Умиротворенная, успокоившаяся волна лениво лижет песчаную косу. Пляж заполнился загорающими. Впрочем, загорали далеко не все. Вялятся на солнце десятка два россиян в шезлонгах да несколько немок, раскинувшихся на спинах топлес. Увесистые, обугленные груди свисают по потным бокам, будто подтаявшие коровьи лепёшки. Зато белые, как сметана, китайцы, в панамах, опоясавшись широченными оранжевыми кругами, носятся мандаринками по песку, забегают по плечи в море и резко приседают с отчаянными визгами, в восторге от собственной удали.
С удивлением вижу необычную молодую пару, держащуюся в стороне от остальных. Девушку, броскую, в стильном брючном костюме, заметил несколько дней назад в ресторане. Вентиляторы шмелями вились над её головкой, волнуя каштановые пряди. Хороша. И была бы восхитительна, если бы не заметное прихрамывание. Но даже оно не уменьшало внимания к ней. Подойти, впрочем, не решались, – попытки заигрывания пресекались холодным взглядом. И вдруг вчера, уже когда сам я пошел к выходу, к ней робко подсел парнишка – инвалид с костылём. Круглоголовый, лопоухий, сутулый. Если бы не костыль, – совершенно неприметный. Пунцовея от собственной дерзости, торопливо заговорил.
Досматривать сцену не стал, – шансов у бедолаги не было никаких.
И вот теперь надменная красавица лежит на животе. Длинные, долгие ноги зарыты в песок. Вчерашний лопоухий юнец нависает над нею, заботливо передвигая вслед за солнцем пёстрый зонтик. Что-то бесконечно говорит, будто воркует. Она отвечает, и оба беззаботно и, кажется, счастливо хохочут. Бывает же такое! Наконец, девушка приподнимает головку. Озирается, убеждаясь, что никого нет поблизости, рывком принимает упор лёжа и, будто дурачась, ползет к воде. Парень, опережая, выдёргивает из песка тросточку, суетливо подаёт. Опершись на неё, девушка делает прыжок, ещё. И так подбитой птицей запрыгивает в воду. У неё нет ступни. На месте ступни – култышка. Инвалид-кавалер хватает костыль и, ловко вытанцовывая правым бедром, бросается к багрово-жёлтому кустарнику, отрывает цветочную ветвь и, размахивая ею, будто факелом, спешит с подарком к спутнице. По дороге от избытка чувств надкусил.
И в то же мгновение – ощущение сладковатого вкуса во рту и долгожданная вспышка в голове! Я аж задохнулся. Ну конечно же – акация! Дом 2 Шёлка!
Глава 1. Шкодники
Кусты жёлтой акации, косматые, разлапистые, жирной ломаной линией протянулись через двор, меж жилым домом и сараями, в беспорядке налепленными вдоль длиннющего дощатого забора.
В сороковые – пятидесятые в сараях мастерили голубятни, хранили дрова для квартирных печей, сушили и ворошили сено, на зиму запасали соленья и квашеную капусту, держали кур, голубей, даже коров.
В шестидесятые быт потихоньку менялся. Устанавливались газовые плиты. Покупались новомодные холодильники «Север». Из зимних форточек исчезли авоськи с промороженным мясом и синюшными курами. В сараях в опустевшие коровьи стойла стали загонять мотоциклы: «Ковровец», «Иж», «Ява»; мопеды. Неизменными оставались лишь заросли акации. Зимой промороженные, придавленные снегом, знобкие и неприкаянные. Но с началом весны ветки отсыревали, оттаивали, наливались силой. Завязывались клейкие почки. К маю двор окатывало сладким дурманом, – почки лопались и раскрывались желтыми благоухающими бутончиками. Бутончики торчали на плодоножке, будто миньонки на цоколе. Изголодавшейся за зиму без витаминов ребятне завязь эта казалась необыкновенно вкусной. На бутончики набрасывались, жадно обгладывали. Обкусанные плодоножки семечной шелухой обсыпали последние ломти ноздреватого снега.
Подотъевшись, принимались за игры. По разбитому асфальту с грохотом носились самокаты с рулевой доской, прикрученной проволочными петлями. Из-под подшипника разлеталось ледяное крошево. Затевались игры: штандер, городки, расшибец, стукан, пристеночек. В подвалах – казаки-разбойники.
Ближе к лету, по суху, возобновлялась главная дворовая забава – волейбол. Играли через сетку с утра и до темноты. Сначала мелюзга из второй смены. После обеда возвращалась из школы первая – постарше. К вечеру после работы на площадку выходили «взрослые» – в сатиновых шароварах на резиночках, в тарксинках, сандалиях, полукедах. Подтягивались поподъездно и очереди ждали, бывало, часами.
Таких могучих, довоенной постройки домов в областном центре было всего два. Два соседа – Дом Шёлка и Дом Искож, или Кребза, – незатейливо поименованные в честь крупнейших производств городского химкомбината. Длиннющие, красного кирпича пяти-шестиэтажные махины, без лифтов, каждая из трех составленных корпусов, растянулись одна за другой вдоль улицы Вольного Новгорода, будто развернутые пунцовые гармони. Сама улица, узкая и прямая, напоминала сучковатый ствол, – сучками выглядели крыши деревянных домов по обочинам трамвайных путей. В начале шестидесятых сучки обрубили – посносили частные дома, а проезжую часть расширили. И улица, обратившаяся в проспект, стала выглядеть длинной толстой жердью, увенчанной массивным набалдашником – площадью Московской заставы.
На площади, по соседству с райкомом партии и райисполкомом, возвышался принадлежащий комбинату Дворец культуры имени народовольца Степана Халтурина, ёмко именуемый в просторечьи – Хлам. Здесь, в центре досуга, кипела жизнь: кружки, секции, филиал музыкальной школы. В субботу-воскресенье – премьеры фильмов, концерты столичных артистов, вечером долгожданное – танцы.
По выходным молодняк со всей округи стягивался к Хламу. Вдоль изгороди Мичуринского, яблоневого сада текли ручейки с Большой и Малой Самары; со стороны Волги, огибая следственный изолятор, сочилась Красная Горка, по проспекту Вольного Новгорода добирались «центровые» – горсадовские. С ними, из отдалённых районов, – пролетарские, заволжские. По мосту через Волгу переходили затверецкие.
А вот для кребзовцев кратчайшая дорога к Хламу пролегала через соседний, примыкавший к Дворцу культуры шёлковский двор. Вернее – «пролегала бы». Но никто не рисковал ходить напрямую.
Шелковских боялись. Сочетание ли планет, повышенная ли активность солнца, с особой силой ударявшего в волейбольный пятак посреди двора, иные ли неизъяснимые астрономические явления тому причиной, но, по воспоминаниям старожилов, первые послевоенные поколения шелковиков выдались на редкость крутыми и неуступчивыми. Даже на волейбольные матчи выходили с бритвой в кармане или с ножом за голенищем.
Меж двумя домами, вдоль «маневровой» одноколейки, протекала заболоченная, умирающая речушка. Именовалась она не иначе как Березина и охранялась с тщательностью государственной границы. Всякая попытка кребзовцев перейти Березину, а тем паче – пересечь территорию соседнего двора приравнивалась суровыми шелковиками к объявлению войны. Дабы не допустить «осквернения» родимой земли, выставлялись казачьи заставы, – на крыши дровяных сараев, обращенных к Искожу, отправляли дежурить «мелкоту». Завидев скопление врага у Березины, «мелкие» били набат. На гул обрезанной рельсины все, кто был на улице, летели к месту прорыва и выстраивались в редут. Не поспев на большую войну, сыновья фронтовиков «довоёвывали» во дворах.
Подстать послевоенным поколениям оказались и потомки. Во всяком случае, народный суд, размещенный в десятом подъезде дома, сажал всё больше своих, дворовых. И так разохотился, что со временем изрядно проредил мужское население от шестнадцати до двадцати пяти.
Но, видно, переусердствовал нарсуд, погорячился, подрубил сук, на котором сидел, – в семидесятых был он выдворен в пригород, в трёхэтажное здание, по соседству с райпрокуратурой, загсом и мастерской по производству гробов. А освободившиеся площади заняла другая, сопредельная с криминалом структура – овощной магазин.
В кабинет же председателя суда, заново перепланированный под двухкомнатную квартирку, въехала некая могучих статей дама: Фаина Африкановна Литвинова – с двумя дочками: Светкой и Сонечкой.
На общую беду, Фаина Африкановна оказалась обладательницей не только выдающегося бюста, но и редкого организаторского темперамента. И, что уж вовсе некстати, – страстным цветоводом-любителем.
Сразу после вселения сплотила она вокруг себя дворовых старушек и домохозяек и в течение лета насадила вдоль кустов акации грядки флоксов и георгинов. А затем, разохотившись, посягнула на святое. К концу августа, когда двор съехался после школьных каникул, на месте запылённого волейбольного «пятачка» благоухали три огромные клумбы, заботливо подбитые белым кирпичиком.
С этого, по всеобщему мнению, и началось падение могучего шёлковского двора. Будто почувствовав червоточинку, активизировалось подросшее, небитое поколение кребзовцев. Уже со следующей весны группками по три-пять человек с независимым видом, хоть и боязливо озираясь, принялись они просачиваться в Хлам через недоступные прежде шелковские пределы.
А вот в самом Шёлке к середине семидесятых преемственность поколений оказалась нарушенной. Особенно после того как принялись энергично освобождать подвалы, а вслед за тем – расселять коммуналки и передавать квартиры семьям комбинатовских ИТР. Инженерские дети росли пижонами. Вопросами суверенитета и незыблемости дворовых границ не озабочивались. Охотились за записями Битлов; смутно, с придыханием говорили о запретном: о Фрейде, Солженицине и неслыханном прежде – гомосексуализме. На школьных переменах всё больше обсуждалось, с каким мылом лучше натягивать обуженные брюки, позже – из какого бархата клинья годятся для клешей.
Правда, подросли пятнадцатилетние дружки – Боб Меншутин по кличке Кибальчиш и начинающий гоп-стопник Шура Лапин. Хранитель прежних традиций Кибальчиш верховодил «мелкотой». Как в седую старину, расставлял патрульные наряды вдоль Березины, принимал рапорты, навешивал за усердие орденские планки из Военторга, а для особо отличившихся мальчишей самолично вырезал звёздочки из консервных банок и вручал на плацу – в беседке. Старая, с петушком на маковке беседка, дворовая Повесть временных лет, стояла, испещрённая датами и фамилиями. Звёздочка из консервной банки, вручённая в святыне, ценилась среди пацанья как звезда Героя.
Низкорослый, сбитый, будто пачка сливочного масла, Меншутин рядом с переростком Лапой смотрелся бульдогом, трущимся подле массивного ротвейлера. Но, несмотря на преимущество Лапы в статях, ни в чем ему не уступал. Драки меж ними, с соплями и кровью, если уж начинались, то не прекращались, пока мужики-доминошники не растащат за ноги, – по двое на один башмак. Зато когда надвигалась внешняя угроза, Лапа и Кибальчиш вставали бок о бок богатырской заставой.
Сразу после первого «прорыва» Меньшутин и Лапин отловили посреди двора с полдесятка кребзовских и – отмутузили.
Но, должно быть, отмутузили недостаточно убедительно.
Потому что через два дня из Искожа на Шелк двинулась могучая армада – человек тридцать. Они еще не пересекли Березину, как двор стремительно опустел. Лишь за акацией в предвкушении жестокой битвы притаились с обломками кирпичин друзья – третьеклашки Данилка Клыш, Алька Поплагуев и Оська Граневич.
Но никакой битвы не случилось. К тому времени, как докатилось кребзовское войско до дворовой беседки, разбежались перетрусившие мальчиши по квартирам, чердакам да подвалам. Лапу, накануне взломавшего часовую мастерскую, доставили приводом в инспекцию по делам несовершеннолетних. Так что навстречу варягам встал единственный человек – Боб Меншутин.
– Не бывать тому, шоб вражья сила топтала родимую землю, – объявил Боб, гордый, как Кибальчиш.
Избивали его здесь же, прямо у беседки, в песочнице.
Его били, он вставал. Били – вставал. Не помышляя о защите и, должно быть, ничего не соображая. Потому что кровавыми, шершавыми от прилипшего песка губищами продолжал бормотать: «Не пущу!»
Впрочем, никто его и не спрашивал. И уже перед самым уходом младший из кребзовских – десятилетний Петька Загоруйко, по кличке Кальмар, достал острый складной нож и демонстративно срезал с беседки длинный перечень имен, дат, фамилий, – многолетнюю дворовую летопись. А на свежевыструганном месте вырезал ёмкое русское слово – единственное, которое писал без ошибок. После чего вихляющей походкой потрусил вслед за остальными.
И только тогда, бессильно кося вслед злым взглядом, зарыдал униженный Кибальчиш. А за кустами, вслед ему, завторил Данька Клыш.
Заслышав плач, Боб крутнул головой, сцыкнул кровавую слюну:
– Шо скулите, пацаньё? Ништяк! Красную Горку поднимем, Малую Самару подтянем. Поквитаемся!
Но поквитаться не удалось. Потому что как раз вышел первый реальный срок Шуре Лапину, – угодил-таки за решетку, попавшись на уличном гоп-стопе. А семью Меншутиных – будто в насмешку – переселили из подвала в коммуналку в соседнем, кребзовском доме. Вместе с родителями на вражескую территорию перебрался и последний защитник цитадели Кибальчиш. Грозного, неприступного шелковского двора более не существовало.
И тогда на тропу войны ступили малолетки – Алька Поплагуев, Оська Граневич и Данька Клыш. «Мстя» была объявлена той, кого сочли главным виновником дворового унижения, – Фаине Африкановне Литвиновой.
Под вечер, пристреляв рогатки и набрав камней, устроились на подоконнике квартиры Клышей, выходившей на цветник. Попасть в сумерках в стебли роскошных флоксов и георгинов оказалось непросто. Но росли они кучно. Да и снарядов не жалели. Разошлись часа через два, когда с работы вернулась Данькина мать, Нина Николаевна, – инструктор горкома партии.
Наутро двор залили горловые раскаты. Нечесаная Фаина Африкановна в шелковом, расписанном драконами халате бродила меж пострелянных любимцев, то и дело склоняясь над очередным скошенным бутоном и заново заливаясь неутешным басом. Рядышком тихо подвывала ее любимица Сонечка. Старшая дочь, рыжеволосая Светка, поблескивала живыми глазками в сторонке, рядышком с одноклассницей – Наташкой Павелецкой. Происходящее доставляло ей видимое удовольствие.
Трое шкодников были тут же.
– Под самую печенку дали, – азартно объявил Алька.
С дерзким торжеством встретил он взгляд грозной Литвиновой, на всякий случай отступив подальше.
Но удирать не пришлось. Посмотрев сквозь него, Фаина Африкановна прошла в подъезд, поддерживаемая дворовыми старушками. Вели ее бережно, словно мать, получившую похоронки.
Народу скопилось густо.
Задержались спешившие в школу подружки-старшеклассницы: Любочка Повалий, о которой всезнающий Алька с придыханием сообщил, что уже «гуляет», и татарочка Зулия Мустафина, пухленькая и нежная, как зефиринка. Возле Зулии тёрся её воздыхатель – голубятник, мотогонщик и яхтсмен Фома Тиновицкий. Круглолицый, веснушчатый. Когда Фома засматривался на Зулию, губы его сами собой растягивались в улыбку, веснушки расползались в разные стороны и, казалось, беззвучно постукивают одна о другую. Фома зачитывался книгами про путешественников, штудировал карты и атласы и страстно мечтал стать знаменитым путешественником. Как Тур Хейердал или хотя бы Сенкевич.
Отец Зулии дворник Харис, опершись о метлу, постукивал деревянной култышкой на шлейках. Харис тоже был мечтатель, – он мечтал о богатом женихе для дочери. Выбор Зулии Харис не одобрял.
Как и прочие дворники, жил он с семьёй в служебном подвальчике. Единственное оконце, ниже уровня земли, выходило в приямку, огороженную железной решеткой. Из этого окошка Харис частенько наблюдал две пары ног: полосатые кегельки дочери и брезентовые, бахромящиеся брюки Фомы. Бахрома эта унижала эстетическое самосознание Хариса. Зачем бедной татарской семье нужен зять с бахромой на брюках? – рассуждал он.
Правда, о Тиновицком-старшем – мастере по ремонту котлов, говорили, что зарабатывает «круто». Но Харис не верил: если зарабатываешь, почему не хватает на брюки без бахромы для сына. А раз не хватает на брюки, откуда возьмутся деньги на калым? Потому, когда смущенная Зулия привела Фому домой, Харис ухажёра выпроводил без затей.