Три алые розы
Цветут в моем заду,
В твоем заду поганые мочалки…
Куплетики неизменно были очень короткими, Мило явно рассчитывал, что слушатели покатятся от хохота, не дослушав их до конца, я же, со всегдашним своим занудством, раз за разом интересовался, а как там дальше, за что он меня тихо – и вполне справедливо – ненавидел. На вечеринках Мило извлекал из своего репертуара шуточки насчет вонючих ног, вызывавшие хохот у всех, кроме меня. Я не смеялся из самой низкой зависти. Дело в том, что мои собственные шутки стали последнее время такими умственными, что над ними не смеялся уже никто, кроме Паучихи Уэбб, да и та их явно не понимала.
Одним из главных событий той весны стало известие, что мамаша небезызвестной Мейбл Хейингтон застукала Перси Бойда Стонтона прямо на своей дочке. Она проследила, как парочка направляется к стонтонскому сараю, немного подождала, ну и выдала им по первое число. Мелкая, вечно какая-то замызганная, истеричная миссис Хейингтон и сама-то не отличалась особым целомудрием; уже несколько лет она пребывала в сомнительном статусе соломенной вдовы. Ни минуты не медля, эта особа направилась к папаше Стонтону, который только что наладился поспать после обеда, и произнесла пламенную речь; позднее она неоднократно повторяла эту речь на улицах нашего поселка, так что я запомнил ее во всех подробностях. Если он считает, что сынок богатея может безнаказанно обесчестить единственную дочь бедной вдовы, а затем отбросить ее, как ненужную ветошь, она, как бог свят, докажет ему обратное. У нее, как и у любого другого человека, есть свои чувства. Так что же теперь, должна она идти к мистеру Махаффи, чтобы дать делу законный ход, или он пригласит ее сесть, чтобы поговорить начистоту?
Мы так и не узнали, на сколько уж там она его обчистила. Кто-то говорил – на пятьдесят долларов, кто-то – на сто. Миссис Хейингтон упорно скрывала точную сумму. Кое-кто хихикал, что, по справедливости, так называемая честь Мейбл никак не тянет больше чем на двадцать пять центов, что каждую пятницу, когда товарный поезд полчаса отстаивается в тупике около карьера, Мейбл шастает к проводнику и ублажает его прямо на мешках в каком-нибудь вагоне; кроме того, ее благосклонностью пользовались два батрака с фермы, расположенной рядом с индейской резервацией. Но у доктора Стонтона были деньги, по слухам – огромные деньжищи, потому что он накопил с годами уйму земли и получал весьма приличные доходы, выращивая табак и сахарную свеклу, ставшую за последнее время очень прибыльной сельскохозяйственной культурой. Медицина была для Стонтона делом сугубо второстепенным, он продолжал ею заниматься не столько для заработка, сколько из соображений престижа. Как бы там ни было, отец Перси был врачом, и заявление миссис Хейингтон, что он не сможет остаться в стороне, если Мейбл забеременеет, зацепило его весьма болезненно.
Для нашего поселка это был самый настоящий скандал в высшем обществе. Некоторые женщины многословно распинались, как им жалко несчастную миссис Стонтон, другие говорили, что она сама же и распустила своего сыночка, слишком уж много ему позволяется. Мужчины в большинстве называли Перси малолетним мерзавцем, зато компания Сеса Ательстана принимала его с распростертыми объятиями. Бен Крукшанк, невысокий жилистый плотник, отловил Перси на улице и сказал, что, если тот хоть раз подойдет к Леоле, он его сделает инвалидом. Леола ходила как в воду опущенная, все говорили, что она сохнет по Перси и простила ему все; это уронило в моих глазах не столько ее, сколько женщин вообще. Кое-кто из наших записных блюстителей (а чаще – блюстительниц) морали припоминал случай с миссис Демпстер, говоря, что уж если священникова жена ведет себя подобным образом, стоит ли удивляться, когда молодежь следует тем же путем. Доктор Стонтон отмалчивался, однако вскоре стало известно, что он решил спровадить проштрафившегося сына в школу-интернат, где мамочка не будет утирать ему сопли. Вот так и случилось, директор, что Перси очутился в Колборнском колледже, чтобы позднее стать одним из самых известных его выпускников, Нашим Боем, и председателем правления.
13
Для большей части мира главным событием осени 1914 года стало начало войны, однако у нас в Дептфорде болезнь моего брата Вилли вызвала интерес ничуть не меньший, если не больший.
Брата периодически прихватывало уже четвертый год. Все началось с несчастного случая в типографии «Знамени», когда он попытался один, без помощи, снять каландры с большой машины, с той, на которой печаталась газета. Джампер Сол отсутствовал по уважительной причине – он был подающим в нашей городской бейсбольной команде. Каландры не то чтобы страшно тяжелые, но очень неудобные, один из них упал на Вилли и сшиб его с ног. Сначала казалось, что все обошлось большой ссадиной на спине, однако со временем у Вилли начались приступы слабости, сопровождавшиеся острой болью. Доктор Маккосланд был бессилен, о рентгене в наших местах еще даже не слыхали, да и обычные теперь диагностические методики были практически неизвестны. Родители пробовали возить Вилли в Питтстаун, к хиропрактику, однако сеансы оказались настолько болезненными, что хиропрактик отказался их продолжать. Однако до осени 1914 года все как-то обходилось, приступы были довольно непродолжительными, так что Вилли просто приходилось полежать несколько дней в постели, на легкой диете и с пачкой книжек про Секстона Блейка – чтоб не скучно было.
На этот раз брата прихватило всерьез – настолько всерьез, что он начинал иногда бредить. Самым же опасным симптомом (в поселке говорили об этом, понижая голос) была длительная задержка мочи, усугублявшая его страдания. Доктор Маккосланд вызвал специалиста из Торонто – случай для нашего поселка редчайший и тревожный, – но и тот не смог предложить ничего существенного, разве что теплые ванны с интервалами в четыре часа. Он посоветовал не спешить с хирургическим вмешательством, ведь в те времена удаление почки считалось очень трудной и опасной операцией.
Как только поселку стало известно, что посоветовал врач из Торонто, образовалась группа добровольцев, готовых оказать нам всю необходимую помощь. А помощь и вправду была не лишней – у нас имелась надувная ванна, и мы поставили ее рядом с кроватью, однако воду нужно было греть на огне и таскать к ванне в ведрах. Как я уже говорил, жители нашего городка отличались добросердечием, а практическая помощь подобного рода была им наиболее близка и понятна: при таком количестве охотных помощников шесть купаний в день были сущей ерундой. Среди добровольцев был даже новый пресвитерианский священник преподобный Дональд Фелпс (сменивший преподобного Эндрю Боуйера, который ушел в отставку весной того же 1914 года), а ведь он не успел даже с нами толком познакомиться. Факт еще более поразительный: в составе этой группы был Сес Ательстан, и приходил он к нам неизменно трезвый как стеклышко. Городок решил сделать все возможное, чтобы поставить Вилли на ноги.
От ванн Вилли немного полегчало, однако вздутие, вызванное задержкой мочи, становилось все более заметным. Он пробыл в постели уже свыше двух недель, когда наступила суббота традиционной осенней ярмарки, что вызвало некоторые специфические проблемы. Отец не мог не идти на ярмарку, ведь ему предстояло описать ее в «Знамени»; более того, как председатель школьного совета он должен был судить какие-то там соревнования. Мать и должна была присутствовать на ярмарке, и хотела – женский комитет нашей церкви затеял ужин из разнообразной домашней птицы, а мать славилась как великолепная кухарка и пропагандистка хитроумных блюд. В шесть часов мужчины помогут Вилли выкупаться, но кто будет сидеть с ним до этого времени? Я с радостью предложил свои услуги – посижу, а на ярмарку сбегаю после ужина, когда стемнеет и начнется самое веселье.
С двух до трех я сидел рядом с Вилли и читал, с трех до половины четвертого я смотрел, как он умирает, и пытался хоть что-нибудь сделать. Сделать я мог очень мало. Когда Вилли покрылся потом и начал вести себя беспокойно, я положил ему на лоб мокрое полотенце. Когда он метался и стонал, я держал его за руки и пытался приободрить какими-то бессмысленными словами. Вскоре Вилли перестал меня слышать, метания сменились судорогами. Он несколько раз вскрикнул – собственно говоря, это был даже не крик, а что-то вроде спазматического хрипа, – а затем быстро, буквально за несколько минут, его тело стало холодным как лед. Я хотел позвать доктора, но боялся оставить Вилли одного. Я приложил ухо к его груди – ни звука. Я попытался нащупать пульс – и не нащупал. Я принес зеркало и поднес его ко рту Вилли – зеркало не затуманилось ни чуть-чуть. Не дышит. Я оттянул ему веко и увидел сплошной белок, глаз закатился до упора. Тут я окончательно осознал, что мой брат умер.
Теперь-то просто говорить, что нужно было мне делать, – я же могу только описать, что я делал тогда в действительности. От ужаса осознания, что Вилли умер – это было, словно наш дом обрушился и погреб меня под обломками, я все еще помню кошмарное ощущение, – я быстро перешел к бунту. Вилли не мог умереть. Этого не может быть. Я с этим не смирюсь. И вот, даже не подумав пригласить доктора (которого я всегда недолюбливал, хотя в нашей семье его уважали), я со всех ног помчался к миссис Демпстер.
Почему? Я не знаю почему. Это не было разумным решением, да и вообще не было «решением». Но я помню, как бежал сквозь жаркий осенний день, помню веселую музыку, доносившуюся с ярмарки. В нашем городке не было дальних концов, так что я добрался до домика Демпстеров минуты за три-четыре. Заперто. Конечно же, Амаса Демпстер повел сына на ярмарку. Ни секунды не медля, я влез в окно и перерезал путы миссис Демпстер, объясняя одновременно, чего я от нее хочу, затем я то ли помог ей выбраться через окно, то ли вытащил ее – все эти лихорадочные действия почти не отложились в моей памяти. Найдись тогда сторонний наблюдатель, он бы немало подивился, глядя, как мы с миссис Демпстер несемся по улицам, держась за руки; помню, она даже подобрала юбки, чтобы легче было бежать, – вещь совершенно невозможная для взрослой женщины, скорее всего она заразилась моими эмоциями.
На время болезни родители поместили Вилли в свою комнату, она была самая большая и удобная. Вбежав туда, я застал брата в том же состоянии, что и оставил, – мертвенно-бледным, холодным и окоченевшим. Миссис Демпстер взглянула на Вилли серьезно, но совсем не горестно, затем она подошла к кровати, опустилась на колени, взяла его за руки и склонила голову в молитве. Я не могу сказать точно, как долго она молилась, но уж никак не меньше десяти минут. Я сам не вставал на колени и не мог молиться. Я просто стоял с разинутым ртом – и надеялся.
В конце концов миссис Демпстер подняла голову и окликнула его. «Вилли», – сказала она тихим, бесконечно добрым и почти радостным голосом. И снова: «Вилли». Я надеялся, чуть не до болезненных судорог. Миссис Демпстер слегка встряхнула его руки, словно стараясь разбудить спящего: «Вилли».
Вилли вздохнул и пошевелил ногами. Я упал в обморок.
Когда я очухался, миссис Демпстер сидела на краешке кровати и что-то весело, непринужденно говорила. Вилли отвечал ей еле слышно, но с явной охотой. Я начал метаться по комнате, смочил полотенце и протер ему лицо, принес питье из апельсинового сока с яичным белком, разрешенное ему в крошечных количествах, стал обмахивать его веером – одним словом, делал все, что могло хоть немного помочь, а главное – что могло выразить мою бьющую через край радость. Вскоре Вилли задремал, и мы с миссис Демпстер начали переговариваться шепотом. Случившееся очень ее обрадовало, но, как я теперь понимаю, не слишком удивило. Я болтал без умолку, как идиот.
В тот день время словно изменило свой ход, потому что вскоре – как мне казалось – пришли мужчины, обещавшие помочь в купании Вилли, а значит, было уже около половины шестого. Они поразились, увидев у нас миссис Демпстер, однако, как то нередко бывает, необычность ситуации удержала присутствующих от бестактностей, так что никто не стал дополнительно подчеркивать свое изумление. Вилли попросил, чтобы миссис Демпстер присутствовала при купании, затем она помогла его вытереть – дело далеко не простое, потому что у него болел буквально каждый кусочек кожи. Когда с этим было покончено – то есть около половины седьмого, – пришли наконец родители, а вместе с ними и Амаса Демпстер. Не знаю уж, какую сцену ожидал я увидеть, скорее всего что-нибудь в библейском духе. Однако Демпстер просто взял жену за руку, как он обычно делал, и увел прочь. Уходя, она на мгновение задержалась и послала Вилли воздушный поцелуй. Прежде мне ни разу не приходилось видеть этого жеста, и он показался мне необыкновенно прекрасным; к моей огромной радости, Вилли тоже послал ей воздушный поцелуй; ни до, ни после я не видел на лице матери такого мрачного выражения, как в тот момент.
После ухода Демпстеров родители поблагодарили мужчин и предложили им перекусить, однако те вежливо отказались и ушли (это был стандартный ритуал, только ночные помощники, приходившие к двум ночи и шести утра, считали себя вправе принять от матери кофе и бутерброды). Затем внизу, в гостиной, я подвергся обработке, может и не столь длительной, но ничуть не менее слабой, чем все то, что мне пришлось потом пережить на войне.
Как вышло, что я не послал за доктором Маккосландом и родителями при первых же признаках опасности? Что толкнуло меня обратиться к этой особе, сбрендившей дегенератке, и привести ее не только в наш дом, но и прямо к постели опасно больного брата? Если вспомнить всю эту мою циничную белиберду, мое всегдашнее высокомерие, неизвестно на чем основанное, не значит ли все это, что и я малость свихнулся? И откуда у меня такие близкие отношения с Мэри Демпстер, в теперешнем-то ее состоянии? А если все это – плоды моего неумеренного чтения, нужно, пожалуй, загрузить меня настоящей работой, может, тогда я выкину из головы всю эту дурь и стану нормальным, как люди.
Говорила, вернее, кричала по преимуществу мать; она исполняла вариации на эти темы, пока меня не начало от них тошнить. Теперь я понимаю, что в значительной степени ее гнев объяснялся чувством вины, она не могла себе простить, что не устояла перед соблазном лишний раз покрасоваться перед подружками из женского комитета, забыла о своем долге находиться рядом с больным сыном. Теперь же она отыгралась за все это на мне, с некоторой помощью отца, который считал себя обязанным полностью ее поддержать, однако делал это с явной неохотой.
Жуткая сцена могла продолжаться бесконечно, пока все мы не рухнули бы от изнеможения, если бы не доктор Маккосланд; он был на выезде, только что вернулся и сразу же пошел проведать Вилли. С доктором в наш дом явилась свойственная ему атмосфера, зябкая, с запахом хлорки и йода; он поднялся на второй этаж и внимательно осмотрел Вилли. А затем приступил к допросу. Он заставил меня описать во всех подробностях все симптомы, проявлявшиеся у Вилли перед тем, как тот умер. Потому что я твердо настаивал, что Вилли действительно умер. Отсутствие пульса. Отсутствие дыхания.
– Но ведь у него были стиснуты кулаки? – спросил доктор Маккосланд.
Да, сказал я, но разве из этого следует, что Вилли тогда не умер?
– Конечно же не умер, – сказал доктор. – Если бы он тогда умер, я не говорил бы с ним несколько минут назад. Поверь мне, Данни, я все-таки разбираюсь, когда человек умер, а когда нет, – добавил он с добродушной (по замыслу) улыбкой.
Это была сильная судорога, объяснил он родителям, стиснутые кулаки – лишнее тому доказательство. Неискушенный человек далеко не всегда может уловить ослабевшее дыхание и ослабевший пульс. От него веяло уверенностью и здравым смыслом, на следующий день Маккосланд пришел к нам пораньше и сделал Вилли «пункцию», как он это назвал, – воткнул ему в бок толстую пустотелую иглу и откачал кошмарное количество кровавой мочи. Через неделю Вилли был уже на ногах и вроде как в порядке, через четыре месяца он обманул врачей и записался в канадскую армию, в 1916 году он, один из многих, без вести канул в непролазной грязи под Сент-Элола.
Я как-то даже не уверен, были у Вилли стиснуты кулаки, когда он умер, или нет. Позднее я был свидетелем смерти бессчетного числа людей, и у значительной части мертвецов, о которых я спотыкался на каждом шагу, которых я отталкивал с дороги в кусты, были стиснуты кулаки, – можно было написать об этом доктору Маккосланду, но я не стал.
Я видел, как Вилли откликнулся на призыв миссис Демпстер и вернулся из мертвых, для меня это есть и всегда будет ее вторым чудом.
14
Потянулись недели, полные боли и разочарования. В глазах своих знакомых я утратил высокое звание эрудита, скатился до положения легковерного дурачка, который искренне поверил, будто опасная психопатка может воскрешать из мертвых. Тут нужно объяснить, что миссис Демпстер считалась в поселке опасной отнюдь не в связи с каким-нибудь ее предполагаемым буйством, наша не в меру пугливая общественность боялась, что, возобновив свои блуждания, она может совратить чьего-нибудь супруга. Считалось самоочевидным, что миссис Демпстер, виновата она в том или нет, постоянно охвачена ненасытным, не знающим ни удержу, ни разбора желанием. Мои тайные к ней визиты породили уйму грязных шуточек, однако самым главным, самым смешным анекдотом была моя упрямая уверенность, что «эта особа» вернула Вилли к жизни.
Люди постарше воспринимали ситуацию серьезнее. Кое-кто склонялся к мысли, что всему виной моя общеизвестная – и нездоровая – страсть к запойному чтению, что я слегка повредился умом и, вполне возможно, нахожусь на грани «воспаления мозга», жуткой болезни, каковая, как считалось, поражает переучившихся школьников и студентов. Двое-трое друзей советовали отцу незамедлительно забрать меня из школы и отправить на годик-другой на ферму, чтобы поработал руками и малость пришел в себя. Доктор Маккосланд улучил минуту для «серьезного разговора» (его собственное выражение) со мной. Суть разговора состояла в следующем: если я не научусь уравновешивать свои теоретические познания житейским здравым смыслом, почерпнуть каковой можно ну хотя бы у него самого, мне грозит перспектива стать этаким «с приветом». Если я не сверну со своей теперешней ложной стези, то могу даже стать таким, как Элберт Хаббард (так звали свихнутого, по всеобщему мнению, американца, который считал, что работа может и должна быть радостью) (#litres_trial_promo).
Преподобный Дональд Фелпс, наш новый священник, задержал меня после службы, чтобы объяснить, насколько это кощунственно – думать, что некий человек, пусть даже самого безукоризненного поведения, может воскресить мертвого. Время чудес, сказал он, осталось далеко в прошлом – к его величайшей, как мне тогда показалось, радости. Фелпс мне понравился, в его поучениях чувствовалась искренняя доброжелательность, чего нельзя было сказать о докторе Маккосланде.
Отец беседовал со мной не раз и не два, что позволило мне лучше постичь его собственный характер. В своем профессиональном амплуа издателя отец отличался беззаветной отвагой, однако дома он был откровенным капитулянтом, сторонником мира любой ценой. Он считал, что мне следует держать язык за зубами, ни в коем случае не выражая мнений, противных материнским.
Я бы и рад – если бы она этим удовлетворилась. Но матери настолько хотелось начисто вытравить из моего сознания веру в то, что я видел собственными глазами, и получить от меня клятвенные заверения, что я никогда больше не встречусь с миссис Демпстер и безоговорочно приму мнение о ней, сложившееся в нашем городке, – что она беспрестанно делала какие-то туманные намеки, а то и прямо начинала обсуждать все эти обстоятельства, чаще всего за обеденным столом. Было совершенно очевидно, что теперь она воспринимает и самый малый намек на мое хорошее отношение к миссис Демпстер как измену себе самой, а так как верность была едва ли не единственным понятным ей видом любви, она проявляла наибольшую страсть именно в те моменты, когда считала себя наиболее рассудительной. Я никогда не участвовал в этих сценах, и мать вполне справедливо воспринимала мою неразговорчивость как признак упрямого нежелания капитулировать.
Она не понимала, как сильно я ее люблю и как угнетает меня необходимость идти ей поперек, но что же мог я поделать? Во мне жило убеждение, что, уступи я сейчас, обещай я ей то, чего она хочет, это будет конец всему, что есть во мне хорошего; я не был ее мужем, который умел мирно уживаться с ее бешеной правоверностью; сын своей матери, я полной мерой получил и ее горский норов, и ее железную непреклонность.
Однажды после особо кошмарного обеда, когда мать под конец прямо потребовала, чтобы я сделал выбор между ней и «этой женщиной», я выбрал третье. Посчитав свои деньги и убедившись, что их хватит на железнодорожный билет, я на следующий же день прогулял уроки, поехал в Питтстаун и записался в армию.
Тут все сразу переменилось. В армию брали с восемнадцати лет, мне же едва исполнилось шестнадцать, однако я был высоким и крепким, да и приврать умел, так что никаких проблем не возникло. Мать совсем было собралась пойти в комиссариат, чтобы они меня вычеркнули, но тут уж проявил твердость отец. Он сказал, что не допустит такого позорища, чтобы мать вытащила меня из армии, и ей пришлось смириться. Теперь она разрывалась между страхом, что меня застрелят в первый же день, как начнется учебная подготовка, и переходившим в уверенность подозрением, что между мной и миссис Демпстер было что-то такое, о чем она боялась даже помыслить.
Что касается отца, я сильно упал в его мнении. Он не испытывал никакого уважения к военным, занимал пробурскую позицию в 1901 году, когда это было весьма чревато, и имел серьезнейшие сомнения относительно справедливости каких бы то ни было войн. В нашем поселке царило самое романтическое отношение к войне, тем паче что она нас практически не затрагивала, однако мой отец и мистер Махаффи были лучше осведомлены, как заваривалась эта война, а потому не разделяли всеобщих восторгов. Отец даже советовал мне выдать как-нибудь свой истинный возраст, чтобы меня выгнали из армии, однако мое ослиное упрямство возобладало, тем более что я успел раззвонить о своем героическом поступке направо и налево.
Я нимало не интересовался, что там думают взрослые, а вот то, что сверстники стали относиться ко мне с новым уважением, это мне льстило, и очень. В школе я бездельничал, как оно и пристало мужчине, ожидающему часа, когда можно будет перейти к более серьезным делам. Мои дружки искренне считали, что я могу испариться в любую минуту, и каждый раз, когда я встречал Мило Паппла, а такое случалось ежедневно, он тряс мою руку и с чувством декламировал:
Скажи мне «писсуар»,
Не говори «сортир».
Что было парикмахерской версией первых строк популярной в те дни песни:
Скажи «au revoir»,
Не говори «прости».
Девушки тоже глядели на меня по-новому – в частности, к моему полному восторгу и изумлению, Леола Крукшанк вполне прозрачно намекнула, что я могу получить ее, так сказать, напрокат. Леола все еще сохла по Перси Бойду Стонтону, но тот был далеко, в колледже, и совсем не умел писать письма, так что она разумно умозаключила, что небольшой роман с будущим героем не принесет никому особого вреда и даже может считаться исполнением патриотического долга.
Прелестная девушка с тоннами прелестной сентиментальной чуши в прелестной головке, она была к тому же предельно чистоплотна – от нее всегда уютно пахло свежевыглаженным бельем. Я проводил с Леолой уйму времени, сумел ее убедить, что поцелуй-другой не могут считаться настоящей изменой Перси, а по субботним вечерам надевал свой лучший костюм и прогуливался с ней по главной улице.
Что касается миссис Демпстер, я держался от нее подальше, частично из страха и нежелания бросать матери вызов, частично же потому, что не знал, как взглянуть ей в глаза, когда в моих ушах буквально звенят десятки оскорбительных о ней отзывов. И все же я понимал, что не смогу уйти на войну, не попрощавшись с ней. В конце концов я выбрал удобный момент, прокрался к домику Демпстеров и еще раз – последний – залез в окно. Она говорила со мною так, словно я и не переставал ее навещать, и не слишком удивилась известию, что я записался в армию. В свое время, когда война только-только еще началась, мы много о ней беседовали; миссис Демпстер от души смеялась, услышав, что две дептфордские женщины, родные сестры, увлекавшиеся модным тогда спиритизмом, по несколько раз в неделю посещали кладбище, садились на могилу своей матери и зачитывали ей последние новости из Франции. Когда я засобирался уходить, миссис Демпстер расцеловала меня в обе щеки – вещь, которой она никогда прежде не делала, – и сказала: «Запомни главное: что бы там ни случилось, не нужно бояться, в этом нет никакого смысла». Я обещал ей, что не буду бояться, искренне веря, что смогу сдержать это обещание, таким уж я был тогда дураком.
Со временем мне пришел вызов, я сел на поезд, гордо предъявив проводнику свой пропуск в учебно-тренировочный лагерь, высунулся в окно и помахал рукой родителям: мать едва сдерживала слезы, на отцовском лице застыло какое-то непонятное мне выражение. Леола была в школе, мы заранее решили, что ей не стоит провожать меня на вокзал, слишком уж это будет смахивать на взаправдашнее обручение. Зато предыдущим вечером она призналась, что образ Перси исчезает из ее сердца, несмотря на все ее усилия, и что она недавно поняла, что любит не его, а меня, и она будет любить меня вечно и будет ждать меня, пока я не вернусь из Европы с полей сражений.
II