Невероятно, но лишь тогда она впервые в разговоре со мной упомянула о своей матери. И я рискнула подсказать ей:
– Ты не любила ее?
– О, милая, все это было так давно. С трудом вспоминается. Но она давила на меня, угнетала. Иногда я просто физически чувствовала, как она душит меня условностями. А Роджера убили, и я так ужасно по нему скучала. Все было бы иначе, будь рядом Роджер. – Она улыбнулась. – Он был такой милый. Невозможно милый. Настоящий стерлюб с головы до пят.
– Что такое стерлюб?
– Любитель стерв. Вечно влюблялся в каких-то жутких девиц. И в конце концов женился на такой же. Куколка-блондинка с волосами, как у куклы, и с голубыми фарфоровыми кукольными глазками. Я ее не выносила.
– Как ее звали?
– Молли. – Мать поморщилась, словно даже произнести это имя ей было гадко.
Я рассмеялась:
– Ну неужели уж до такой степени она была противна!
– Я считала, что да. Омерзительно аккуратна. Вечно то сумочку разбирает, то набойки ставит, то дезинфицирует детские игрушки…
– Значит, у нее был ребенок?
– Да, мальчик. Несчастный младенец, она настояла, чтоб его назвали Элиот.
– По-моему, хорошее имя.
– Как можешь ты так говорить, Ребекка! Тошнотворное имя! – Было ясно, что все, связанное с Молли, – будь то слова или поступки – в глазах матери не могло иметь оправдания. – Мне всегда так жаль было этого ребенка – обременить на всю жизнь таким жутким именем! Ну и ребенок получился под стать имени, знаешь, как это бывает. А когда уж Роджер погиб, бедный малыш стал совсем невыносим: не слезал у матери с рук и требовал, чтобы по ночам в комнате не гасили свет.
– По-моему, ты слишком к нему сурова.
Она засмеялась:
– Да. Знаю. И он не виноват. Может быть, он и вырос бы вполне благопристойным юношей, если б мать не испортила все сама.
– Интересно, что стало с Молли.
– Не знаю. И знать не хочу. – Мама всегда умела рубануть с плеча. – Все это как сон. Как будто вспоминаешь персонажей сна или призраки. А может быть… – Голос ее замер. – Может быть, они как раз реальные люди, а призрак – это я.
Мне стало не по себе, настолько это было похоже на правду, которую я пыталась от нее скрыть. Я быстро спросила:
– А твои родители живы?
– Мать умерла в то Рождество, когда мы были в Нью-Йорке. Помнишь то Рождество в Нью-Йорке? Холод и снег, и из всех лавок несется мелодия «Звон колокольный», помнишь, к концу праздников я уже слышать ее не могла! Отец написал мне, но письмо, разумеется, я получила лишь месяц спустя, когда оно наконец нашло меня, облетев полсвета. А тогда отвечать было поздно, да и что тут было сказать? Потом письма – это настолько не моя стихия… Он, наверное, решил, что мне попросту наплевать.
– Ты так и не написала?
– Нет.
– Ты и его не любила? – Картина вырисовывалась безнадежная.
– О нет, его я обожала. Он был замечательный. Ужасно красивый, любимец женщин, такой суровый, мужественный, так что даже страшно. Он был художником. Разве я тебе не говорила?
Художник. Я представляла себе кого угодно, но только не художника.
– Нет, никогда не говорила.
– Ну, если бы ты получила мало-мальское образование, ты, возможно, сама бы догадалась. Гренвил Бейлис. Тебе это имя ничего не говорит?
Я скорбно покачала головой. Какой ужас – слыхом не слыхивать о знаменитом деде!
– Что ж, ничего удивительного. Я не слишком усердствовала в таскании тебя по галереям и музеям. Подумать, так я вообще не слишком усердствовала. Чудо еще, что ты выросла такая, какая ты есть, на строгой диете материнского невнимания.
– Как он выглядел?
– Кто?
– Твой отец.
– А ты каким его себе представляешь?
Поразмыслив, я представила себе некое подобие Огастеса Джона[3 - Огастес Джон (1878–1961) – английский рисовальщик и живописец, в чьем творчестве отразились идеи символизма и постимпрессионизма.].
– Богемного вида, бородатый, с львиной гривой.
– Все не так, – сказала мать. – Он был совершенно другим. Начинал он морским офицером, и это наложило на него неизгладимый отпечаток. Видишь ли, в художники он пошел, когда ему было уже под тридцать – бросил свою многообещающую карьеру и поступил в Слейд[4 - Имеется в виду художественное училище при Лондонском университете; основано в 1871 г., носит имя коллекционера Феликса Слейда.]. Мать была в отчаянии. А уж когда они переехали в Корнуолл и обосновались в Порткеррисе, к ее отчаянию прибавилась и обида. Думаю, она так и не простила ему его эгоизма. Ведь она-то готовилась блистать на Мальте, и возможно, в качестве супруги главнокомандующего. Должна признать, что для роли главнокомандующего он подходил идеально: голубоглазый, представительный, пугающе суровый. Он до конца не утратил качество, которое тогда называли «флотской выправкой».
– Однако тебя его суровость не пугала?
– Нет, я обожала его.
– Тогда почему же ты не вернулась домой?
Лицо ее замкнулось.
– Не могла. И не хотела. Были сказаны ужасные вещи с обеих сторон. Всплыли старые обиды, правды и неправды, прозвучали и угрозы, и ультиматумы. И чем больше они возражали, тем упрямее я становилась, и тем невозможнее потом, по прошествии времени, было для меня признать, что они оказались правы и что я совершила вопиющую ошибку. И потом, если бы я вернулась домой, оттуда мне было бы уже больше не вырваться. Я это знала. И ты принадлежала бы не мне, тобой завладела бы бабушка. А это уж было бы слишком. Ты была такая прелестная крошка. – Мать улыбнулась и добавила чуть грустно: – И ведь мы весело проводили время, правда?
– Конечно!
– Мне очень хотелось вернуться. Несколько раз я чуть было не вернулась. Дом у нас был такой красивый. Боскарва – так называлась усадьба, она была очень похожа на эту виллу, тоже дом на высоком холме, над самым морем. Когда Отто привез меня сюда, мне сразу вспомнилась Боскарва. Только здесь тепло, и ветерок тихий, теплый, а там жуткие штормы и ветры, и сад весь был перегорожен высокими живыми изгородями, чтобы уберечь клумбы от морских ветров. По-моему, моей матери ветры эти были особенно ненавистны. Она вечно закупоривала все окна и старалась не вылезать из дома – играла в бридж с приятелями или вышивала гарусом по канве.
– А тобой она занималась?
– Скорее нет.
– Кто же тебя нянчил?
– Петтифер. И миссис Петтифер.
– Кто это такие?