– Ты – своенравная и порой крайне непослушная девочка, и, несмотря на все то, что я говорила, думаю, мне следовало раньше сломить твое упрямство, ибо сейчас оно только вредит всем нам. – Она вздохнула. – Тем не менее мы что-нибудь придумаем. Я прибегну к тому слову, которое мы уже часто упоминали, – «долг». Это твой долг перед семьей. Теперь твой отец – богатый человек, имеющий заслуги перед Республикой. У него достаточно денег на приданое, которое сделает честь и славу нашему имени. Как только он найдет подходящего человека, ты выйдешь замуж. Я ясно говорю? Это самое важное для каждой женщины – выйти замуж и родить детей. Скоро ты в этом убедишься.
Она поднялась.
– Довольно, дитя мое. Не будем больше к этому возвращаться. У меня еще столько хлопот! Когда наш выбор будет сделан, отец поговорит с тобой. Потом, еще недолгое время, все останется как есть. Недолгое, – повторила она. – Но ты должна понимать, что я не могу вечно потчевать его одними обещаниями.
Я жадно ухватилась за протянутую оливковую ветвь.
– В таком случае уговорите его выбрать такого человека, который сумеет меня понять, – сказала я и поглядела ей прямо в глаза.
– Ах, Алессандра… – Она покачала головой. – Не уверена, что такое возможно.
4
Я дулась весь ужин, наказывая Марию молчанием, и рано отправилась к себе в комнату. Там я подперла дверь стулом и принялась рыться в своем сундуке с одеждой. Важно хранить свои сокровища в разных местах. Тогда, если раскопают один клад, то другие могут остаться незамеченными. Где-то на дне, под моими сорочками, таился скатанный большой рисунок тушью на тоновой бумаге.
Мой первый серьезный рисунок, над которым я долго работала. Для него я выбрала сюжет Благовещения. Пресвятая Дева застигнута врасплох Архангелом, и охватившее ее смятение и благоговение я попыталась передать, изобразив, как взлетели руки и как отшатнулось тело, словно и ее, и Гавриила тянут невидимые нити – и в разные стороны, и друг к другу. Этот сюжет любим многими художниками, и не в последнюю очередь оттого, что мощь и сложность этих движений бросает вызов их кисти. Мне же он особенно близок из-за осязаемого беспокойства Девы Марии, хотя мои наставники всегда призывали меня сосредоточиться для духовных упражнений на более поздних эпизодах этой встречи, где преобладают смирение и благодать.
В качестве фона я изобразила наш парадный зал, поместив оконный проем позади фигур, чтобы подчеркнуть перспективу. Мне казалось, это хороший выбор. В определенный час солнечный свет, преломленный стеклом, падал в комнату так красиво, что нетрудно было поверить, будто Бог и впрямь нисходит по этим лучам. Однажды я просидела несколько часов кряду, дожидаясь, когда же Дух Святой явится мне: прикрыв глаза, я купалась душой в этом теплом свете, и солнце лучом святости пронизывало мои опущенные веки. Но вместо божественного откровения я ощутила лишь стук моего собственного сердца и отчаянный зуд от старого комариного укуса. Я упорно – и, как теперь понимаю, восторженно – ждала благословения, но так и не дождалась.
Но моя Мадонна его сподобилась. Она приподнялась в креслах, руки взметнулись, как испуганные птицы, словно для защиты от бурного ветра Божьего явленья: непорочная юная девственница, потревоженная во время молитвы. Я уделила величайшее внимание одежде обоих (пускай многое в мире было покуда закрыто для меня, но уж ткани и фасоны я могла изучать сколько угодно). Гавриила я облачила в длинный хитон из самого дорогого отцовского батиста: тонкая кремовая ткань ниспадала с плеч тысячью мелких складочек, свободно собираясь вокруг пояса, и благодаря своей воздушности поспевала за его стремительной поступью. Пресвятую Деву я нарядила довольно современно – рукава с прорезями на локтях, откуда выглядывала сорочка; высокая талия, перетянутая пояском, и шелковая юбка – целый водопад струящихся складок.
Когда контуры рисунка будут завершены, я возьмусь за работу над тенью и светом, используя различные оттенки чернильных растворов и кисточкой нанося свинцовые белила. На эом этапе исправлять ошибки будет нелегко, и моя рука заранее дрожит от волнения. Приближаясь к этой сложной задаче, я начинала испытывать все больше сочувствия к ученикам Бартоломео. Чтобы оттянуть время, я заполняла фон уходящими вдаль напольными плитками, упражняясь в искусстве перспективы, – как вдруг дверная ручка повернулась и загремел отодвигаемый стул.
– Сюда нельзя! – Я схватила с кровати простыню и набросила ее на рисунок. – Я… я раздеваюсь.
Однажды, тому уже несколько месяцев назад, меня застиг здесь Томмазо и «нечаянно» опрокинул флакончик с льняным маслом (я пропитываю им бумагу, чтобы та становилась прозрачной) прямо на ступку с порошком белого свинца, который Эрила раздобыла для меня в аптекарской лавке. Мне пришлось купить его молчание, переведя для него стихи из Овидия, над которыми он тщетно пыхтел. Но сейчас это вряд ли Томмазо. Зачем ему впустую тратить вечер, изводя меня? Скорее всего, сейчас он прихорашивается ради падших женщин, что расхаживают по улицам, зазывая молодых мужчин бубенцами, которые им предписано носить, и туфлями на высоких каблуках. Я слышала, как наверху под ним скрипят половицы: наверное, он раздумывал, какого цвета чулки лучше подходят к новому плащу, который только что доставил ему портной.
Я отодвинула стул, и в комнату прошмыгнула Эрила. В одной руке у нее была плошка, а в другой – горка миндального печенья. Не обращая внимания на мой рисунок (она на моей стороне, но предпочитает делать вид, что знать ни о чем не знает), Эрила уселась на кровать, угостила меня печеньем, а потом притянула к себе мои руки. Растерев лимон с сахаром, она принялась накладывать эту массу густым слоем на мою кожу.
– Ну, что случилось? Мария на вас наябедничала?
– Да больше наврала. Ой! Осторожно… Я там порезалась.
– Очень плохо. Ваша матушка говорит, если ваши руки к субботе не станут белыми, она заставит вас целую неделю ходить в замшевых перчатках.
Я предоставила обе руки в ее распоряжение. Мне нравится, как ее пальцы глубоко вдавливаются в мои ладони, а еще больше мне нравится этот сказочный контраст: ее черная кожа – рядом с моей, хотя у меня всегда слишком быстро истощались запасы угля, когда я пыталась делать с Эрилы наброски.
Она уверяет, что ничего не помнит о своей родной Северной Африке, – разве только то, что солнце там было больше, а апельсины – слаще. История ее жизни вполне могла бы вдохновить какого-нибудь современного Гомера. Ее привезли вместе с матерью в Венецию, лет, как ей кажется, пяти или шести от роду, и продали на невольничьем рынке некоему флорентийскому купцу. Тот разорился, когда по пути из Индий по тонули три его корабля. Эрилу в счет уплаты долга взял себе мой отец. Когда она появилась в нашем доме, я только родилась, и иногда ей поручали присматривать за Плаутиллой и мною. Это освобождало ее от тяжкого труда, который наверняка сокрушил бы ее. Проницательная, наделенная природным здравым смыслом, она всегда управлялась со мной играючи. Мне кажется, мама считала ее даром Господним и ответом на молитвы об обуздании строптивой дочери, – и потому с раннего возраста Эрила была отдана мне. Но никто по-настоящему не владел Эрилой. Хотя по закону рабыня считалась собственностью моего отца, которой он мог распоряжаться по своему усмотрению, держалась она независимо: хитрая, как кошка, расхаживала одна по городу, приносила домой сплетни, будто свежие фрукты с базара, а потом с выгодой их перепродавала. Всегда, сколько я себя помню, Эрила была мне лучщим другом в доме, а заодно моими глазамии в тех местах, куда меня саму не пускали.
– Ну! Ты достала?
– Может быть, да, а может быть, нет.
– Ах, Эрила! – Но я сама знала, что лучше ёё не понукать. Она улыбнулась:
– Ну вот, одна хорошая весть. Сегодня у городских ворот, что возле Дворца Правосудия, повесили мужчину. Убийцу. Изрубил любовника жены на мелкие кусочки. После того, как он полчаса провисел, веревку перерезали, а его погрузили на телегу для висельников, но там он вдруг приподнялся на локтях, пожаловался, что горло болит, и попросил воды.
– Быть такого не может! И что же с ним сделали?
– Отвезли в больницу. Там его будут кормить хлебом, размоченным в молоке, до тех пор, пока он снова не начнет глотать. Тогда его снова повесят.
– Нет! А что толпа?
Эрила пожала плечами:
– Ну, все кричали и ободряли его. А потом вылез жирный доминиканец с лицом как пемза и давай проповедовать, мол, Флоренция превратилась в выгребную яму, переполненную нечистотами греха, и что добрые страдают, а злые торжествуют.
– А что, если все совсем не так? Я хочу сказать – может быть, это был пример безграничной милости Господа, который прощает даже самых закоренелых грешников? Ах, как бы я хотела там оказаться в тот миг! А ты что об этом думаешь?
– Я? – Она рассмеялась. – Думаю, что палач плохо завязал узел. Ну, вот и все. – Она вытянула мои руки одну подле другой. Полюбовалась своей работой. Впервые за много дней они стали чистыми – ногти сделались розовыми и блестящими,
насколько побелела моя кожа, трудно было сказать.
– Вот. – Она достала из кармана маленькую бутылочку с чернилами (на рисунки у меня их за неделю уходит, сколько у братьев на уроки за месяц) и кисточку из горностая, такую тонкую, что ею можно наносить белила на лицо и одежду Пресвятой Богородицы. Я бросилась Эриле на шею.
– М-м-м. Вам повезло. Я достала их задешево. Но потерпите до воскресенья. Если вы пустите их в ход раньше, мне влетит.
После того, как она ушла, я лежала и думала о том человеке в петле и о том, как отличить милость Божью от небрежности палача – или, может быть, они суть одно? Я попросила у Бога прощения, если вдруг согрешила такими помыслами, а потом обратилась к Пресвятой Деве, моля ее укрепить мою руку и помочь мне запечатлеть Ее на бумаге. Я еще не спала, когда Плаутилла откинула полог и забралась в постель. От нее сильно пахло маслом, которым она обильно смазала волосы для защиты от иссушающей силы солнца. Она торопливым шепотом пробормотала молитву, в которой слов было больше, чем чувства, однако ни разу не запнулась и ничего не пропустила, а потом улеглась, отодвинув меня в сторону, чтобы занять побольше места на кровати. Я дождалась, когда ее дыхание станет ровным, и отодвинула ее обратно.
Немного погодя послышалось гудение комаров. Запах от ее волос был теперь повсюду и манил их, как мед – пчел. Курильница с травяным маслом, подвешенная к потолку, была против него бессильна. Я потянулась за флаконом с цитронеллой, который лежал у меня под подушкой, и хорошенько намазала себе руки и лицо.
Дзыннь… дзыннь… дзап! Комар приземлился на пухлое белое запястье моей сестры. Я наблюдала, как он устраивается там поудобнее, а потом прокалывает ее кожу. Я представила себе, как он качает из нее кровь, будто длинный водяной насос, затем отлепляется от ее тела, взмывает в воздух и вылетает в окно, а потом несется к дому Маурицио, влетает к нему в спальню, находит какую-нибудь часть его тела, торчащую из-под одеяла, и вонзает свой хоботок ему под кожу, и кровь двух влюбленных мгновенно перемешивается у него в брюшке. Образ получился невыносимо ярким, пускай это были лишь грубые подобия Плаутиллы и Маурицио. Но если подобное возможно – а, понаблюдав за комарами, я приходила к заключению, что да: что же это еще, как не наша кровь? Когда прихлопываешь их в начале ночи, от них остаются только черные пятнышки, а вот позже из них так и брызжет ярко-красным кровавым соком. А раз такое возможно, то сколь неразборчивы они в своем выборе! В нашем городе – тысячи окон. Сколько же уродливых стариков подагриков уже перемешало свою кровь с моей? И тут мне снова подумалось, что уж если мне суждено обрести мужа, то пускай он явится мне не с красивыми ногами, не в шитой жемчугом парче, а в образе лебедя, как Зевс – Леде, с мощно бьющимися крыльями, подобными грозовой туче. Если такое ему под силу, то и я полюблю его навеки. Только если потом он позволит мне нарисовать себя.
И, как это уже часто бывало в подобные ночи, усиленные размышления окончательно отогнали от меня сон. Наконец я выбралась из-под простыни и тихонько выскользнула из спальни.
Я люблю, когда наш дом погружен во тьму. Все окутывает такая чернота, а внутренняя география палаццо настолько запутанна, что я научилась мысленно отмерять расстояния, чтобы всегда знать, где расположены двери и где под каким углом следует повернуться, чтобы не наткнуться на мебель или неожиданно не споткнуться на ступеньках. Иногда, скользя из комнаты в комнату, я представляю себе, что брожу не по дому, а по городу и его переулки и углы разворачиваются у меня в уме, будто красивое математическое решение. Вопреки подозрениям матери, я никогда не гуляла по городу одна. Конечно, случалось такое, что, улизнув из-под бдительной опеки сопровождающей меня прислуги, я углублялась куда-нибудь в боковую улочку или задерживалась у рыночного прилавка, но совсем ненадолго и всегда при свете дня. Наши нечастые вечерние вылазки – ради праздников или поздних богослужений – тоже заставали город в разгар бодрствования. Я не могу даже вообразить, как все меняется, когда гаснут факелы. Эрила – всего лишь рабыня, а мой город она знает гораздо лучше, чем когда-нибудь смогу узнать я. Прогулка в одиночестве по ночным улицам осуществима для меня не больше, чем путешествие в страны Востока. Зато я могу мечтать.
Подо мной зиял темный колодец – наш главный двор. Я спустилась вниз по лестнице. Один из наших псов приоткрыл сонный глаз, когда я поравнялась с ним, но он уже давно привык к моим ночным блужданиям. Куда больше следует опасаться маминых павлинов, живущих в саду. У них не только слух острее: когда они поднимают крик, кажется, будто это души грешников вопиют в аду. Разбуди их – и перебудишь весь дом.
Я толкнула и отворила дверь в наш зимний парадный зал. Плиты под моими ногами были гладкими и ровными. Новый ковер тяжелой тенью висел на стене, а большой дубовый стол, гордость и радость матери, был накрыт для призраков. Я оперлась на каменный подоконник и осторожно отодвинула щеколду. Эта часть дома выходила на улицу, здесь я могла усесться и наблюдать за ночной жизнью. С фасада дом освещали факелы, закрепленные в кованых кольцах на стене, – свидетельствуя о недавно нажитом состоянии. Здесь в округе дома достаточно богаты, чтобы освещать путь запоздалым прохожим.
Мне доводилось слышать, что безлунными ночами в беднейших частях города люди гибли оттого, что падали в ямы на булыжной мостовой или тонули в канавах с нечистотами. Впрочем, как знать, не усугублял ли хмель их слепоту.
Наверняка и зрение моих братьев сейчас затуманено винными парами. Впрочем, чем хуже они видели, тем громче шумели, их пьяный хохот отскакивал от булыжников и, многократно усиленный эхом, долетал вверх, к окнам. Иногда их гам будил отца. Но сегодня ночью никаких выкриков не было слышно, и у меня уже начали слипаться веки, как вдруг я кое-что заметила внизу.
Сбоку от нашего дома отделилась фигура и вышла на улицу, на миг мелькнув в тусклом факельном свете. Это был кто-то высокий и худой, плотно закутанный в плащ, но голова его была непокрыта, и я успела заметить необычную бледность лица. Ага! Значит, наш художник гуляет по ночам. Вряд ли он сможет полюбоваться какими-нибудь фресками в это время суток. Что это говорила мама? Что город кажется ему чересчур шумным после тиши аббатства. А может быть, он просто хочет насладиться городской тишиной? Хотя в том, как он шел – опустив голову, торопясь затеряться в темноте, – было что-то, говорившее скорее о целеустремленности, нежели о задумчивости.
Меня раздирали любопытство и зависть. Неужели это так просто? Заворачиваешься в плащ, находишь дверь и просто шагаешь в ночную темень. Если идти быстрым шагом, то уже через десять минут окажешься возле собора Санта Мария дель Фьоре. Затем – мимо Баптистерия, на запад, в сторону Санта Мария Новелла, или на юг, к реке, откуда можно услышать перезвон колокольчиков тех женщин. Другой мир. Но я прогнала мысли об этом, вспомнив его Мадонну, исполненную такой благодати и такого света, что она почти парила над землей.
Я решила сидеть здесь до тех пор, пока он не вернется. Но прошел час или около того, я почувствовала, что засыпаю, и, опасаясь, как бы меня не застали тут утром, поднялась по лестнице и возвратилась к себе в спальню. Я скользнула под простыню, отметив с греховным злорадством, что укус на запястье Плаутиллы уже немного распух. Я свернулась клубочком возле ее теплого тела. Она чуть всхрапнула, как лошадка, но не проснулась.
5
В нынешнем рабочем состоянии помещение это мало напоминает о Боге. Художник выгородил небольшую часть нефа, куда солнце проникает сквозь боковое окно, бросая внутрь прямую и широкую полосу золотого света. Сам он сидит в тени, за маленьким столом, на котором лежат бумага, перо, чернила и несколько свежезаточенных брусков черного мела.
Я вхожу медленно, за мной по пятам следует старуха Лодовика. Мария, увы, слегла с острым приступом несварения. Мне искренне ее жаль, и хоть я проклинала ее в тот день, я была совершенно непричастна к тому, что бедняжка объелась и теперь хворала. Когда я об этом вспоминаю, то не могу не подивиться неисповедимости путей Господних. Как тут не поверить – как это было с петлей палача, – что тут не обошлось без руки Его!
Когда мы входим, он встает, но смотрит в пол. Из-за старческой подагры Лодовики мы идем очень медленно, и я уже попросила поставить для нее удобный стул поблизости. В это время дня она рано или поздно непременно уснет, а потом конечно же забудет о том, что спала. В таких случаях она делается мне незаменимой помощницей.