Она – моя. Но я не поверяю этой тайны звездам, как вообще водится у влюбленных, да и не думаю, чтобы подобное сообщение могло заинтересовать эти далекие светила. Я не поверяю этого никому, даже самой Корделии. Я схороню эту тайну в самом себе, шепну ее на ухо самому себе, в своих таинственных беседах с самим же собою. Отпор с ее стороны не был особенно силен, зато эротические силы, развернувшиеся в ней теперь, просто изумительны. Как она интересна в своей глубокой страстности, как велика и могущественна! Как гибко она увертывается, как ловко подкрадывается, едва завидит в моем существе уязвимое местечко! Теперь все силы пришли в движение, и я среди этой бури страстей чувствую себя в своей стихии. Как ни сильно волнуются, однако, в груди Корделии страстные желания, сама она остается по-прежнему спокойно-изящной. Душевное содержание ее не мельчает в быстросменяющихся настроениях, не разменивается на отдельные моменты. Она похожа теперь на Афродиту, олицетворяя собою и телесную, и душевную гармонию красоты и любви, с тою лишь разницей, что она не покоится, как богиня, в наивном и безмятежном сознании своей прелести, а взволнованно прислушивается к биению своего переполненного любовью сердца и всеми силами борется с мановением бровей, молнией взора, загадочностью чела, красноречием вздымающейся груди, опасной заманчивостью объятий, мольбой и улыбкой уст, словом – со сладким желанием, охватывающим все ее существо! В ней есть сила, энергия валькирии, но эта сила чисто эротическая и умеряется каким-то сладким томлением, веющим над нею… Нельзя, однако, оставлять ее слишком долго на этой высоте настроения, где страх и волнение могут воодушевить ее и не дать пасть. Надо, чтобы она почувствовала всю стеснительность и мелочность формальной связи, выражением которой является помолвка; тогда она сама станет соблазнительницей и заставит меня перешагнуть границы обыденной житейской морали, сама потребует этого, и это для меня важнее всего.
* * *
Из разговоров Корделии можно заметить, что наша помолвка надоела ей. Такие вспышки не ускользают от моего слуха, они мои проводники в лабиринте ее души, концы нитей, которыми я опутаю ее и увлеку в плен.
* * *
Моя Корделия!
Ты жалуешься на нашу помолвку; тебе кажется, что наша любовь не нуждается в цепях, которые являются одной помехой. В этих словах я сразу узнаю тебя, моя несравненная Корделия, и удивляюсь тебе! Эти внешние узы, в сущности, лишь разделяют нас; они – нечто в роде перегородки, стоявшей между Пиратом и Фисбой. Больше всего мешает нашей любви то, что посторонние знают о ней. Свобода и счастье в противоположном. Любовь имеет значение только тогда, когда никто посторонний не подозревает о ее существовании. Любовь счастлива лишь тогда, когда посторонние предполагают, что любящие ненавидят друг друга.
Твой Йоханнес.
* * *
Скоро порвутся наружные узы! Она сама разорвет их, думая, что свобода отношений еще сильнее пленит меня, как распушенные локоны пленяют взор больше, чем связанные лентой. Если бы я сам возвратил ей кольцо, я лишил бы себя удовольствия видеть в ней эту соблазнительную эротическую метаморфозу, верный признак смелости ее души. Это первая и главная причина. Кроме того, подобный шаг с моей стороны повлек бы за собою много других неприятных последствий для меня. Невинные девушки стали бы презирать меня, ненавидеть, хотя и несправедливо. Ведь поступок мой был бы даже выгоден для некоторых из них. Есть немало девиц, которые за неимением настоящего жениха были б довольны стать невестой хоть на время. По их мнению, это все же кое-что, хотя, по правде сказать, и не много: раз девушке удается попасть в список таких кандидаток – прощай возможность настоящего производства! И чем большее число раз заносится она в этот список, тем слабее становится и возможность. В мире любви не существует, как в служебной иерархии, принципа старшинства по отношению к производству и повышению. И, тем не менее, несмотря на все эти невыгоды, барышне иногда так надоест ее невозмутимая, нетронутая девическая жизнь, что она почувствует непреодолимую потребность хоть в каком-нибудь волнении. А что же в таком случае лучше несчастной любви, особенно если обладаешь способностью не слишком горячо принимать свои неудачи к сердцу? И вот такая девица воображает сама и рассказывает другим, что она «обманута» и, если еще не получила права поступить в обитель «Кающейся Магдалины», то во всяком случае достойна попасть в приют «Плачущих дев». Итак, ненавидеть меня будут скорее по обязанности, нежели от чистого сердца. Затем, к ненависти девиц первой категории, надо еще будет присоединить ненависть всецело, наполовину, на три четверти и т. д. В этом отношении девицы делятся на несколько степеней, начиная с тех, которые могут ссылаться на обручальное кольцо, и кончая прицепляющимися к какому-нибудь рукопожатию в кадрили. К какой бы степени они, однако, ни принадлежали, сердечная рана их была бы, без сомнения, растравлена новым примером вероломства мужчины, и они воспылали бы ко мне горячей ненавистью. Впрочем, – на здоровье. Ведь все эти ненавистницы изображают на самом деле тайных искательниц моего бедного сердца!.. Король без королевства – нелепая фигура, но война за первенство среди толпы претендентов на несуществующее королевство – еще нелепее.
Выходит, таким образом, что на основании всего вышесказанного прекрасному полу следовало бы, напротив, полюбить меня за мое предполагаемое вероломство, как какого-нибудь содержателя ссуды любви». Настоящий жених может ведь удовлетворить лишь одну, а я в этой новой роли удовлетворил бы (не надо только спрашивать, как) скольких угодно. И вот от всего этого вздора я теперь избавлюсь, да еще получу кое-какие преимущества. Молодые девушки будут жалеть меня, сочувствовать мне, вздыхать обо мне… Я, конечно, сумею петь в унисон, и таким образом мне удастся, пожалуй, изловить еще кое-кого.
* * *
В последнее время я с ужасом замечаю у себя появление компрометирующего знака, которым Гораций желает снабдить каждую вероломную девушку, – черного зуба, да еще переднего вдобавок! Как, однако, человек мелочен: зуб этот положительно отравляет мне жизнь, он – моя слабая струна, я не могу вынести даже малейшего намека на него. Вообще я довольно-таки неуязвим, но самый величайший болван может нанести мне удар несравненно глубже и сильнее, чем он сам это думает, лишь слегка затронув в разговоре этот предмет. Право, на свете много странного! Один вид моего черного зуба мучит меня куда больше самой упорной зубной боли. Я хочу вырвать его, но этим я испорчу свое произношение, нельзя уже будет владеть речью в таком совершенстве. Но будь что будет, я все-таки вырву его и вставлю фальшивый. Последний будет фальшью только относительно посторонних людей, первый же относительно меня самого…
* * *
Великолепно! Помолвка наша положительно возмущает Корделию. Да, брак все-таки почтенный обычай, хоть и набрасывает на кипящую жизнью молодость ту серую тень скучной почтенности, которая приличествует, по-моему, лишь бесстрастной старости. Но помолвка – это чисто человеческая выдумка, которая имеет в одно и то же время одинаково нелепое, как и важное значение, так что, с одной стороны, вполне естественно, если девушка в порыве страсти перепрыгнет через нее, а с другой стороны, подобный прожект все-таки столь важен, что потребует от нее сильного душевного напряжения и энергии. Теперь моя задача – направить Корделию так, чтобы она, боясь лишиться моей любви, пренебрегла такой несовершенной человеческой выдумкой, как помолвка, погналась за чем-то высшим и в этом смелом фантастическом беге совершенно потеряла из виду берег действительности. И мне нечего опасаться неудачи. Ее жизненная поступь уже настолько стремительна, легка и воздушна, что действительность давно, в сущности, осталась позади. Кроме того, я сам ведь не схожу с корабля и всегда могу выкинуть новые паруса.
* * *
Женщина всегда была и останется для меня неисчерпаемым материалом для рассуждений, вечным источником наблюдений и выводов. Человек, не чувствующий потребности в изучении женской природы, может, по-моему, быть чем угодно, только не эстетиком. Божественное преимущество эстетики именно в том, что предмет ее исключительно прекрасное: изящная литература и прекрасный пол. Я восхищаюсь, видя, как солнце женственности и красоты, сияя бесконечным разнообразием переливов, разбрасывает свои лучи во все уголки мира. Каждая отдельная женщина носит в себе частицу этого всемирного богатства, причем все остальное содержание ее существа гармонически группируется около этой блестящей точки. В этом смысле женская красота бесконечно делима, но каждая отдельная частица ее непременно должна находиться, как уже сказано выше, в гармоническом сочетании с внутренним содержанием женщины, иначе от нее получится неопределенно-смешанное впечатление – как будто природа задумала что-то, да не выполнила. Взор мой никогда не устанет любоваться этими разбросанными, отдельными проявлениями красоты – ведь каждая частица представляет своего рода совершенство, свою особенную прелесть. У каждой женщины есть нечто свое собственное, принадлежащее одной ей; например, веселая улыбка, лукавый взгляд, поклон, шаловливый нрав, пылкое волнение, тихая грусть, глубокая меланхолия, земное вожделение, повелительное мановение бровей, тоскливый взор, манящие уста, загадочное чело, длинные ресницы, небесная гордость, земная стыдливость, ангельская чистота, мгновенный румянец, легкая походка, грация движений, мечтательность, стройный стан, мягкие формы, пышная грудь, тонкая талия, маленькая ножка, прелестная ручка… – у каждой свое, не похожее на то, чем обладает другая. Налюбовавшись вдоволь на это разнообразие сверкающих лучей красоты, вызывавшее во мне тысячу раз и улыбку и вздох, и угрозу, и желание и искушение, и слезы и наслаждение, и надежду и страх, я, наконец, закрываю веер – разбросанное сосредоточивается в одно, частицы в целое. Тогда душа моя исполняется блаженства, сердце бьется и вспыхивает страсть. Есть, однако, девушка, которая одна соединяет в себе все, что разбросано в тысячах других, и эта единственная во всем мире девушка должна быть моей. Я оставлю правоверным весь Магометов рай – пусть только она принадлежит мне. Я знаю, что выбираю; я знаю, что, принадлежи она к числу гурий, сам рай не захотел бы расстаться с ней. Что же и осталось бы в нем, если бы я ваял ее? Правоверные мусульмане были бы обмануты в своих надеждах – им бы пришлось обнимать в раю лишь бледные бессильные тени, встречать всюду лишь бескровные уста, потускневшие очи, безжизненные груди, слабые рукопожатия. Да и как иначе? Ведь вся теплота сердца сосредоточена в ее груди, румянец на ее устах, огонь в ее взоре, волнующая страсть желаний, обещание рукопожатия, упоение объятий – все, все соединено в ней одной, отдавшей мне одному то, что хватило бы тысячам других на целую жизнь и на земле, и в раю Магомета! Я вообще часто думаю о женщине и всякий раз, увлекаясь сам, представляю себе и ее такой же пылкой, горячей, полной страстных желаний. Теперь же я хочу, для разнообразия, попробовать нарисовать себе ее, не выходя из роли хладнокровного мыслителя, хочу представить себе и уяснить существо женщины категорически. Какое определение выразит сущность женщины? «Бытие для другого». Не следует, однако, понимать этого определения в дурном смысле, предполагать, что она существует и для другого, и для третьего и т. д. Нет, тут, как и почти всегда при абстрактном мышлении, следует вообще строго воздерживаться от всяких ссылок на опыт. Иначе мне самому пришлось бы на основании опыта говорить теперь и за, и против себя. Опыт ведь, собственно говоря, странная персона, его сущность в том, чтобы быть и за, и против чего-нибудь. Итак, женщина – это «бытие для другого», и напрасно ссылаться на опыт, поучающий нас, что, напротив, женщины, к которым бы действительно подходило это определение, встречаются очень редко, что большинство из них остается «ничем», как для себя, так и для других. Определение свое – «бытие для другого», женщина разделяет ведь со всей природой и с отдельными частями ее, принадлежащими к женскому роду. Вся органическая природа также существует для другого – для духа; отдельные части ее – также; растительность, например, развертывается во всей своей могучей прелести не для себя самой, а для других. То же с другими категориями женского рода, – загадка, тайна, гласная буква и т. д. – все это ничего не значит само по себе, все это – «бытие для другого». Вполне понятно, почему Творец, создавая Еву, навел на Адама сон: женщина – сновидение, мечта мужчины. Можно прийти к тому же выводу, что женщина есть «бытие для другого», и иным путем. Сказано ведь, что Иегова взял одно из ребер мужчины; возьми же Он, например, частиц его мозга, женщина, конечно, оставалась бы «бытием для другого» – хоть в качестве бредни, но все же это было б не то, что теперь. Теперь она стала плотью и кровью, а через это стала и частью природы, которая вся – «бытие для другого»; кроме того, как уже сказано выше, женщина есть мечта, сновидение; она перестает быть мечтой, сновидением, т. е. пробуждается лишь от прикосновения любви. В период сновидений и грез женщины можно, однако, различить две степени: когда любовь грезит о ней, и – когда она сама грезит о любви.
Что же такое подразумевается под этим определением «бытие для другого», в чем оно состоит? В девственности женщины. Надо заметить, впрочем, что девственность лишь отвлеченное понятие, и получает оно свое истинное значение «бытия» только тогда, когда проявляется в действительности, т. е. отдается другому, то же самое можно отнести к понятию о женской невинности. Итак, если смотреть на женщину как на самостоятельное бытие, она исчезает, становится как бы невидимкой. Вот почему, вероятно, и не существовало изображений Весты, богини, олицетворявшей саму по себе вечную девственность. Стараться изобразить или хоть представить себе невидимое значит ведь исказить самую сущность его. И тем не менее во всем этом кроется кажущееся противоречие: то, что существует для «другого», как бы не существует на самом деле, и самое проявление его всецело зависит от этого «другого»! Противоречие это, впрочем, не имеет в себе ничего нелогичного, и человек с логическим мышлением не только поймет его, но и придет от него в восторг. Лишь нелогичные люди могут воображать, что все, существующее для «другого», существует в обыденно-определенном смысле, как и всякая вещь, о которой можно сказать: «Вот это мне пригодится». Это «бытие» женщины (слово «существование» слишком широкое понятие, так как она не существует сама по себе и для себя) лучше всего назвать «благоухающей прелестью» женского существа: выражение это вызывает представление о растительном царстве, а женщина ведь вообще похожа на цветок, как любят говорить поэты, в ней даже духовное ее содержание растет, развертывается, как почка растения. Она всецело подчинена определению, присущему самой природе, и свободна только в эстетическом смысле, в действительном же смысле становится свободной лишь тогда, когда освободит ее своей любовью мужчина. И если только он влюблен в нее, как следует, не может быть и речи о выборе с ее стороны. Это не значит, впрочем, что женщина совсем не выбирает, и она выбирает отчасти, но нельзя же представить себе, что этот выбор является результатом долгого обсуждения, подобный выбор был бы не женственным. Оттого получить отказ от женщины – позор для мужчины, это значит, что он возмечтал о себе слишком много, вздумал освободить женщину и не сумел. В самих отношениях между мужчиной и женщиной, с момента ее освобождения его любовью, кроется, однако, глубокая ирония. То, что существует лишь для другого, получает вдруг преобладающее значение: мужчина признается в любви – женщина выбирает; женщина по самому существу своему есть лицо побежденное, мужчина же – победитель, и тем не менее победитель преклоняется пред побежденной… И все-таки, все это, в сущности, настолько естественно, что надо быть очень грубым, глупым и ничего не смыслящим в делах любви, чтобы вздумать игнорировать то, что раз навсегда установилось так, а не иначе. В основе таких отношений лежит глубокая причина: женщина ведь непосредственное бытие, мужчина – размышление, потому она и не выбирает сама по себе; она может выбирать лишь тогда, когда мужчина уже признается ей в своей любви. Таким образом, объяснение со стороны мужчины – вопрос, выбор женщины – лишь ответ на этот вопрос, так что, если в одном отношении мужчина стоит, пожалуй, выше женщины, зато в другом – бесконечно ниже. Итак, самая сущность бытия женщины для другого состоит в ее чистой девственности, последняя же, как сказано, понятие отвлеченное и становится действительностью лишь тогда, когда отдается другому, т. е. перестает существовать, исполняя свое назначение. Если же она захочет проявиться в жизни в какой-нибудь другой форме, то единственно возможной является в таком случае форма прямо противоположная: абсолютная неприступность. Но эта же самая противоположность доказывает, что существование женщины – «бытие для другого». Диаметральная противоположность тому, чтобы отдаться всецело, есть полная девственная неприступность, которая в своем истинном значении существовала лишь в виде отвлеченного понятия, не поддающегося никаким объяснениям и представлениям, но зато и не переходящего в жизнь. Если такая девственность пойдет дальше, то проявится она уже в форме отвлеченной жестокости, которая представляет собою карикатурную крайность истинной девственной неприступности. Этим объясняется, почему мужчина никогда не может быть так бессознательно жесток, как девушка. В мифах, народных сказаниях и легендах – везде, где только изображается стихийная сила, не знающая пощады в своей бессознательной жестокости, она олицетворяется девственным существом. Сколько, например, бессознательной жестокости в рассказах о девушках, которые безжалостно дают погибнуть своим женихам! Какой-то сказочный «Синяя Борода» убивал своих жен на другой же день после свадьбы, но ему ведь не доставляло наслаждения убивать их – напротив, наслаждение уже предшествовало убийству; жестокость совершалась, следовательно, не ради самой жестокости, а вследствие особых причин. Возьмем затем Дон Жуана. Он обольщает девушек и бросает их, но и для него наслаждение не в том, чтобы бросить, а в том, чтобы обольстить – и здесь нет признаков упомянутой отвлеченной, девственной жестокости. Словом, чем больше я думаю о существе женщины, тем более убеждаюсь, что моя практика вполне гармонирует с моей теорией. Практика моя основана на убеждении, что женщина есть «бытие для другого». Поэтому минута приобретает здесь бесконечное значение: «бытие для другого» исчерпывается одной минутой. Может пройти много или мало времени, прежде чем минута эта настанет, но раз она настала – абсолютное бытие прекращается, переходя лишь в относительное, а затем и конец всему! Я знаю, мужья много говорят о том, что женщина есть «бытие для другого» в высшем смысле, что она для них – все в продолжение всей их совместной жизни. Что ж? Приходится простить этим добрым людям их заблуждение, хотя, правду сказать, я думал, что они, утверждая это, только отводят глаза друг другу. Во всяком обществе существуют ведь известные установленные обычаи, в особенности же известные «обманы»; к последним относится, между прочим, и этот взаимный отвод глаз. Уловить минуту, понять, что она настала, впрочем, не легкая задача, и нечего удивляться, если профаны навязывают себе, благодаря тугому соображению, скуку на целую жизнь. Минута – все, и в эту минуту женщина также – все; последствий я вообще не признаю. Мало того, одного из таких последствий, детей, я (хоть и считаю себя последовательным мыслителем) даже представить себе не могу, не понимаю даже возможности его – для этого, вероятно, нужно быть женатым. Вчера мы с Корделией были в гостях в одном знакомом семействе, живущем на даче. Общество почти все время проводило в саду, занимаясь различными играми. Играли, между прочим, в серсо. Я воспользовался случаем занять место одного господина, игравшего с Корделией. Какую бездну женственности и грации проявила она в бессознательном увлечении игрой. Какая чудная гармония отражалась во всех ее движениях, воздушных и легких, как танцы эльфов при лунном свете! Какая смелость, энергия, какой вызывающий взгляд! Самая сущность этой игры кольцами представляла для меня особенный интерес. Корделия же, по-видимому, не догадывалась об этом, и вскользь брошенный мною одному из партнеров намек на прекрасный обычай обмениваться кольцами поразил ее как молния. С этой минуты игра осветилась каким-то особенным внутренним светом, получила глубокое значение… для нас обоих. Энергия самой Корделии все разгоралась… Вот наконец я схватил оба кольца и немного подержал их оба на своей палке, разговаривая с окружающими… Она поняла эту паузу. Я перебросил кольца к ней, она схватила их и как бы невзначай взметнула оба сразу прямо вверх, так что они разлетелись в разные стороны и мне нельзя было поймать их. Движение это сопровождал взгляд, полный безграничной отваги.
Рассказывают об одном французском солдате, участвовавшем в походе на Россию, которому надо было ампутировать ногу вследствие гангрены: когда мучительная операция окончилась, он схватил ногу за ступню и… подбросил ее вверх с криком: «Vive l'Empereur!». Такой же вдохновенный порыв охватил и ее, когда, прекрасная и торжественная, бросив оба кольца вверх, она воскликнула про себя: «Да здравствует любовь!»… Я счел одинаково рискованным и последовать за ней в этом сверхъестественном разбеге ее души, и предоставить ей увлечься этим душевным движением одной: за таким сильным возбуждением следует обыкновенно упадок душевных сил. Потому я счел за лучшее успокоить ее своим равнодушным видом, притворяясь, что ничего не заметил и не понял, и игра продолжалась… Подобный образ действий придаст ее силам еще большую упругость.
* * *
Если бы в наше время возможно было ожидать сочувствия к подобного рода исследованиям, я назначил бы премию человеку, сумеющему ответить на вопрос: кто, с эстетической точки зрения, более целомудрен – молодая девушка или новобрачная, несведущая или сведущая, и кому из них можно предоставить поэтому большую свободу?
…Но, увы. Подобные вопросы не занимают никого в наш серьезный век. Вот в Древней Греции такое исследование возбудило бы всеобщее внимание, взволновало бы все государство, особенно – самих молодых девушек и женщин. В жизни замужней женщины есть две эпохи, когда она бывает интересна, – в самой первой молодости и затем много лет спустя, когда сделается гораздо старше. Есть, впрочем, в ее жизни минута, когда она бывает милее, прелестнее молодой девушки, внушает к себе большее уважение. К сожалению, такая минута случается в действительной жизни очень редко, место ей скорее в воображении… Представьте себе женщину – молодую, цветущую, пышную… Она держит в руках ребенка, в созерцание которого ушла всей душой. Это самая чудная картина, для которой только может дать сюжет действительная жизнь, – это какой-то поэтический миф! Но поэтому его и нужно видеть лишь в художественном изображении, а не в действительности.
На этой картине не должно быть других фигур, никаких декораций – все это только мешает впечатлению. В церкви, при крестинах, например, часто можно встретить мать с ребенком на руках, но окружающая обстановка, не говоря уже о раздражающем крике ребенка и о беспокойных лицах родителей, встревоженных мыслью о будущем крикуна, сводит впечатление к нулю… Особенно мешает в этом случае присутствие отца – один вид его уничтожает почти всякую иллюзию, а как увидишь затем (страшно сказать даже) целое войско кумовей и кумушек – что же останется тогда?! Картина же матери с ребенком на руках, рисуемая воображением, прелестна, и, случись мне наблюдать ее в действительности, признаюсь, у меня не хватило бы ни духу, ни безумной дерзости отважиться на эротическое нападение – я был бы обезоружен…
* * *
Моя душа полна одной Корделией! И все-таки конец близок: мое сердце настойчиво требует новизны. Я уже слышу вдали крик петуха. Может быть, и она слышит его, но думает, что он возвещает не зарю пробуждения, но зарю новой любви. Зачем девушка так хороша и зачем ее прелесть так недолговечна? Наслаждайся и не рассуждай? Люди, углубляющиеся в подобные размышления, не умеют наслаждаться… Не мешает, впрочем, время от времени подчиняться подобными вопросами: они нагоняют на тебя меланхолическую грусть, а эта последняя придает мужественной красоте человека особенно выгодный оттенок и является одним из эротических орудий мужчины. Да, раз девушка отдалась – все кончено. К молодой девушке я всегда приближаюсь с каким-то внутренним трепетом… сердце бьется… я чувствую, какая вечная сила вложена в ее существо. Перед замужней женщиной я ничего подобного не ощущаю. Слабый, искусственный отпор с ее стороны не имеет ровно никакого значения в эстетическом смысле, и отступить с большим уважением перед чепчиком замужней женщины, чем перед непокрытой головкой молодой девушки, – бессмыслица. Диана всегда была моим идеалом. Это олицетворение чистой девственности и абсолютной неприступности сильно интересует меня. Тем не менее, я не могу не коситься на нее слегка. Она хорошо знала, что все ее значение в одной девственности, потому и осталась строго целомудренной. Кроме того, мне удалось подслушать в одном таинственном историко-филологическом уголке намеки на то, что и Диана имела представление об ужасных родовых муках, вынесенных ее матерью, и что это обстоятельство испугало ее больше всего. Впрочем, она совершенно права, и я согласен с Еврипидом: лучше три раза побывать на войне, чем один раз родить. Я, конечно, не мог бы влюбиться в Диану, но дорого дал бы за разговор с нею, за основательный разговор, «по душам», что называется. Я уверен, что она очень шаловлива и довольно-таки сведуща. Пожалуй, эта целомудренная богиня куда менее наивна, чем сама Венера, и меня ничуть не манит подсматривать за ней в купальне. Другое дело – поговорить с ней! Я бы тщательно подготовился к этой беседе и, приступая к ней вооруженный с ног до головы, привел бы в движение все мои эротические силы!
* * *
Я часто раздумывал о том, какое положение, какую минуту следует считать самой соблазнительной? Ответ зависит, конечно, от того, что соблазняет данного человека, как и каково его эстетическое развитие. Что же до меня самого, то я лично стою за день свадьбы и особенно за известную минуту его. Это минута, когда невеста стоит в своем венчальном наряде, и весь блеск и пышность его бледнеют перед ее красотой, а она сама бледнеет перед чем-то неизвестным, неизведанным, ожидающим ее сейчас, когда сердце ее почти останавливается в груди, взор теряется в пространстве, ножка скользит, когда торжественность положения подкрепляет ее, надежда поднимает на своих крыльях, когда она вся уходит в самое себя, не принадлежа более миру, чтобы принадлежать «ему» одному, когда грудь ее волнуется, слеза дрожит на ресницах, когда загадка готова разрешиться, зажигает факел и жених ожидает ее!.. Но эта минута так скоро исчезает в вечности; довольно ведь одного шага, и… Да, одного шага; однако и этого иногда достаточно, чтобы оступиться! В такую минуту и незначительная сама по себе девушка проявляет в себе нечто высшее; какая-нибудь Церлина и та становится интересной…
* * *
Остался ли я в своих отношениях к Корделии верен священным обязательствам моего союза? Да, т. е. обязательствам союза с эстетикой. Моя сила в том и заключается, что я постоянно остаюсь верен идее. В этом тайна моей силы, как тайна силы Самсона была в его волосах, но никакой Далиле не вырвать у меня признания. Обольстить девушку попросту, добиться одного физического обладания ею – для такого дела у меня, пожалуй, не хватит энергии и силы характера; лишь мысль о том, что я служу идее, может придать мне силу быть строгим к самому себе, воздерживаться от всякого запрещенного наслаждения и неуклонно идти к цели. Не преступил ли я хоть раз во все это время законов интересного? Ни разу. Я имею право смело сказать это самому себе. Интересный фон для всех моих действий был набросан уже самой помолвкой; интерес именно в том и заключался, что помолвка эта была лишена того оттенка, который обыкновенно называют «интересным», и вследствие этого обстановка ее составила интересное противоречие с ее внутренним содержанием. Если бы наша помолвка оставалась в тайне между мной и Корделией, она бы тоже была интересна, но уже только в обыкновенном смысле. И вот теперь… союз наш порвется – она сама его порвет, чтобы перейти границы обыденного и унестись в высшие сферы. Так и должно быть: это обещает фазис интересного, и это-то привлекает ее сильнее всего.
16-го сентября
Узы порвались! Исполненная сладкого желания, силы и отваги, летит она, как орлица, только что почуявшая возможность расправить свои молодые крылья. Лети, моя орлица, лети! Будь этот царственный полет удалением от меня, я огорчился бы, бесконечно огорчился бы, как Пигмалион, если бы его ожившая статуя вновь окаменела. Я сам сделал Корделию легкой, как мысль, и вдруг эта мысль перестала бы принадлежать мне – было бы отчего сойти с ума! Положим, случись это минутой раньше – меня оно не тронуло бы, минутой позже – я тоже отнесся бы к этому равнодушно, но теперь! Эта минута значит для меня больше, чем сама вечность!.. Впрочем, ей не улететь от меня. Лети же, моя орлица, лети, несись на своих гордых крыльях, скользи в воздухе!.. Скоро я присоединюсь к тебе, скоро укроюсь с тобой в глубоком уединении! Тетку несколько озадачило это известие. Она, однако, слишком либеральна, чтобы вздумать неволить Корделию, хотя я, – отчасти для того, чтобы окончательно усыпить всякие подозрения, отчасти, чтобы немножко подразнить Корделию, – не раз принимался упрашивать ее принять участие в моей беде. Тетушка, впрочем, искренно сочувствует мне, принимает во мне самое горячее участие, нисколько и не подозревая, что я желаю одного – избавиться от всякого участия и вмешательства в мои дела…
* * *
Корделия получила позволение уехать на несколько дней в деревню к своим знакомым. Это превосходно. Ей нельзя, следовательно, будет всецело отдаться своему возбужденному настроению. Совсем же улечься ему не даст некоторое сопротивление извне. Я не перестану поддерживать с нею письменные сношения и постараюсь подкрепить ее, внушая ей несколько эксцентричное презрение к людям и ко всему обыденно-житейскому… И вот наконец настанет день – за ней придет экипаж, и мой верный слуга проводит ее на место свидания… Если я могу кому-нибудь доверить такое важное поручение, так это именно моему Юхану: после себя я не знаю более подходящего человека. Гнездышко же убрано мной самим с большим старанием: все, что только может соблазнить ее душу и убаюкать ее в блаженном сне, все соединено тут, ничто не забыто.
* * *
Моя Корделия!
Еще отдельные крики почтенных горожан не слились в общее гоготание капитолийских гусей, но прелесть ядовитых соло тебе, наверное, уже пришлось отведать. Представь же себе все это собрание мужчин и женщин-сплетниц под председательством дамы, бессмертного создания Клавдиуса, председателя Ларса в юбке, – и вот тебе готовая картина, мерило того, чего ты лишилась, – мнения добрых людей. Я прилагаю при сем знаменитую гравюру, изображающую заседание под председательством этого почтенного Ларса. Отдельно ее нельзя было достать, и я купил весь том, вырвал ее и посылаю тебе. Остальное тебе не нужно – я не смею обременять тебя подарками, не имеющими для тебя никакого значения в настоящую минуту, и, напротив, употребляю все усилия, чтобы дать тебе только то, что может доставить хоть минутное удовольствие. Ничего ненужного, ничего лишнего! Неуместная щедрость свойственна лишь природе да человеку, рабски связанному узкими житейскими требованиями. Ты же, моя Корделия, – свободна и ненавидишь все подобное!..
Твой Йоханнес.
* * *
Что ни говори, а весна – прекраснейшая пора для любви, осень – лучшее время для того, чтобы стоять у цели своих желаний. Осень проникнута какой-то грустью, соответствующей тому волнению, которое возбуждает в душе сознание, что долго лелеемое желание твое наконец исполнено и тебе пока нечего более нетерпеливо и страстно ждать… Сегодня я опять посетил дачу, где Корделия найдет обстановку, вполне гармонирующую с ее душевным настроением. Я не хочу приехать вместе с ней и разделить таким образом ее удивление и радость при виде всего окружающего: это могло бы ослабить эротическое напряжение ее души. Очутившись там одна, она скорее отдастся мечтам, повсюду увидит намеки – и волшебный мир любви охватит ее своими чарами… Если же я буду стоять рядом, впечатление пропадет – мое присутствие заставит ее позабыть о том, что уже минуло то время, когда мы вместе могли поддаваться обаянию окружающего. Обстановка дачи рассчитана, впрочем, не на то, чтобы наркотически усыпить душу Корделии, которая, напротив, должна почувствовать себя здесь легкой, свободной и понять, что все это – пустяки в сравнении с ожидающим ее впереди… В продолжение нескольких дней, которые остаются еще до ее приезда, я намерен часто посещать этот уголок, чтобы поддержать в себе нужное настроение…
* * *
Моя Корделия!
Теперь я могу назвать тебя моей: ни один наружный признак не напоминает мне более о моем обладании. Да, скоро ты будешь воистину моя! Когда я крепко сожму тебя в своих объятиях и ты прильнешь ко мне, тогда нам не нужно будет кольца, напоминающего, что мы принадлежим друг другу: сами объятия – не то же ли, что кольцо, только гораздо крепче всякого обыкновенного? И чем теснее, чем плотнее охватит нас это кольцо, тем свободнее будем мы сами. Ведь твоя свобода именно в том, чтобы быть моей, а моя – быть твоим…
Твой Йоханнес.
* * *
Моя Корделия!
Алфей влюбился на охоте в нимфу Арефузу. Она, однако, не хотела внять его мольбам и все бегала от него, пока, наконец, не превратилась в источник. Алфей так сильно горевал о ней, что сам стал рекою. Но и в новом своем виде он не забыл своей возлюбленной и под землей соединился с дорогим источником. Миновала ли пора метаморфоз? Миновала ли пора любви? С чем же мне сравнить твою чистую, глубокую, не имеющую ничего общего с этим миром душу, как не с источником? И не говорил ли я тебе, что похож на озеро, влюбленное в тебя? Не бросаюсь ли я теперь, когда мы разлучены, в непроглядную глубину, чтобы вновь соединиться с тобой? Только там, под покровом непроницаемой тайны, мы можем принадлежать друг другу, как должно.
Твой Йоханнес.
* * *
Моя Корделия!
Скоро, скоро ты будешь моей! Когда солнце сомкнет свое всевидящее око, когда минет пора историй и начнутся мифы, когда ночь укроет меня своим темным плащом, я поспешу к тебе, прислушиваясь во тьме, чтобы найти тебя, не к звуку твоего голоса, а к биению сердца.
Твой Йоханнес.