то же время полностью находящееся в тебе самом. Нас тут немного, можно и пооткровенничать: это «что-то» я называю истоками реки, и поиск тех истоков – одна из самых важных всего вот этого

Сколько ни отговаривали меня умные люди и ещё более умные нелюди – всё не могу я отказаться от тех поисков в лесу, на речке, в волшебном действии сказки, переходящей в сказочную действительность, в снах, бессонницах, странных людях и странствующих словах, в болезненном внутри себя разрывании. Скажет нормальный человек – ну, и ищи себе потихоньку, чего писанину-то разводить! – да вот только в немощи своей человеку легче всего обратиться к слову, иже бе от начала, ведь слово – как сказал бы Леший – оно ведуном ходит.

Елпень.

Он явился свету весёлый, пахучий, крепкий, с ногами, глубоко зарытыми в землю, на светлом лице – множество желтоватых кругов, как будто он всё удивлялся миру. Тайны своего рождения он не знал, лишь смутно чувствовал, что она связана с болью. И не хотел об этом думать – впереди была целая жизнь. Приходили мужики, ставили на лицо бутылку и лёгкие белые стаканы, разламывали чёрный хлеб. Стаканы уносило ветром – приходилось в них всё время подливать, а хлеб, полежав на лице, пропитывался крепким еловым духом и становился необыкновенно вкусным. Опавшие жёлтые берёзовые листья ему были очень к лицу, а зимой он примерил белую шапку набекрень и забурел.

Весною толпами пошли любители шашлыков. Они рубили на нём дрова и сделали на лице большую выбоину. Ноги в земле болели и чесались. Откуда-то появились муравьи, деловито побегали вокруг, осмотрелись и начали строить муравейник тут же, у него под боком. Муравьи были добрыми соседями. Странно, что они совсем не умели ползать или ходить, как многие другие знакомые насекомые – муравьи или стояли, замерев, на месте, лишь шевеля усиками, или уж бежали, сломя голову. И они никогда ни к кому не подкрадывались. После дождя в выбоине на лице скапливалась вода, правда, ненадолго. В ней отражались деревья, небо, солнце или звёзды, хоть немного, но это были его, личные солнце и звёзды. Прилетали бабочки и птицы и пили воду у него с лица. Муравьи плохо плавали. Они энергично гребли всеми лапками, но не держали направления, плыли по кругу, пока не захлёбывались.

Потом пришли маленькие люди и принесли огонь. Они бросали в муравейник пучки горящей травы и ворошили его палкой – им нравилось смотреть, как муравьи, корчась, поджариваются. Для муравьёв люди, даже маленькие – слишком далёкие и непонятные, для них был лишь огонь – стихия, рок, но они никуда не убегали от муравейника, бросались на пламя и пытались его кусать. Рок появлялся несколько раз, пока муравьи, те, что остались, не ушли, бросив остатки муравейника – его потом размыло осенними дождями. У нашего героя прогорела одна скула и её вскоре проломили топором – больше вода не скапливалась на его лице. Ноги всё больше чесались, теперь он понимал, что они отмирали: ведь он был им не нужен, потому что они ему были не нужны.

Шло время. Однажды вокруг появилось много новых пней – молодых, улыбчивых, светлолицых. Стало вокруг просторно и прозрачно. Молодые, с лицами, удивлённо смотревшими в небо, наперебой говорили о будущем, которое за ними, что они крепче и основательнее сидят в земле, чем прочие, и им любая буря нипочём. О том, что их появление – результат, а в любом результате заключена цель. Наш герой не спорил, мысли его оставались на месте, как старая собака, спущенная с поводка. Реальность для него уменьшалась, превращаясь в неясное, туманное пятно, её место занимали воспоминания или сны – он не знал, как это назвать, да и не нужно было. Одни сны были добрые – про юность, про удивление миру, про то, как муравей трогает усиками небо на его лице; другие странные и непонятные – будто бы подняло его от земли куда-то ввысь, кто-то свистит в уши и страшно кружится голова.

– — – — – — – — – — – — – — – —

…Дождик кончился. Я смотрю из окна на лужи – беспомощные какие-то, слепые. В пасмурную погоду у луж бывают очень грустные лица. Холодно. Юная вишня под окном расцвела – и осыпалась в один день от стужи. Люди спешат домой, чтобы обогреть жилища своим теплом, а деревья, уже зелёные, остаются мёрзнуть. Только дачники, собравшись в группы по два-три человека, плачут у подъездов, опустив головы. Если бы все люди вышли на улицу, может быть, деревьям стало бы чуть теплее. Тихо, не поют птицы, поэтому слышно, как с берёз падают отмороженные майские жуки. Ночь подкрадывается сотней чёрных пушистых кошек.

…Просыпаюсь без всякого будильника, когда небо на северо-востоке лишь чуть светлеет. Не хочется спешить, никуда спешить не хочется. На речке первым делом развожу костёр – для тепла и общения. Костёр умеет стрелять, трещать, хрипеть, ворчать, гудеть, сипеть и просто тихо разговаривать – со мною одним. В отличие от птиц, которые поют сами по себе, как будто бы меня здесь нет. Низко над головой висят белые кисти черёмухи, но почти не пахнут – берегут свой запах от мороза.

…А ведь ходил когда-то на рыбалку и зимою – ничего, не мёрз. Наверное, не хватает витаминов. Витамины уже появились по краям леса и на полянах – барашки или, по-учёному, первоцвет весенний. У него жёлтые горбатые цветки и сочный стебель со сладковатым, чуть аптечным вкусом. На пригорках с подсолнечной стороны уже вылез щавель, по берегам речки прорастает сурепка, по вкусу напоминающая редис. Даже молодые листочки липы вполне съедобны, и наверное, в них имеется какой-нибудь витамин. Нету его в макаронах. На упаковке написано, сколько там жиров-углеводов, а витаминов – нет. Макароны, жареные с салом – моё любимое блюдо. Нет, самое любимое – салат оливье, который я называю плебейским, с колбасой, близкой по составу к той, за два двадцать. Но оливье – праздничное блюдо, а макароны – ежедневное.

…И у отца – тоже. Он резал сало на крупные бруски – те шипели и плевались на сковородке – потом добавлял варёные макароны, крупнокалиберные, серого цвета, сейчас таких и нет. И поджаривал до корочки. Отец был маленького роста, худой, молчаливый и очень застенчивый. Он тоже долго читал на ночь, прочитал у меня зачем-то все книги по философии, даже этого жуткого Лосева, которого я впоследствии, не знаю почему, не снёс в библиотеку и теперь в одном из томов храню сто долларов на чёрный день. Месяц, учитывая макароны. Может быть, из-за этих макарон он заболел язвой желудка, его положили в мае в больницу и лечили там полгода, а язва всё увеличивалась. А в ноябре отпустили на одну ночь домой. Помню, было холодно. Вот в ту ночь он и умер, от прободения, у меня на руках, пока ехала скорая. В те времена (90-е) наше здравоохранение, вроде бы, переходило на рыночные рельсы. Не знаю, перешло или нет – я никогда не работал стрелочником.

…А дед любил тюрю или, как он её называл, мурцовку. Кусочки сухого чёрного хлеба и репчатого лука заливаешь кипятком, добавляешь подсолнечное масло, соль – и всё. Каждый вечер перед сном дед рассказывал мне сказки, которые тут же и выдумывал. Он тоже умер дома, мучительно, от рака лёгких. Но каждый день, до самого конца, к нему приходила доктор – пожилая усталая женщина с гладко зачёсанными назад волосами цвета летнего облака (60-е).

…До мурцовки я пока не дошёл – видимо, возраст ещё не тот. Должно же что-то быть ещё и впереди.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — – — – — —

Иван Сергеич – небольшого роста, плотный, передвигается быстро, мягко, по-кошачьи. Лицо круглое, глаза чёрные и жгучие. На щеках и подбородке, несмотря на ежеутреннее бритьё, к вечеру отрастает грязно-белая щетина. Сверху головы, наоборот, всё чисто и светло, небольшие пегие кустики над ушами лишь оттеняют блеск. Почему-то врачи до сих пор не научились пересаживать мужчинам за 40 кожу с подбородка на затылок и наоборот. Но Иван Сергеич и так нравится женщинам – за весёлый нрав, песни и чёрные глаза.

Иван Сергеич – хохол. Именно хохол, не Украинец. Потому что Украинцы – это очень особые люди, среди них у меня и знакомых-то нет. Как почти нет среди Русских, Белорусов, Евреев и так далее. Поёт он прекрасно и совсем не хитрый, скорее даже наивный. Когда его обманывают, он делает большие чёрные глаза, говорит: «Да иди ты!» и тут же верит. По этой причине среди знакомых желающих его обмануть не находится – никакого спортивного интереса; занимаются этим успешно лишь профессионалы – политики, журналисты, чиновники и вообще рекламщики. По профессии Иван Сергеич физик, хотя и лирик в душе; сам он считает, что каждый хороший физик должен быть немного лириком. И не физик тоже.

А ещё Иван Сергеич рыболов. Убеждённый рыболов-зимник (есть такие опята-зимники, тоже растут на деревьях, но принципиально зимой). То есть, совсем как я, только наоборот. Нет, сколько-то лет назад я тоже рыбачил зимой, мы пересекались с Иван Сергеичем, он брал меня с собою куда-то далеко. Там был отменный клёв, масса людей бегала вокруг и сверлила лёд. Я привозил много рыбы и каких-то неясных ассоциаций памяти, очень похожих на кормление голубей на привокзальной площади. Зимой на рыбалку я любил ходить один. Пока идёшь по городу – в валенках, ватных штанах, телогрейке, шапке-ушанке, с ящиком за спиной и ледобуром на плече – тебя облают все встречные собаки, обкаркают вороны, изничтожат взглядами почтенные домохозяйки. А потом – тишина. Идёшь не спеша по речке, а она всё время увиливает от тебя, скрываясь за новым поворотом. За тобой тянется сиротливая цепочка следов, да и та потихоньку забивается большими тёплыми снежинками – письмами ангелов, как сказал один хороший человек – чтобы никто тебя не выследил. Да, снежинки в мороз кажутся тёплыми на ощупь. Рыбы я ловил мало или вовсе не ловил, всё больше разглядывал тишину – зимой на маленькой речке, вдали от жилья, её очень хорошо видно.

Те же сколько-то лет назад, когда я начал летом каждый рассвет встречать на речке или в лесу, зимнюю рыбалку я забросил – может быть, память просто отказывалась столько вмещать, да и поотморозил себе всё, что можно. (Что нельзя – не отморозил! Какая, вроде бы, разница – зима, лето; рыба – она и есть рыба: голова и хвост, между ними чешуя, под ней кости и немного мяса). А может быть, дело в живой, текущей воде. Ещё в траве, цветах, деревьях, птицах, козявках… Когда не клюёт, можно прилечь на траву и просто смотреть на речку, и она вытягивает из тебя все мысли – это анестезия для мозгов, для глупостей, то есть. Можно потрогать мрачного жука за длинный ус. Нет, ну а зачем ещё тогда этот ус, длиннее в полтора раза всего остального? Жуки реагируют по-разному: одни убегают ровно и стройно (жуки никогда не виляют задом), другие грозно заинтересовываются, напыживаются и размахивают усами – ну-ка, тронь, третьи, мои любимые – покосятся мудрым выпуклым глазом на не в меру расшалившегося бездельника – так, что становится стыдно – и в том же темпе важно удаляются прочь. Трава лесных полян, заливных лугов! Чёрная, загадочная ночью, сверкающая бриллиантовыми каплями росы после восхода солнца, остро и горько пахнущая в знойный полдень! Побережье наших южных морей – скалы и песок, Дальнего востока – песок и скалы, юго-восток – просто песок, Карелия, Кольский – скалы и мох, северное побережье – мох и скалы, теперь понимаю, откуда слово «скалиться». Твёрдо взгляду и ладоням, не говоря про остальное. В тайге травы мало, там ягодники, трава не любит хвойные деревья, она любит берёзы. Остаётся пятачок: Нечерноземье и Черноземье, я бы сказал – травоземье.

Иван Сергеич летом рыбу, наоборот, не ловит. И поехали мы с ним за налимом поздней осенью – вроде бы уже не лето, но ещё и не зима, ни нашим, ни вашим. Я наделал два десятка закидушек, Иван Сергеич взял две тяжеленные трёхколенные бамбуковые удочки с латунными катушками – такими, наверное, ловил ещё Сабанеев. Потому что он, видите ли, спортсмен, и ловить будет по-спортивному. К выбору продуктов питания отнеслись менее основательно. Вообще Иван Сергеич закуску понимает, но вот еду отдельно от выпивки как таковую не признаёт, опыт семейной жизни научил его лишь забегать в кабак перед домашним обедом. Поэтому на берегу при распаковке сумок оказалось множество солений, маринадов, шмат сала и два кило сырой картошки. Дрова мы забыли.

На берегу Оки осенью трудно найти сухие дрова – рыбаки сожгли за лето всё до щепочки. Сырой ивняк не хотел гореть, даже когда мы выпили по третьей. Иван Сергеич говорил, что нужно набрать определённый градус, тогда гореть будет всё. Бензин давал кратковременный эффект, его было в обрез, водку вообще жалко. Шёл мокрый снег. Я предложил максимально повысить градус внутри себя, закусить согретыми в ладонях солёными огурцами и залезть спать в машину. А утром показать мне класс рыбной ловли реликтовыми снастями. Но Иван Сергеич хотел печёной картошки, из принципа. Пришлось одному идти забрасывать закидушки. Пока я возился, совсем стемнело. Небо, берег и река превратились в одно существо, злое, принимавшее меня за чужого. Кто-то дул из-за угла, надув щёки и вытянув губы трубочкой; ветер разгонялся по реке, как конькобежец, у него были быстрые влажные пальцы – это невидимые снежинки касались лица. Волны, шелестя, бросались на берег и норовили ухватить за сапоги, клацая зубами. Неожиданно сзади поднялось зарево, а на воду упала моя тень, кривая и дрожащая. Градус был достигнут, я посрамлён. Мы закусили поджаренными на палочках до текучести ломтиками сала. Я лёг спать, а Иван Сергеич ещё долго торжествующе палил костёр и успокоился только когда сжёг прибрежный ивняк, картошку и левый рукав телогрейки.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 16 >>
На страницу:
3 из 16