– Чулок у меня все отстЯгивается. Я его застЯгиваю, а он все отстЯгивается да отстЯгивается… Ты чего?
Алиханов шагнул, наклонился, содрогаясь от запаха мокрых тряпок, водки и лосьона.
– Все нормально, – сказал он.
Огромная янтарная брошка царапала ему лицо.
– Ах ты, сволочь! – последнее, что услышал надзиратель…
Он сидел в канцелярии, не зажигая лампы. Потом выпрямился, уронив руки. Звякнули пуговицы на манжетах.
– Господи, куда я попал, – выговорил Алиханов, – куда я попал?! И чем все это кончится?!.
Невнятные ускользающие воспоминания коснулись Алиханова.
…Зимний сквер, высокие квадратные дома. Несколько школьников окружили ябеду Вову Машбица. У Вовы испуганное лицо, нелепая шапка, рейтузы…
Кока Дементьев вырывает у него из рук серый мешочек. Вытряхивает на снег галоши. Потом, изнемогая от смеха, мочится… Школьники хватают Вову, держат его за плечи… Суют его голову в потемневший мешок… Мальчик уже не вырывается. В сущности, это не больно…
Школьники хохочут. Среди других – Боря Алиханов, звеньевой и отличник…
…Галоши еще лежат на снегу, такие черные и блестящие. Но уже видны разноцветные палатки спортивного лагеря за Коктебелем. На веревках сушатся голубые джинсы. В сумерках танцуют несколько пар. На песке стоит маленький черный и блестящий транзистор.
Борис прижимает к себе Галю Водяницкую. На девушке мокрый купальник. Кожа у нее горячая, чуть шершавая от загара. Галин муж, аспирант, сидит на краю волейбольной площадки. Там, где место для судей. В его руке белеет свернутая газета.
Галя – студентка индонезийского отделения. Она шепотом произносит непонятные Алиханову индонезийские слова. Он, тоже шепотом, повторяет за ней:
– Кером даш ахнан… Кером ланав…
Галя прижимается к нему еще теснее.
– Ты можешь не задавать вопросов? – говорит Алиханов. – Дай руку!
Они почти бегут с горы, исчезают в кустах. Наверху – бесформенный силуэт аспиранта Водяницкого. Потом – его растерянный окрик:
– Э, э?!.
Воспоминания Алиханова стали еще менее отчетливыми. Наконец замелькали какие-то пятна. Обозначились яркие светящиеся точки. Похищенные у отца серебряные монеты… Растоптанные очки после драки на углу Литейного и Кирочной… И брошка, ослепительная желтая брошка в грубом, анодированном корпусе.
Затем Алиханов снова увидел квадрат волейбольной площадки, белеющий на фоне травы. Но теперь он был собой, и женщиной в мокром купальнике, и любым посторонним. И даже хмурым аспирантом с газетой в руке…
Что-то неясное происходило с Алихановым. Он перестал узнавать действительность. Все близкое, существенное, казавшееся делом его рук, представлялось теперь отдаленным, невнятным и малозначительным. Мир сузился до размеров телеэкрана в чужом жилище.
Алиханов перестал негодовать и радоваться. Он был убежден, что перемена в мире, а не в его душе.
Ощущение тревоги прошло. Алиханов бездумно выдвинул ящик письменного стола. Обнаружил там хлебные корки, моток изоляционной ленты, пачку ванильных сухарей. Затем – мятые погоны с дырочками от эмблем. Две разбитые елочные игрушки. Гибкую коленкоровую тетрадь с наполовину вырванными листами. Наконец – карандаш.
И тут Алиханов неожиданно почувствовал запах морского ветра и рыбы. Услышал довоенное танго и шершавые звуки индонезийских междометий. Разглядел во мраке геометрические очертания палаток. Вспомнил ощущение горячей кожи, стянутой мокрыми, тугими лямками…
Алиханов закурил сигарету, подержал ее в отведенной руке. Затем крупным почерком вывел на листе из тетради:
«Летом так просто казаться влюбленным. Зеленые теплые сумерки бродят под ветками. Они превращают каждое слово в таинственный и смутный знак…»
За окном начиналась метель. Белые хлопья косо падали на стекло из темноты.
– Летом так просто казаться влюбленным, – шептал надзиратель.
Полусонный ефрейтор брел коридором, с шуршанием задевая обои.
«Летом так просто казаться влюбленным…»
Алиханов испытывал тихую радость. Он любовно перечеркнул два слова и написал:
«Летом… непросто казаться влюбленным…»
Жизнь стала податливой. Ее можно было изменить движением карандаша с холодными твердыми гранями и рельефной надписью – «Орион»…
– Летом непросто казаться влюбленным, – снова и снова повторял Алиханов…
В десять часов утра его разбудил сменщик. Он пришел с мороза, краснолицый и злой.
– Всю ночь по зоне бегал, как шестерка, – сказал он, – это – чистый театр… Кир, поножовщина, изолятор набит бакланьем…
Алиханов тоже достал сигарету и пригладил волосы. Целый день он проведет в изоляторе. За стеной будет ходить из угла в угол рецидивист Анаги, позвякивая наручниками…
– Обстановка напряженная, – говорил сменщик, раздеваясь. – Мой тебе совет – возьми Гаруна. Он на третьем блокпосту. Спокойнее, когда пес рядом…
– Это еще зачем? – спросил Алиханов.
– То есть как? Может, ты Анаги не боишься?
– Боюсь, – сказал Алиханов, – очень даже боюсь… Но все равно Гарун страшнее…
Накинув телогрейку, Алиханов пошел в столовую.
Повар Балодис выдал ему тарелку голубоватой овсяной каши. На краю желтело пятнышко растаявшего масла.
Надзиратель огляделся.
Выцветшие обои, линолеум, мокрые столы…
Он захватил алюминиевую ложку с перекрученным стеблем. Сел лицом к окну. Вяло начал есть. Тут же вспомнил минувшую ночь. Подумал о том, что ждет его впереди… И спокойная торжествующая улыбка преобразила его лицо.
Мир стал живым и безопасным, как на холсте. Он приглядывался к надзирателю без гнева и укоризны.
И казалось, чего-то ждал от него…
11 марта 1982 года. Нью-Йорк