– Любаня, ты ведь знаешь, что это непросто сделать, – с нотками раздражения и одновременно усталости в голосе произнес Гриценко, – сразу же поползут слухи, всякое такое…
– Дорогой человек, ты меня умиляешь! – насмешливо воскликнула Люба. – А ты не боишься, что поползут слухи о том, как каждый божий день из твоего кабинета выползает растрепанная старшая официантка и этот француз-издраченец? Думаешь, народу не любопытно, чем это мы тут занимаемся такой теплой компанией?
– Ты-то ведь знаешь, что мы ничего плохого не делаем, – назидательно изрек Гриценко. – Жан-Поль писатель, он находит в нас с тобой источник для вдохновения. Образно говоря, мы – музы его творчества. Между прочим, начальник зала точно не зарабатывает столько, сколько этот издраченец платит тебе за твои услуги. Поэтому, звезда моя, не заводи ни себя, ни меня с утра пораньше и давай пили в зал: скоро постояльцы на завтрак потянутся.
– Слушаю и повинуюсь, мой господин, – гнусным голосом пропищала Любаша. Она голышом вскочила с дивана, и, собрав в охапку одежду, отвесила комический поклон сначала главному, а потом второстепенному благодетелю – тот как раз вытирал салфеткой следы своего творческого акта. – Счастливо оставаться!
Четверть часа спустя безупречно накрашенная и одетая в элегантную голубую форму старшая официантка вышла в зал ресторана – ее окутывала аура строгой общепитовской чистоты.
Люба положила кожаное меню перед бледным мужчиной в странном черном костюме. Он сидел за столиком у стены, где красовался угрюмый портрет кисти местного художника Долбилкина. Опытное сердце и профессиональный глазомер подсказали Любе, что этот клиент способен на щедрый жест в смысле раздачи чаевых.
– Что желаете? – держа наготове маленький блокнот, поинтересовалась Любаша стопроцентно верным тоном: в нем на пять частей деловитой услужливости приходились две части отчужденной неприступности, полторы части фальшивой личностной заинтересованности и полчасти сдержанной угрозы послать клиента ко всем чертям, если он окажется чрезмерно вредным.
– Так какая у вас, говорите, сегодня кухня? – голосом с весьма необычными интонациями вопросил человек за столом, окидывая любопытствующим взглядом шедевр Долбилкина. – Японская, китайская, европейская или русская?
Замешательство старшей официантки отметила лишь кожа блокнотика, в которую она незамедлительно впилась маникюром. Вообще-то кухня в ресторане была лишь отечественная, а экзотическое кулинарное изобилие Люба придумала всего несколько минут назад – исключительно в рекламных целях. По всему выходило, что либо клиент в черном был яснослышащим, либо Гриценко уже успел напеть ему про Любашино сочинение.
– Пока что по техническим причинам ресторан может предложить только разнообразные русские блюда, – быстро ответила Люба, на всякий случай увеличивая в своем голосе процент отчужденной неприступности. – Рекомендую вам ознакомиться с меню и определиться с выбором.
– Ай-ай-ай, вы меня разочаровываете, – скорее насмешливо, чем огорченно, сказал клиент. – Мало того, что ваш «выполненный под старину» зал не имеет ничего общего со стариной, так вы еще лишаете меня удовольствия отведать мои любимые итальянские блюда. А я, собственно, ради них сюда и пришел.
– Так вы, наверное, итальянец? – с улыбкой воскликнула Люба, на этот раз доведя до критической отметки порцию личностной заинтересованности в голосе – чтобы перекрыть нараставшую в душе растерянность. – Ну да, вы же говорите с итальянским акцентом! Тогда мы вам можем предложить прекрасное флорентийское вино двухлетней выдержки…
– Вы хотели сказать – питерскую бормотуху двухнедельного розлива, – теперь уже в открытую потешался становившийся неудобным посетитель. – Давайте так, вы мне принесете порцию не очень испорченных пельменей и двести граммов неразведенной водки, хорошо? Меня, исконно русского человека, такая пища вполне устроит. И еще: не могли бы вы убрать у меня из-под носа эту мазню? Я понимаю, что сведения о мастерах дальневосточной живописи на стенах ресторана – единственные правдивые слова в газете о вашем заведении, но как можно питаться в окружении подобного ужаса? Это же прямая дорога к несварению желудка.
– Какие сведения? В какой газете? – хмуря тонко выщипанные брови, глухо спросила Люба. Старшая официантка уже моделировала в голосе доселе не востребованную угрозу, и она вот-вот должна была прозвучать в следующей реплике диалога с этим странным посетителем. – Что вы вообще позволяете себе думать о нашем ресторане?
– Извольте прочесть, сударыня, – радостно воскликнул незнакомец с безумной речью, которую он нахально выдавал за «исконно русский язык», и помахал перед Любиным лицом номером газеты «Тихоокеанская звезда». В нос ей ударил запах свежей типографской краски. – Рекламный проспект ресторации Амур во вчерашнем выпуске!
Люба подозрительно взяла в руки газету и, бледнея, несколько раз прочла выделенное рамкой объявление, которое она лично – слово в слово – проворковала на ухо своему начальствующему любовнику не ранее как полчаса назад. Пригляделась к дате – сомнений не было: число красноречиво указывало на предшествующий день.
– Я не знаю, как вы это все устроили, – кусая губы, тихо сказала Люба, – но если хотите меня шантажировать, то знайте: со мной легко можно договориться. Я только умоляю вас не говорить Гриценко, что мы иногда реализуем просроченные продукты и разводим водку. И потом, не просите меня убирать со стен картины. Сегодня вечером здесь состоится творческий вечер авторов этих работ.
– Ну, насчет картин не беспокойтесь, – весело махнул рукой посетитель, – они сами попадают в нужное время. А до вашей тайной деятельности за спиной хозяина мне дела нет. Я же хочу деликатно попросить вас о двух вещах. Первое – составить мне сейчас компанию за столом. А второе – не пользоваться резинками, которые подарил вам вчера этот чудаковатый француз. Я бы сказал, у меня к ним нет особого доверия.
– Господи, вы и об этом в курсе! – в отчаянии воскликнула Люба, чуть не плача. – Если Гриценко пронюхает про меня и Жан-Поля, моей ресторанной карьере – конец! Подождите, сейчас я принесу завтрак и сама накачу с вами водки – плевать на профессиональный этикет!
Три минуты спустя старшая официантка вернулась с подносом в руках, заодно успев восстановить утраченные в беседе четкие контуры губ и глаз. Она села напротив клиента, основательно подпортившего ей безмятежное утреннее существование, и выжидательно на него уставилась. Потом залпом осушила рюмку водки.
– Так что вы хотите за молчание? – деловито поинтересовалась Люба у человека в черном, пока тот с аппетитом поедал пельмени. – Коли вам нужны деньги, то их у меня немного, но я могу дать сколько есть. Если желаете секса, то только на вашей территории и только с презервативом.
– С чем, простите? – заинтересованно переспросил Любин собеседник.
– С презервативом, – членораздельно произнесла та, но, видя, что дикий посетитель недоуменно пожимает плечами, пояснила: – Ну же, с теми самыми французскими резинками.
– А, вот вы о чем, – понимающе подмигнул мужчина. – Прошу прощения за мое невежество! Эти модные словечки… Я иногда выпадаю из культурного контекста. Как поется в песне – между нами века и века… Ах да, насчет вашего предложения: нет, покорно благодарю, меня не интересуют ни ваши деньги, ни ваше тело, хотя вы весьма хороши собой.
– Тогда что же?
– Обещайте мне породить надежду, – понизив голос, заговорщицки произнес таинственный посетитель. – Знаете, я вижу насквозь человеческие души, и в вашей душе, увы, прочитывается все что угодно, только не надежда. Вы живете без внутреннего света и давно свыклись с существованием, в котором нет будущего, а есть только ужасно однообразное настоящее. Вас занимают лишь ежеутренние животные слияния со своим начальником и ежевечерние – с иностранцем. Вы обоих терпеть не можете, но первый обеспечивает вас работой, а второй оплачивает ваши тайные встречи. Вы даже помыслить не можете о чем-то более возвышенном. Вы давно забыли, что значит надеяться на лучшее. Поэтому я вас прошу об одном: обещайте мне возродить в своей душе надежду.
– Хорошо, – сказала Люба, вздыхая с облегчением, но все еще пребывая в некотором напряжении, – если я пообещаю это, могу ли я рассчитывать на ваше молчание?
– Ну, разумеется, – с убедительностью молвил бледный мужчина, – выдавать вас мне нет ни выгоды, ни смысла.
– Хорошо, – твердо сказала Люба, про себя покручивая пальцем у виска, – я обещаю вам породить надежду. Если хотите, напишу расписку и заверю ее нотариально.
– Ну что вы! – великодушно протянул тот. – Мне эти формальности ни к чему. Главное, что вы уже произнесли эти слова, и теперь я абсолютно спокоен.
Посетитель встал, отсчитал несколько купюр, положил их на стол и галантно поклонился Любе.
– Благодарю за угощение и понимание, – сказал он. – Мне было исключительно приятно общаться с вами. Всего хорошего!
– Прощайте, – сдержанно молвила официантка, радуясь, что этот нездоровый на голову человек наконец-то покидает стены ресторана. Она проводила его взглядом до самых дверей.
Едва черный костюм клиента исчез из виду, как все до единой картины, висевшие в зале, одновременно рухнули на пол, сорвавшись с креплений. Вычурные позолоченные рамы, в которые произведения были вставлены, с шумом разлетелись на крупные и мелкие куски.
Находившаяся посреди этого утреннего светопреставления Люба нашла единственно верный способ выразить свое отношение к ситуации. Она впервые в жизни осенила себя крестным знамением, после чего торжественно упала в глубокий, продолжительный обморок.
Шахматово, 1844
Эдик вздрогнул и открыл глаза. Давно рассвело, и утро, скорее всего, уже не было ранним: цветущий за окном куст шиповника горел великолепным огнем, как это бывает лишь в предполуденных лучах июньского солнца. На столике подле кровати стояло накрытое салфеткой серебряное блюдо с завтраком. Так и есть, все домашние уже успели откушать, он один разоспался.
Сегодня Эдик опять пережил странное предрассветное видение с белой птицей, что на протяжении девяти месяцев упрямо вторгалось в его ночной покой. Этот повторяющийся сон изматывал силы Эдика своей непонятностью. После него мальчик впадал в долгое, беспокойное забытье, которое могло продолжаться вплоть до обеденного часа.
Сон всегда развивался одинаково. Он вырастал из черной пустоты, что постепенно начинала сжимать Эдику голову, утягивала за собой куда-то вниз, потом уводила вверх и внезапно швыряла в бездну ослепительного – ярче солнечного – света. Свет не был добрым: он угрожающе вибрировал и издавал тихое, но грозное гудение, которое непрестанно нарастало, становилось нестерпимым, оглушительным, поглощавшим все вокруг. Вдруг этот терзающий пространство свет взмывал вверх, стремительно уменьшался в размерах – и вот уже в синем небе кружила белая стальная птица с хищным клювом и жесткими крыльями. Ее угрожающий рык достигал уха мальчика даже из заоблачных далей.
А в сегодняшнем сновидении птица внезапно стала быстро опускаться к земле. Эдик испугался, что она набросится на него, и крепко зажмурился. Через мгновение, однако, он приподнял веки и увидел на ее вытянутой спине человека. Тот сидел, обхватив руками и ногами шею чудовища, и его лицо с прикрытыми глазами выражало величайшую сосредоточенность. Птица со страшным ревом перевернулась в воздухе, а оседлавший ее человек ослабил захват и не удержался, упал на землю. Последнее, что запомнил Эдик, было его все так же сосредоточенное лицо. В глазах человека не прочитывалось страха – лишь одно безграничное любопытство…
Эдик откинул легкое пуховое одеяло и спустил ноги на пол. Он аккуратно снял вышитую салфетку, прикрывавшую завтрак. На блюде стояли еще теплый фарфоровый чайник и узорная чайная пара, розетка с густыми сливками, вареное всмятку яйцо в медном стаканчике и тарелка со свежей выпечкой. Эдик улыбнулся – не иначе как о его позднем завтраке позаботилась гувернантка, молоденькая француженка Натали. Она одна во всем доме помнила, что любимое утреннее лакомство молодого хозяина – крендельки с маком, а вовсе не ячменные лепешки, как почему-то считала его maman. Порой мальчику казалось, что пахнувшая росой и луговыми травами Натали – единственное благословенное существо в их семье, которое его действительно любит и понимает.
Измайлов Андрей Антонович, отец Эдика, не выказывал открытой враждебности к сыну, но его взгляд, обращенный к ребенку, всегда оставался холодным и безразличным. Впрочем, это было его обычное выражение глаз: высокий красавец с жесткой бородкой испытывал глубокое равнодушие ко всему, что не имело отношения к чаю. Не в том смысле, что Андрей Антонович был поклонником и ценителем ароматного напитка, – просто в свое время торговля чаем помогла ему достичь финансового процветания и по сей день являлась основным источником его состояния.
С самого начала Андрея Антоновича преследовала коммерческая удача. Уже после первой его поездки в Китай прибыль от продажи экзотического напитка в полтора раза превысила все сопутствующие затраты. Особенно доходной в тот период оказалась торговля в российской глубинке. Измайлов втридорога продавал купцам из глухих городишек и деревень жасминовый чай, расхваливая его непревзойденные качества, а сам по дешёвке скупал у них хлеб и сырье, чтобы затем сбыть их экспортерам по куда более высоким ценам.
Часто, вернувшись из дальней поездки, Измайлов устраивал в имении званые обеды с кучей приглашенных – друзей, соседей, а порой и вовсе едва знакомых людей. В просторной, модно обставленной столовой, где возвышалась копия античной статуи Гермеса, он громко и красочно описывал подробности только что завершившегося торгового предприятия.
Эдик слушал эти дивные истории затаив дыхание, и воображение пятилетнего мальчика услужливо рисовало недосягаемые города, реки, дороги, по которым пролегал путь его не менее недосягаемого отца. Эдик с наслаждением представлял, как тот властным жестом приказывает смешным желтым китайцам грузить в повозки «цибики» – тюки с пахучим чаем, каждый из которых он придирчиво протыкает особым щупом, чтобы узнать качество товара. Видел, как из местечка с чудным названием Кяхта длиннющий караван везет по пыльным российским дорогам тысячи ящиков драгоценного продукта. Воображал, как в Томске товар перегружается на баржи и путешествует дальше по разным рекам и городам, пока не спустится к величавой Волге, попадая таким образом в Нижний Новгород – на ярмарку. Видел, наконец, как его царственный отец в мгновение ока распродает все тюки толпе орущих купцов, специально ради его товара сбежавшихся в «чайный город».
Спустя два-три дня упоение собственными видениями у Эдика проходило. Яркие образы стирались, делались туманными и неопределенными. Тогда он шел к матери с просьбой нарисовать караван, неспешно везущий бесчисленные тюки с чаем, важные баржи с драгоценным грузом и шумную ярмарку, где весело толкутся люди в разноцветных одеждах.
Ольга (теперь уже не баронесса фон Штернберг, а купчиха Измайлова) сначала сердито отнекивалась, жаловалась на головную боль и дурное самочувствие, но затем уступала и акварелью или карандашами выписывала на плотных листах сюжеты, поразившие ее сына.
У Ольги была странная манера рисовать. Все дороги, реки и даже обсаженные липами аллеи свертывались под ее рукой в кольца спирали, что устремлялась в правый верхний угол листа и словно пыталась разорвать белое пространство, преодолеть его прямоугольную конечность, умчаться в черный беспредельный космос. Перо ее было неровным и быстрым, как бег лошадиной упряжки по щебню Петербургского тракта. Даже когда Ольга изображала полные умиротворения яблони в шахматовском саду или кроткую золотящуюся рожь в поле, стиль ее оставался резким и сбивчивым.
Художественный почерк молодой женщины шел вразрез с неторопливостью русской природы, которую она рисовала. Ритм ее нервных карандашных этюдов не соответствовал духу спокойного существования в поэтичном и уютном имении Измайловых. Он противоречил внешней плавности движений и бесстрастности самой хозяйки усадьбы, выдавая ее истинное – напряженное, неспокойное – состояние души. Ольга жила так, словно до сих пор непрестанно ожидала погони за спиной, и свидетельством тому были очертания изображаемых ею предметов – прерывистые, как контуры обкусанных в страхе ногтей…
Эдик вышел из своей маленькой спальни, расположенной в мезонине. Он спустился в гостиную, где гувернантка часто музицировала на клавесине, и скользнул на балкон. Напротив балкона стояла развесистая липа, под которой за большим столом с самоваром собиралась вся семья и куда приводили гостей – поболтать да полакомиться пенками с варенья: его готовили здесь же.