– Вы сами видите, сэр, – сказал я, – что печать не сломана.
– Гм… – сказал он. – Что же тебя привело сюда?
– Я хотел отдать письмо, – сказал я.
– Ну, – сказал он с хитрым видом, – ведь у тебя были, вероятно, какие-нибудь надежды.
– Сознаюсь, сэр, – отвечал я, – узнав, что у меня есть состоятельные родственники, я действительно надеялся, что они мне смогут помочь. Но я не нищий, я не ищу милости у вас и не прошу ничего, что дается неохотно. Хоть я и кажусь бедным, но у меня есть друзья, которые будут рады помочь мне.
– Ну, ну, – сказал дядя Эбенезер, – нечего тебе фыркать на меня. Мы еще отлично поладим. А затем, Дэви, если ты не хочешь этой каши, то я доем ее сам. Да, – продолжал он, завладев моим стулом и ложкой, – овсяная каша – славная, здоровая пища, важная пища. – Он вполголоса пробормотал молитву и принялся ужинать. – Твой отец очень любил поесть, я помню. Можно было назвать его если не большим, то, по крайней мере, усердным едоком. Что же касается меня, то я всегда только чуть притрагивался к пище. – Он глотнул пива, и это, вероятно, напомнило ему об обязанностях гостеприимства, потому что следующими его словами были: – Если ты хочешь пить, то найдешь воду за дверью.
На это я ничего не ответил, но упорно продолжал стоять и глядеть с большим гневом на моего дядю. Он продолжал торопливо есть и бросал быстрые взгляды то на мои башмаки, то на чулки домашней вязки. Только раз, когда он решился взглянуть немного повыше, глаза наши встретились, и даже на лице вора, пойманного на месте преступления, не могло отразиться столько страха. Это заставило меня призадуматься над тем, не происходила ли его боязливость от непривычки к людскому обществу, не пройдет ли она после небольшого опыта и не станет ли мой дядя совсем другим человеком. От этих мыслей меня пробудил его резкий голос.
– Твой отец давно умер? – спросил он.
– Уже три недели, сэр, – отвечал я.
– Александр был скрытный человек, молчаливый человек, – продолжал он. – Он и в молодости мало разговаривал. Он говорил что-нибудь обо мне?
– Пока вы сами мне не сказали, сэр, я и не знал, что у него был брат.
– О господи! – воскликнул Эбенезер. – Верно, он и о Шоосе не говорил?
– Никогда даже не называл его по имени, – сказал я.
– Подумать только! – ответил он. – Странный человек!
Несмотря на это, он казался чрезвычайно довольным: самим ли собою, или мной, или поведением моего отца – этого я не мог угадать. Во всяком случае, у него, должно быть, прошло то чувство отвращения или недоброжелательства, которое он сначала испытывал ко мне, потому что он вдруг вскочил, прошелся по комнате за моей спиной и хлопнул меня по плечу.
– Мы еще отлично поладим! – воскликнул он. – Я положительно рад, что впустил тебя. А теперь пойдем спать.
К моему великому удивлению, он не зажег ни лампы, ни свечи, а ощупью вошел в темный проход; ощупью, тяжело дыша, поднялся на несколько ступенек, остановился перед какой-то дверью и отомкнул ее. Я спотыкался, стараясь следовать за ним по пятам, и теперь стоял рядом. Он предложил мне войти, так как это и была моя комната. Я послушался, но, сделав несколько шагов, остановился и попросил свечку.
– Ну, ну, – проговорил дядя Эбенезер, – сегодня чудная лунная ночь.
– Сегодня нет ни луны, ни звезд, сэр, и тьма кромешная, – сказал я. – Я не могу найти постель.
– Ну, ну, – ответил он, – я не люблю, чтобы в доме был свет. Я страшно боюсь пожара. Спокойной ночи, Дэви, мой милый.
И не успел я выразить еще раз свой протест, как он захлопнул дверь, и я услышал, как он запирал меня снаружи. Я не знал, плакать ли мне или смеяться. В комнате было холодно, как в колодце, а когда я наконец нашел постель, она оказалась мокрой, как торфяное болото. Но я, к счастью, захватил с собой свой узел с вещами и, завернувшись в плед, улегся на полу около большой кровати и быстро заснул.
С первым проблеском дня я открыл глаза и увидел, что нахожусь в большой комнате, обитой тисненой кожей, обставленной дорогой вышитой мебелью и освещаемой тремя прекрасными окнами. Лет десять, а может быть, и двадцать назад нельзя было бы желать более приятной комнаты для сна или пробуждения, но с тех пор сырость, грязь, заброшенность, мыши и пауки сделали свое дело. Кроме того, некоторые оконные рамы были сломаны, но в Шоос-гаузе это было обычным явлением, точно моему дяде приходилось когда-нибудь выдерживать осаду своих возмущенных соседей, может быть, с Дженет Клоу-стои во главе.
Между тем на дворе светило солнце, а я так замерз в этой печальной комнате, что начал стучать и кричать, пока не пришел мой тюремщик и не выпустил меня. Он повел меня за дом, где был колодец с бадьей, и сказал, что, «если мне нужно, я могу вымыть тут лицо». Я вымылся и добрался как мог до кухни, где он развел огонь и стряпал овсяную кашу. На столе стояли две чашки с двумя роговыми ложками, но все тот же единственный стакан легкого пива. Вероятно, я посмотрел на него с некоторым удивлением, и мой дядя заметил это, потому что, как бы в ответ на мою мысль, он спросил, не хочу ли я выпить эля – так он называл свое пиво.
Я сказал ему, что, хотя у меня есть такая привычка, я не желаю его беспокоить.
– Ну, ну, – сказал он, – я не отказываю тебе в том, что благоразумно.
Он снял с полки другой стакан, но, к моему великому изумлению, вместо того чтобы нацедить еще пива, перелил ровно половину из первого стакана во второй. В этом было какое-то благородство, от которого у меня захватило дух. Хотя мой дядя бесспорно был скрягой, но принадлежал к той высшей породе скупцов, которые могут заставить уважать свой порок.
Когда мы кончили завтрак, мой дядя открыл сундук и вынул из него глиняную трубку и пачку табаку, от которой отрезал ровно столько, чтобы набить себе трубку, а остальное запер снова. Затем он уселся на солнце у одного из окон и стал молча курить. Время от времени глаза его останавливались на мне, и он выпаливал какой-нибудь вопрос. Раз он спросил:
– А твоя мать?
И когда я сказал, что и она также умерла, он прибавил:
– Красивая была девушка!
Потом опять после длинной паузы:
– А кто такие твои друзья?
Я сказал ему, что то были различные джентльмены, носящие фамилию Кемпбелл, хотя на самом деле только один из них, а именно священник, когда-либо обращал на меня внимание. Но я начинал думать, что дядя слишком легко относится к моему общественному положению, и желал доказать ему, что хотя я с ним теперь наедине, но у меня есть защитники.
Он, казалось, раздумывал о моих словах.
– Дэви, – сказал он потом, – ты хорошо сделал, что пришел к своему дяде Эбенезеру. Я высоко ставлю нашу фамильную честь и исполню свой долг относительно тебя, но пока я обдумываю, куда бы лучше тебя пристроить: сделать ли тебя дипломатом, или юристом, или, может быть, военным, что молодежь любит более всего. Я не хотел бы, чтобы Бальфур унижался перед северными Кемпбеллами, и потому прошу тебя держать язык за зубами. Чтобы не было никаких писем, никаких посланий, ни слова никому, иначе – вот дверь.
– Дядя Эбенезер, – отвечал я, – у меня нет основания предполагать, что вы желаете мне дурное. Но, несмотря на то, я желал бы убедить вас, что и у меня есть самолюбие. Я отыскал вас не по своей воле. И если вы еще раз укажете мне на дверь, я поймаю вас на слове.
Он казался сильно смущенным.
– Ну, ну, – сказал он, – нельзя же так, мой милый, нельзя. Потерпи день или два. Я не колдун, чтобы найти тебе карьеру на дне суповой миски. Но дай мне день или два и не говори никому ни слова, и, честное слово, я исполню свой долг относительно тебя.
– Хорошо, – сказал я, – этого довольно. Если вы хотите помочь мне, то я, без сомнения, буду очень рад и очень вам благодарен.
Мне стало казаться (немного преждевременно), что я взял верх над моим дядей, и я заявил, что надо проветрить кровать и постельное белье и просушить их на солнце, потому что я ни за что не стану спать в таком неприятном месте.
– Кто здесь хозяин, ты или я? – закричал он своим пронзительным голосом, но вдруг сразу осекся. – Ну, ну, – прибавил он, – я не то хотел сказать. Что мое, то и твое, Дэви, а что твое, то и мое. Ведь кровь не вода, и на свете только мы двое носим имя Бальфуров.
И он начал бессвязно рассказывать о нашей семье и ее былом величии, о своем отце, начавшем перестраивать дом, о себе, о том, как он остановил перестройку, считая ее преступной растратой денег. Это навело меня на мысль передать ему проклятия Дженет Клоустон.
– Ах негодяйка! – заворчал он. – Тысячу двести девятнадцать – это значит каждый день с тех пор, как я продал ее имущество. Я бы хотел видеть ее поджаренной на горячих угольях, прежде чем это случится! Ведьма, настоящая ведьма! Я пойду переговорить с секретарем суда.
С этими словами он открыл сундук и вынул из него очень старый, но хорошо сохранившийся синий кафтан, жилет и довольно хорошую касторовую шляпу – все это без галунов. Он кое-как напялил это на себя и, взяв из шкафа палку, опять запер все на ключ и собрался уже уходить, как вдруг новая мысль остановила его.
– Я не могу оставить тебя одного в доме, – сказал он. – Мне придется запереть дверь и тебя не впускать.
Кровь прилила мне к лицу.
– Если вы выгоните меня из дому, то уже больше меня не увидите, – сказал я.
Он страшно побледнел и пососал губы.
– Это плохой способ, – сказал он, злобно глядя в пол, – это плохой способ добиться моего расположения, Давид.
– Сэр, – сказал я, – хотя я и питаю подобающее уважение к вашим летам и нашему роду, но мало ценю ваше расположение: меня учили уважать себя, и, если бы вы были десять раз моим единственным дядей и моей единственной семьей, я все-таки не стал бы покупать ваше расположение такою ценой.