И ничего самой не делать,
Чтоб Ты мог действовать во мне.
Мне надо быть открытой Дверью
В ту глубь, где всё просквожено
Такою полнотой доверья,
В которой я и Ты – одно.
О Боге можно говорить только языком поэзии. Когда философия забывает о языке поэзии, она забывает и о Боге. И тогда философия становится мертвым знанием книжных мудрецов. Истину нельзя описать словами. Философия же порой именно это и пытается сделать. Она откалывает от слова все лишнее, то есть все то, что мешает торжеству абстракции. Она делает вид, что разум не нуждается в запредельной полноте слова. Такая философия превращает все слова в откалиброванные гири. Философ почти всегда говорит о любви не так верно, как поэт, а значит, философ говорит и об Истине не так верно, как поэт. Поэт же часто говорит как пророк, а пророк всегда говорит как поэт. Только язык поэзии достигает нашего сердца.
* * *
На гору поднимись. Молитву соверши.
Не разжимая губ, без жеста и без слова.
Есть зеркало воды и зеркало души,
И зеркало одно глядится внутрь другого.
И больше ничего в огромном мире нет.
И в глубине зеркал сейчас родится свет.
Не только философия, но и богословие может ослабить свет Бога. Это происходит тогда, когда богословие из учения созерцателей превращается в свод толкований. Сентенции теолога могут быть прозорливы, а могут быть и поверхностны. Ни менторский тон, ни вкрадчиво-доверительные нотки не заменят пророческого слова. Теолог в качестве регистратора готовых истин похож на птицу с одним крылом. В этой птице нет полета, хотя есть и перо, и клюв и рвение. «Богословие делит священную реку на рукава. Поэзия соединяет их в стремлении к устью»[8 - Померанц Г. Устами поэта. С. 346.], – писал Померанц. О любви и об Истине можно говорить только языком любви и языком Истины, а значит, языком поэтическим. Не беда, что зачастую в этом языке очень мало слов и они так прозрачны, что как будто бы их даже и вовсе нет.
* * *
Больше не найдёте
Прописных основ.
Слово стало плотью, –
Значит – нету слов.
Дрогнувшее пламя,
Тверди рваный край, –
Значит – не словами, –
Жизнью отвечай.
Все ее стихи выходят из Бога и тонут в Нем. Кто такой Бог? – спрашивает она всей собою и всею собой отвечает. И даже не важно, что отвечает. Важно, как спрашивает. Потому что у каждого есть, должен быть свой ответ на этот вопрос. И все-таки, каков ее ответ? Бог – это совершенная любовь, изгоняющая страх. Страх физический, страх перед наказанием обязан умереть, чтобы осталось иное: тайный трепет, боязнь причинить боль Богу. Когда сердце открывает Бога, оно боится только одного – ранить Бога. А больше ему никакой страх и неведом.
Бог не заковывает в цепи
И не разит мечом железным.
Страх Божий – это тайный трепет
Души пред собственною бездной.
Сердце не может бояться Того, Кого оно беззаветно любит. Или боишься, или любишь. А если и боишься, и любишь, значит, еще не любишь. Любовь готова принять всё в своем избраннике и разделить со своим единственным всё, но и спрос ее так велик, как велик возлюбленный ее. Любовь не от мира сего. Она от Бога. И так, как Бог спрашивает с человека, так и сердце спрашивает с Бога. И вопросы любящего сердца всегда безжалостны и горячи. И Богу нужна эта наша безжалостность, этот наш огонь. Мы переворачиваем сердце Бога, и Он снова и снова рождает нас, дарит нас Своим отцовством. Мы хотим обмануть Бога, когда заискиваем перед Ним, когда надеемся снискать расположение рабской покорностью. А Ему нужна вся правда о Нем, на которую только и способно сердце. Ему нужен сын. И Отец ищет сына среди нас. И отыскивает сына по тем вопросам, которые ставит сердце своей глубине. Бог верит, что мы готовы задать Ему эти последние вопросы. Вот что имеет в виду митрополит Антоний Сурожский, когда говорит, что Бог верит в человека. Ведь если мы Отцу не задаем самых тяжелых на свете вопросов, то и перед собою их не ставим. Мы уже не спрашиваем себя – добры ли мы, милосердны ли мы, правдивы ли мы в любви? А если мы задаем эти вопросы Богу – милосерден ли Ты, правдив ли Ты? Если мы осмеливаемся их задавать, то как мы можем не задать их себе? В этом богоугодном богоборчестве и сбывается душа. Вот как о родах духа сказано в последних строфах стихотворения Райнера Марии Рильке «Созерцание» в переводе Бориса Пастернака.
Так ангел Ветхого Завета
Нашел соперника под стать –
Как арфу, он сжимал атлета,
Которого любая жила
Струною ангелу служила,
Чтоб схваткой гимн на ней сыграть.
Кого тот ангел победил,
Тот правым, не гордясь собою,
Выходит из любого боя
В расцвете и сознаньи сил.
Не станет он искать побед.
Он ждет, чтоб Высшее Начало
Его все чаще побеждало,
Чтобы расти Ему в ответ.
И ровно о том же, но по-другому сказано в стихотворении Миркиной.
* * *
О, это сочетанье боли
И творческой могучей воли!
Внутрь боли Божие вторженье,
Как вход огня во внутрь поленьев.
Борьба, скрещение двух воль –
Сгорающая в Боге боль.
Поэзия Миркиной – это столь мучительно личное и радостно личное переживание Бога, что читателя, привыкшего доверять чужому, а не своему опыту, она смутит. Где та почтительная дистанция? Где тот охранительный барьер? Но не есть ли дистанция лишь отговорка, имеющая вид законного оправдания, чтобы скрыться от самих себя и отдалиться от Бога. Почитание Его на безопасном расстоянии и есть узаконенное богоубийство. И напротив, единение с Ним в борьбе за Него вплоть до ощущения Его совершенства означает рождение в Нем.
Вера, построенная на страхе, мертва. Такая вера замешена на земном чинопочитании. Это холопская вера, корыстная вера. Пророк Иеремия передает так слово Господа к Израилю: «И дам им одно сердце и один путь, чтобы боялись Меня во все дни жизни, ко благу своему и благу детей своих…» (Иер. 32:39). Но вот праведник Иов переворачивает сердце Бога своими дерзкими вопросами. И страх, ведущий ко благу, тот страх, в котором живут благочестивые друзья Иова, оказывается вовсе не тем, что угодно Богу: «…вы говорили обо Мне не так верно, как раб Мой Иов» (Иов. 42,7). Вот как звучат в переводе Миркиной строки суфийского поэта Ибн аль-Фарида.
И все страданья Иова – ручей,
Текущий в море горести моей.
Когда бы стон мой услыхал Аллах,
Наверно б, лик свой он склонил в слезах.
Суфий верит в то, что Всевышний готов всем сердцем откликнуться на его существование и разделить с человеком если и не его судьбу, то всю палитру его переживаний.
У Бога есть сердце, и есть душа. «От всего сердца Моего и от всей души Моей» говорит Бог-ревнитель устами пророка. Вот почему и у человека есть и сердце, и душа. И высоко призвание нашего сердца, и во всех краях неба видна работа нашей души.
* * *
Всемогущее сердце моё –
Бесконечных миров сердцевина.
Ты, наполненное до краёв,
Со Вселенною всею едино.
О, лесная великая тишь,
Чудотворная сила безмолвья,
Это ты моё сердце растишь.
Это ты его тайною полнишь.
Омываясь в твоей тишине,
Я прощаюсь со знанием ложным.
Всё, что истинно надобно мне,
То воистину сердцу возможно.
Всемогущество Бога имеет таинственную связь с всемогуществом сердца. Истинное всемогущество состоит в способности отказаться от всех своих притязаний ради свободы того, кого ты любишь. Исаак Сирин написал: «Нет страдания более жгучего, чем любовь к Богу»[9 - Исаак Сирин, преподобный. О божественных тайнах и о духовной жизни. Новооткрытые тексты. СПб.: Издательство Олега Абышко, 2006. С. 188.]. С этим страданием может только сравниться, а может быть, и никогда не сравнится, любовь Бога к человеку. Не она ли и является мерилом, то есть полной мерой страдания и любви?