Семь Чудес Рая - читать онлайн бесплатно, автор Роман Воронов, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
3 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мне представилось: вот вырастает передо мной искрящийся белоснежный паровоз, украшенный золочеными ангелами и библейскими цитатами. Из трубы валит не пар, а столп света, переливающийся всеми цветами радуги. Поезд плавно и неторопливо останавливается возле меня дверями вагона номер семь (почему-то мне так хочется), я усаживаюсь на голубого цвета воздушный диван и отправляюсь к Нему, предстать пред очи его дабы держать ответ за содеянное. От подобных рассуждений во рту стало приторно «Господи, – подумал я, – какая чушь».

– Несусветная, – прозвучал голос рядом.

Прямо передо мной, на путях, стоял… Нет, не говорящий паровоз, не великий свет, перевернувший Савла в Павла, а ярко озаренный белыми лучами я сам.

– А как же поезд? – ошарашенно пробормотал я.

– А куда ты собрался? – улыбаясь, вопросом на вопрос ответил мне светлый я.

– К Нему, – продолжили по инерции движение мои губы, хотя мозг уже осознал всю глупость произнесенного.

– Он здесь, – сказал светлый, с интересом, как мне показалось, разглядывая меня.

Я невольно обернулся, светлый хохотнул:

– Встречает не Господь Бог, а его часть в тебе, то есть ты сам, твоя душа, твой светлый, а это я.

Мой собеседник вспыхнул столь ослепительно, что я зажмурился:

– Но я думал, мне покажут прожитую жизнь, кадр за кадром…

– Как мелькающие картинки в бело-золотом вагоне за окном, а ты на мягком диване, – не без издевки, но по-доброму закончил за меня светлый.

– Ты думаешь, Бог следил за тобой, за каждым твоим шагом?

– Нет? – переспросил я удивленно.

– И нет и да, – загадкой ответил Светлый – Бог не следил за тобой сам, он просто не пребывает в таком виде. Бог делал это с помощью тебя же самого – это работа души.

Я был оглушен, начиная осознавать, что перед Богом мне не стоять. Вместо него моим судией назначен я сам, вернее, вот этот сияющий пижон, которому ведома каждая мысль моя, каждый вздох и всякое деяние – выстроенная в моем воображении ранее картина загробного мира рушилась.

Светлый, естественно, прочитав меня, тут же заявил:

– Время, хоть и безгранично, но все же регламентировано. Приступим?

– К чему? – упавшим голосом пробормотал я, и в груди ухнуло «тум».

– К ответствованию, – и светлый, как заправский бухгалтер, засучил белоснежные рукава. – Но для начала вопрос. Тебя не смущает мрачноватая окружающая обстановка и грязные лохмотья, что ты нацепил на себя?

Я почему-то посмотрел прежде всего на руки, а светлый, справедливо полагая не получить от меня внятных комментариев, скороговоркой произнес:

– Скорченные пальцы – привычка брать, ладони вымазаны кровью животных, употребленных в пищу, а запястья трясутся от страха оторвать от щедрот своих.

Я повертел перед носом обеими кистями и подумал: ни одной животины не погубил я, а то, что такова земная еда, не моя вина, что же до «все себе и ничего другим», так и здесь не могу назвать себя жадным.

– Оправдание – не путь, – промолвил светлый, прекрасно слышавший мои мысли.

– Я не оправдываюсь, я размышляю, – возразил светлому я.

– Брал или хотел брать, больше, чем отдавал, или хотел отдать и в пище имел выбор через знание, – светлый вытянул свои безупречные ладони вперед. – Вот длань Господня, а ты нарушил баланс, от того и пальцы не прямы, но словно крючки, а на ладонях метка убиенных без надобности.

Наверное, светлый был прав.

– Душа всегда права, – тут же отозвался светлый.

По привычке я сунул руки в карманы, на что мой экзаменатор среагировал следующей скороговоркой:

– Плащ до пят в попытке спрятать от мира свое естество, истинное «Я», меня, светлого, и пусть он рваный, ведь многие пытались отщипнуть, впрочем, как и ты сам, не принадлежащее им, но свет сквозь дыры не пробивается, ибо нет его там – я, душа твоя, стою в стороне, как и было всегда.

Я осматривал серо-черный мешкообразный купол плаща, словно собранный из лоскутков материи, надерганной невесть откуда, из которого торчала моя голова и высовывались ноги, обутые в странного вида обувь. Светлый, синхронизировав свой взгляд с моим, уткнулся в башмаки и продекламировал:

– Сапоги не по размеру оттого, что ходил путями мелкими при широком-то шаге-потенциале; дыры в подошвах – от капканов острозубых, коими изобилуют кривые дорожки, вне путей истинных, а грязь на голенищах не потому, что не чистил, а по причине той, что ни разу от грязи земной не оторвался, воспарив хоть бы на миг.

– Да человек я или чудовище? – в сердцах воскликнул я, топнув только что описанным в самом неприглядном свете сапогом.

– Вздор, – улыбнулся светлый. – Ты – Бог, смотри на меня.

И он покрутился передо мной, как на подиуме, демонстрируя лучистую накидку и крылатые сандалии.

– Только слегка вымазался в собственной самости.

– Это успокаивает, – буркнул я, стараясь стянуть бесформенный плащ ниже, на сапоги.

– Но мы не закончили с последним элементом твоего гардероба, заблудший модник, – схохмил светлый, указывая на мою шляпу – роскошный головной убор.

Я стянул с макушки ковбойского вида аксессуар – ничего особенного, обычная широкополая шляпа. Светлый сразу же затараторил:

– Широки, даже слишком, поля, но задайся вопросом: зачем такие, не прятаться ли от Бога? Чтобы он, всевидящий, не заметил тебя или от собственного стыда?

Я, подумав, водрузил шляпу обратно:

– Другой нет.

На что светлый, склонившись передо мной в издевательском реверансе, продемонстрировал на белокурой маковке небольшого размера золотой колпачок с вышитыми на нем неизвестными мне символами.

– А что там начертано? – заинтересовался я.

– Твое имя, небесное, естественно.

– Можешь мне прочесть?

– Ангельский язык пока недоступен тебе.

– Почему? – огорченно спросил я.

– Твоя картина мира, – и светлый обвел рукой лязгающий ржавеющий навес над перроном с темными углами и грязно-желтым небом, – не ангельская.

– Так давай исправим ее, – воодушевился я, потирая от нетерпения крючковатые грязные пальцы.

Светлый развел руками:

– Ты сам должен осознать ее и рассказать мне, почему она такая, как я поведал тебе о тебе.

– А когда я сделаю это, что будет потом?

– Потом сможешь отправиться к Нему, – и светлый вновь озарился вспышкой, на этот раз золотой.

Я огляделся, поле для размышлений (и осознания) представляло картину унылую и немного страшную. Неужели таким представлялся мне мир? Я постепенно догадывался, что лежащий передо мной сейчас мрачноватый пейзаж не есть мир загробный сам по себе, но отражение моих воззрений и опытов в проявленном плане. Небесный свод, что воздвиг я над собственной жизнью, задумывался монументальным – много металла, мощные ребра, несущие на себе небо, перрон… А почему именно перрон? Как символ ожидания либо отъезда, либо встречи с чем или кем-то. Вся жизнь в ожидании.

«Тум», – напомнило о себе сердце под плащом. «Я просто запер сердце внутри», – пришла ледяной волной мысль. «Тум», – получил я подтверждение из груди, мой защитный купол ржав и скрипуч был с самого начала, а сознание запылено настолько, что божественный свет, проходивший через стекла-сетчатки, больше походил на взбаламученный поток, по илистому дну которого беспрестанно елозит уязвленная самость.

Светлый, хранивший до сих пор молчание, заметил не без удовольствия:

– Самобичевание никогда не было твоей сильной стороной, но сейчас плеть истины оставляет чрезмерные следы на твоей спине.

– Не пойму тебя, – я смотрел на светлого, который театрально размахивал за своей спиной клоунской плетью, слегка напоминающей бенгальский огонь.

– Как и всякий воплощенный, ты спустился избавиться от страхов. Да-да, вон тех, что пугают тебя из-под углов. У очень многих они разлиты по небосводу ровным слоем и плотно закрывают от взоров Бога; твои же в большей степени стекли с купола, и ты чувствовал божественный свет, пусть и в сильно искаженном виде.

От этих слов мне полегчало физически, даже показалось, что я немного оторвался от перронных плит, но тут же подошвы ощутили тяжесть тела и холод под ногами.

Светлый подмигнул:

– Самость не даст расслабиться, ты продолжай – плеть истины все еще в твоих руках.

Я не без отвращения решился повернуться и взглянуть на темные углы, хранившие сгустки черноты, так страшащие меня. Пудингообразная масса пульсировала, колыхалась, вибрировала, вздрагивала и пугала, пугала, пугала… одним своим существованием. Я не считал себя трусом, правда, и не мнил храбрецом, но, судя по количеству трепещущей черни, страхов у меня хватало.

– Страхи – пища для самости, – подсказал светлый. – Она живет ими и их же генерирует.

Мне пришла в голову аллегория, но озвучивать ее не хотелось, тем не менее светлый подхватил эту мысль:

– Ты абсолютно прав. Самость – существо, питающееся продуктами собственной жизнедеятельности. Как бы странно сие не звучало, но в этом ее суть: эгоцентризм готов поглощать свои фекалии, лишь бы ничего не отдавать вовне.

– Страхи мои многочисленны, но мелки, – сказал я, немного подумав, светлому. – Вспоминая воплощение, не могу найти ни одного серьезного.

– Они и есть та пыль на стеклах, что не позволяет видеть Бога, – улыбаясь, подтвердил истинный «Я». – Бери тряпку и начинай протирать их.

Я согласно кивнул головой, и следы событий, самых мелких и незначительных, как казалось там, в проявленной жизни, начали возникать в моем воображении сами собой, образуя из разрозненных кусочков стройную картину, словно кто-то поворачивал трубу калейдоскопа за меня.

– Это делает твое сознание, – услышал я приглушенный шепот светлого.

«Тум-тум», – вновь напомнило о себе сердце. Все кругом вращалось, переворачивалось, перестраивалось, я не мог оторваться от завораживающей картины смешения слов и событий, своими гранями, как крючочками, цепляющихся друг за друга, воссоздающих логику, неподвластную человеку проявленному, но ясно осознаваемую здесь, на перроне, рядом с истинным «Я», не прикрываясь уродливым плащом обид и унижений, со взором, лишенным бесполезного козырька, под которым стыдливо прятались от Бога помыслы, коих следовало не стыдиться, а просто не допускать, сбросив со стоп обувь, что кандалами пристегивала к земному, не давая возможности полета душе.

Теперь я чувствовал, что корпус удивительного прибора – в моих руках, и я свободно поворачиваю его в нужном мне направлении чистыми от изжитого ладонями и расправленными от стяжаемого пальцами.

– Мои руки… – воскликнул я, отрываясь от калейдоскопа и обращаясь к светлому.

Окружающий меня мир изменился, ржавеющий тяжеловесный купол исчез, открыв надо мной голубое небо, сам перрон обрел мягкий матово-белый оттенок, а рельсошпальная решетка являла собой ослепительно золотой путь, на котором стоял я один в светящихся одеждах с маленьким колпачком на макушке и в крылатых сандалиях. Я был светлым.

Сняв головной убор, преисполненный невообразимого счастья, я прочитал имя свое и услышал голос:

– Сын мой, иди ко мне.

Никто из живущих не в состоянии представить чувство души, названной по имени и призванной к возвращению. Я светлый, и я иду к Тебе.

Для чего все это?


Ты спросила меня.

Для чего все это?

Но на этот вопрос

Даже Он не имеет ответа.


Художник жил на окраине города, в одиночку занимая чердак трехэтажного доходного дома с фасадом, украшенным французскими балконами и лепниной, тем, что выходит на улицу, и обветшалыми, потрескавшимися от ветра, дождя и времени остальными тремя сторонами – этакая атласная жилетка, спина которой беспощадно изъедена молью, но пуговицы все еще держатся и даже блестят, а атлас не лоснится ввиду аккуратного и почтительного к нему отношения.

Хозяин дома, обладавший талантом извлекать прибыль буквально из ничего, достаточно будет сказать, что в солнечную погоду опустить жалюзи на окна предлагалось постояльцам за отдельную плату, равно как и во время дождя закрыть фрамуги, поскольку все приводилось в движение хитроумными механизмами, изобретенными и выполненными скрягой собственноручно, долго искал применение пустовавшему чердачному пространству, высота которого, около шести футов, не позволяла использовать его в качестве жилого, и искренне обрадовался художнику, согласившемуся проживать, согнувшись в три погибели, лишь бы дешевле. После недолгих переговоров сошлись на весьма скромной цифре. Хозяин же себе в актив записал то, что хотя бы мальчишки перестанут лазить на крышу, а голуби гадить на вполне приличный деревянный настил.

Художник, худощавый молодой человек среднего роста, перемещался по своему жилищу, втянув голову в плечи, что позволяло не биться лбом о балки стропил и при этом не гнуть спину. Правда, такая осанка, войдя в привычку, придавала ему испуганный, болезненный вид. За, как уже сказано, невеликую плату художник получил в свое распоряжение, помимо нестерпимой духоты в полдень и невыносимого грохота капель при ливне, а также кошачьих воплей по ночам и бесконечного голубиного воркования в утренние часы, площадь всего здания с тремя слуховыми окнами и шестью дымоходами, от которых тянуло домашним теплом и кухонными запахами, спасавшими от голода и, вполне возможно, отчаяния.

Мастерская художника ограничивалась размерами чердака исключительно в непогоду. Когда же над городом светило солнце, молодой человек выбирался на крышу, и весь мир, сколько хватало глаз и воображения, был его пленэром. Работал он много и самозабвенно, но, судя по тому, что картины его не имели ни малейшего успеха, был бездарен. Впрочем, одна влиятельная и немолодая особа однажды обратила внимание на его пейзаж. Правда, как выяснилось позже, интерес представлял сам автор, а не его произведение. Необременительные и нечастые встречи с ней в приватной обстановке позволяли художнику покупать краски, кисти и немного еды, но совершенно уничтожали в нем то естественное, парящее, светлое, что водит рукой мастера, создающего волшебные слепки жизни.

В один из таких вечеров, вернувшись к себе после рандеву с мадам, все еще неся на теле гнет ее пухлых рук, молодой человек, вглядываясь в таращащие на него из темноты свои белесые глазницы картины, эти безжизненные маски прожитого, нелепые эманации гордыни, дурно прорисованные эскизы самости, решил расстаться с жизнью (а заодно и с мадам), не приносящей ни радостей, ни горестей, уставший от вечного балансирования между уговорами о величии и реальностью ничтожества, уводящего все дальше от вожделенного искусства в потный мир складок кожи и простыней.

Художник выбрался на кровлю через слуховое окно и всерьез задумался, где с точки зрения композиции лучше распластать свое тело – на улице, ярко озаренной фонарями, или на задворках, под мягким светом луны, где его бледность наверняка будет более гармонична.

– Я думаю, с правого фасада лучше всего, – резко прервал столь возвышенные размышления насмешливый голос.

– Отчего же? – вздрогнув, спросил художник, разглядывая незваного гостя – высокую черную фигуру, контрастно выделяющуюся безупречной осанкой на фоне звездного неба.

– Вы закончите свое существование в выгребной яме, где, собственно, вам и место, – черная фигура указала вниз тростью, видимо, выцеливая место падения.

– А вы не слишком учтивы… – художник сделал многозначительную паузу, давая возможность собеседнику представиться.

– Зовите меня незнакомец, – ответила черная фигура. – Я учтив с равными, но таких немного.

Молодой человек постепенно приходил в себя. Разговор, пусть даже в таком ключе, успокаивал и отвлекал от суицидальных мыслей:

– Как вы оказались здесь?

– Я оказываюсь где хочу, – коротко ответил незнакомец. Лица его не было видно, но художнику показалось, что собеседник улыбнулся, и от этой улыбки холодок пробежал по спине.

– Вы помешали мне сделать то, что я собирался, – дрожащим непонятно почему голосом произнес юноша, – но я рад этому. Как мне отблагодарить вас?

Художник надеялся, что надменный господин, вымакав его в грязи унижения, откажется от услуг нищего начинающего рисовальщика, и на этом неприятный разговор будет закончен. Он было уже направился в свои скромные чертоги, как вдруг услышал:

– У меня предложение к вам.

Изумленный экс-самоубийца замер на месте. Внизу, в подворотне, как-то уж слишком жалобно завыл пес.

– Луна, молодой человек, не дает покоя многим, – спокойно произнес незнакомец из слухового окна.

Каким образом ему удалось переместиться в пространстве с такой прытью, художник не успел сообразить, мозг отказывался понимать происходящее, а уж тем более как-то реагировать на него. Ко всему прочему луна спряталась в этот момент за тучу, и черный человек опять остался без лица.

– Проходите в мастерскую, – улыбнулся он, хозяйским жестом приглашая внутрь. И снова художника накрыла вторая волна холода, острой ладонью проскребя от лопаток до копчика.

– Я хочу купить все ваши картины.

Молодой человек не поверил ни глазам, ни ушам, а заодно и ногам, которые послушно повели его в его же жилище, повинуясь при этом чужой воле. Незнакомец прогуливался среди картин, согнувшись пополам, что, впрочем, никак его не смущало. Он подолгу останавливался возле каждого холста, словно пытаясь узреть то, чего там не было. Наконец, обойдя три с половиной десятка мольбертов, черный гость, как эксперт, мнение которого не обсуждается ни кем и даже им самим, заявил:

– Они все пусты, все ваши работы – это мазки и линии, без единого намека на дыхание и сердцебиение. То, на что вы потратили силы и время – просто краски, нанесенные на ткань, полное отсутствие жизни. Прекрасно сделано, место им в аду, я покупаю все.

– Вы желаете унизить меня…– начал было художник, но незнакомец не дал договорить.

– Отнюдь, с точки зрения искусства, причем любого, ваши труды ничтожны, но промасленный холст – отличное топливо для жаровень под грешниками. Он повернул свое черное лицо взглянуть на художника и захохотал глубоким грудным смехом, от которого взмыли в ночное небо стаи голубей с соседних крыш.

– Что вам угодно? – дрожа от негодования и сжимая до боли кулаки, прошептал молодой человек.

Странный и страшный посетитель, присев, поднял с пола горсть птичьего помета, которая тут же засияла золотым блеском. Бросив горсть слитков к ногам художника, он учтиво произнес:

– Я хочу заказать у тебя… портрет.

– Ваш портрет – это черная клякса, несложная работа, столько не стоит, – дерзко ответил юноша, устрашаясь своих слов по мере их произнесения.

– Речь не обо мне, – сверкнул красными огнями в глазницах незнакомец, – речь о лике Бога. При этом он странно дернулся, словно волна судороги прошлась по всему телу, от пят до макушки.

– Вы ошиблись чердаком, я не иконописец, – продолжил дерзить молодой человек, не переставая при этом погружаться в объятия неизъяснимой тревоги.

– Мне и не нужен праведник, следующий надуманным канонам, причащающийся по утрам и всякое движение кисти соизмеряющий с тем, что скажет духовник, – незнакомец поморщился, словно хватил лишку лимона. – Мне нужен бездарь, отчаявшийся, на грани помешательства и в шаге от грехопадения, то есть ты.

Художнику явно не понравилась такая характеристика – насчет бездаря черный наглец, конечно, прав – его работы не трогали людей: скользнув взглядами, они проходили мимо, равнодушные к пейзажам и натюрмортам. Что же касается умопомрачения, его не было, суицидальные помыслы, не спорю, имели место, но шагать в пустоту, скорее всего, я не стал бы.

Незнакомец, дождавшись окончания внутреннего диалога, равнодушно спросил:

– Так что насчет моего заказа? – и нагнулся за новой порцией помета, удваивая ставки.

– Нет, – отрезал художник. – Бога писать не стану. Ни для вас, ни для кого-либо еще. Уходите, я хочу спать.

Нисколько не смущаясь таким ответом, незнакомец выудил из… непонятно из какого места своей черной фигуры холстину, свернутую в рулон.

– Здесь три шедевра великого… Впрочем, к чему имена, я отдаю их тебе, ставь свою подпись и входи в историю.

Он протянул сверток художнику. Молодой человек развернул первый холст и обомлел:

– Да ведь это же…

– Да-да, он самый. Чувствуется рука, не правда ли? – лукаво поглядывая на реакцию художника, промолвил незнакомец.

– Откуда это у вас?

– Купил у автора.

– За голубиный помет? – начал злиться юноша.

– Помет был куриный, кажется, но золото настоящее, – незнакомец развел руками. – Что скажешь?

– Это подмена и это подло, – вспыхнул художник.

– Это шанс, – спокойно ответил черный искуситель.

Немыслимая буря разносила все в сердце юноши, принципы ходили ходуном, устои и мораль трещали, грозя вот-вот рухнуть на дно, утаскивая за собой и заповеди Божьи, – столь велико было желание вот так просто, в одночасье, изменить жизнь. Известность, слава, богатство, почитание и обожание на одной чаше весов и честь – на другой, такая слабеющая, кровоточащая, охрипшая.

Незнакомец с истинным наслаждением наблюдал происходящее с художником. Его не просто забавляло это действо, оно напитывало его, смачивало засохшее и смазывало трущееся, разглаживало смятое и выпрямляло согбенное. Как опытный искуситель, он развернул перед трепещущим юношей еще одно полотно и тот, застонав от восторга, сдался:

– Что я должен сделать?

– Всего лишь написать лик Божий, отбросив каноны и образы, что знакомы тебе, – незнакомец улыбался, – под мою диктовку.

Нервная рябь покрыла лицо молодого человека, искажая тонкие пересохшие губы – не так ли страдал Адам, поднося к устам яблоко познания?

– Зачем тебе это?

Не иначе Змий, обернувшись загадочным посетителем чердака, свесился с ветвей райского древа или, наоборот, выполз из самой глубокой расщелины Аидова царства, и преспокойно, даже нравоучительно, произнес:

– Все просто. Кто видел Бога? Никто. Никто не знает, как он выглядит, значит, если его изобразить так, как надо мне, для остального мира он станет именно таким.

– Но ведь это… – художник не находил слов.

– Не так ли ведет себя любой человек? – резко прервал его незнакомец. – В своем воображении всяк рисует себе своего Бога, удобного и благостного, когда жизнь удачна и сытна, или строгого и безжалостного, если судьба полна бед и испытаний. Бога исказили, он стал тысячеликим, а мне нужен лик моего Бога.

– В таком случае почему вы сами не возьмете холст и краски? – удивился обескураженный таким напором юноша.

Снова незнакомец сжался, неестественно быстро и сильно, затем столь же молниеносно распрямился, будто плоть его была бумажной и сжималась рукой твердой и невидимой:

– Я не художник, я не могу сам.

– Но позвольте, – изумился молодой человек, – вы только что прочли мне лекцию о вольностях рода человеческого в части изображения Творца, притом что большинство людей рисовать не умеют.

– Я не часть его, в этом смысле я не художник, – почти взорвался черный человек, – а посему не представляю его себе никак.

– Вот так поворот, – выдохнул художник. – Я хочу это запечатлеть.

– Что именно? – пришло время удивиться незнакомцу.

Но юноша уже не слышал его – он метался по чердаку вокруг черной неподвижной фигуры в поисках кисти и красок, опрокидывая выставленные картины, забывая о низких балках, оставляющих пылающие пятна на лбу, бормоча под нос: «Где же, ну где же они?»

Незнакомец с раздражением разглядывал мечущуюся худосочную тень, выставляя вперед свою трость всякий раз, когда художник проносился в непосредственной близости, но тому удавалось каким-то непостижимым образом увернуться от подножки и продолжить безумный галоп. Наконец черному надоело безуспешно тыкать тростью в пространство, и он просто сверкнул красными глазами, от чего внутренне окрыленный чем-то юноша сбился с шага и с грохотом приземлился на последний оставшийся в живых пейзаж с изрядно подмоченной репутацией старожилы среди уличных картин, выставленных на продажу. Изгиб реки и частично песчаный берег были проткнуты пальцами их создателя, а крона сосны, венчавшей этот берег, и вовсе оказалась на носу художественной особы. Подобное резкое торможение охладило пыл искателя холста и красок; он вспомнил, что гонорар от последней встречи с мадам выражался в бутылке вина и двух багетах – денег за оказанные услуги он не получил.

– Мне нужны краски, – со слезами на глазах произнес он, обращаясь к незнакомцу.

– Ты не ответил на мой вопрос, – спокойно парировал тот.

– Мне пришла мысль, что Бог сам пишет свой портрет – он сам хочет понять, как выглядит на самом деле, а я хочу запечатлеть это, – голос художника дрожал от возбуждения. – Мне нужны краски.

Незнакомец молча поднял с пола три безымянных шедевра, свернул их, и холсты поглотила тьма его фигуры, затем он бросил короткий взгляд на золотые слитки, рассыпанные невдалеке, и те, почернев, превратились через мгновение в кучку помета. Совершенно неаристократично сгорбившись, он направился к слуховому окну.

На страницу:
3 из 9