– Это правда. Нынешней ночью я сам буду писать для него прощальную речь. Поэтому, если ты не возражаешь, я поужинаю в комнате для занятий. – Он прошел мимо жены и, как только мы очутились в комнате, спросил меня: – Как думаешь, она мне поверила?
– Нет, – ответил я.
– Вот и я так полагаю, – хихикнул Цицерон. – Она слишком хорошо меня знает.
Теперь он был достаточно богат и мог бы развестись с женой, чтобы подобрать себе более подходящую спутницу – во всяком случае, более привлекательную. К тому же Цицерон был разочарован тем, что Теренция не может родить ему сына. И все-таки, несмотря на бесконечные ссоры, он оставался с ней. Это нельзя было назвать любовью, по крайней мере, в том смысле, который вкладывают в это слово поэты. Их связывало другое, гораздо более крепкое чувство. Рядом с Теренцией он постоянно чувствовал себя бодрым, она была для него чем-то вроде точильного камня для клинка.
В ту ночь она нас не беспокоила, и Цицерон диктовал мне слова, которые на следующий день должен был произносить Помпей. Раньше хозяин ни для кого не писал речей, это было что-то новое. Теперь, конечно, многие сенаторы заставляют рабов делать это. Я даже слышал про одного, который не знал, о чем будет говорить, пока ему не приносили написанное. Как такие люди могут называть себя государственными деятелями?! Однако Цицерону понравилось сочинять выступления для других. Его забавляло, что слова, которые он нанизывает друг на друга, вскоре будут произносить великие люди, если, конечно, у них есть хоть капля мозгов. Позже он с большим успехом использовал этот прием в своих книгах. Цицерон даже придумал для Габиния высказывание, которое стало знаменитым: «Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!»
Он решил сделать речь короткой, и поэтому мы закончили работу еще до полуночи, а наутро, после того как Цицерон позанимался зарядкой и поприветствовал лишь самых важных клиентов, отправились к Помпею и передали ему свиток с речью. Помпей был возбужден и донимал Цицерона вопросами о том, так ли уж хороша идея с уходом в отставку. Однако Цицерон справедливо решил, что военачальник просто беспокоится перед выходом на ростру, и оказался прав: как только в руках у Помпея оказался свиток, он заметно успокоился. Тогда Цицерон стал натаскивать Габиния, который тоже был там, но трибун не хотел повторять, как актер, чужие высказывания, и не желал говорить, что Помпей «рожден не для себя, но для Рима».
– Почему? – насмешливо спросил Цицерон. – Или ты в это не веришь?
– Хватит жаловаться! – грубо рявкнул Помпей на Габиния. – Скажешь все, что велено!
Габиний замолчал, но метнул в сторону Цицерона злой взгляд. Думаю, именно тогда они стали тайными врагами. Хороший пример того, как сенатор наживал себе недругов опрометчивой шуткой.
На форуме собралась толпа – всем не терпелось увидеть продолжение вчерашнего представления. Доносившийся оттуда шум мы услышали еще на склоне холма, когда спускались от дома Помпея, – устрашающий рокот, который всегда заставлял меня вспоминать огромное море и волны, накатывающиеся на далекий берег.
На форуме собрались почти все сенаторы, причем аристократы окружили себя приверженцами, чтобы те защитили их в случае надобности и освистали Помпея, который, по их мнению, собирался заявить о своих притязаниях на должность главноначальствующего. Сам Помпей вошел на форум в сопровождении Цицерона и своих союзников-сенаторов, однако тут же отделился от них и прошел к задней части ростры, где под нараставший гул толпы стал прохаживаться, зевать и потирать руки – словом, проявлять все возможные признаки беспокойства. Цицерон пожелал ему удачи и отправился к передней части ростры, где стояли остальные сенаторы. Ему хотелось понаблюдать за ними. Десять трибунов заняли свои места на помосте, затем вперед вышел Габиний и прокричал:
– Я призываю предстать Помпея Великого перед народом Рима!
В государственных делах очень много значат внешность и умение держаться, а Помпей, как никто другой, умел быть величественным. Широкоплечий, он появился на ростре, встреченный оглушительными рукоплесканиями своих сторонников. Он стоял неподвижно и величаво, как утес, слегка откинув крупную голову, и смотрел на обращенные к нему лица. Ноздри его раздувались, будто он вдыхал запах собственной славы.
Обычно люди ненавидят зачитывать написанные для них речи, предпочитая говорить наудачу, но тут был совсем иной случай. Помпей медленно, так, словно подчеркивал важность этой минуты и показывал, что он стоит выше дешевых ораторских хитростей, развернул свиток с заготовленным текстом.
– Народ Рима! – зазвучал его голос в мгновенно наступившей тишине. – Когда мне было семнадцать, я сражался под началом своего отца, Гнея Помпея Страбона, за то, чтобы в стране воцарилось единство. Когда мне было двадцать три, я собрал пятнадцатитысячное войско и разгромил объединенные силы мятежников Брута, Целия и Каррина, и солдаты прямо на поле битвы провозгласили меня императором. Когда мне было тридцать, еще не войдя в сенат, я принял наши войска в Испании, получив полномочия проконсула, шесть лет сражался с мятежниками и победил. В тридцать шесть я вернулся в Италию и уничтожил последние остатки полчищ беглого раба Спартака. В тридцать семь меня избрали консулом и во второй раз удостоили триумфа. Став консулом, я вернул вашим трибунам исконные права и устроил игры. Когда бы ни возникала опасность для граждан Рима, я неизменно приходил им на помощь. Всю свою жизнь я возглавлял солдат. Сегодня граждане столкнулись с новой, невиданной доселе угрозой. Поступило разумное предложение: создать особые силы во главе с начальником, наделенным неслыханными полномочиями. Кого бы вы ни избрали, он должен пользоваться поддержкой всех сословий, ведь такое можно поручить только человеку, которому доверяют все. После вчерашних событий мне стало ясно, что я не пользуюсь доверием сенаторов, поэтому хочу сказать вам: сколько бы меня ни уговаривали принять эту должность, я не дам своего согласия. Я устал повелевать. Сегодня я заявляю, что больше не притязаю ни на какие государственные должности. Я покидаю город, чтобы вернуться к природе и, подобно моим пращурам, возделывать землю.
После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа испустила разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.
– Этого нельзя допустить! – завопил он. – Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!
Как и следовало ожидать, раздался одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа восторженно заорала: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»
Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:
– Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с вашими сердцами и храмами Рима. Прощайте!
Помпей поднял свиток, поприветствовав с его помощью бесновавшуюся толпу, а затем развернулся и решительно направился к выходу, как бы не слыша призывов остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, знавший, что все это от начала до конца было притворством, не удержался от всхлипываний. Сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них пролился ледяной дождь. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. Сколько все помнили себя, Помпей был самым выдающимся римлянином, и вот теперь – его не будет?
На лице Красса отражалось многообразие чувств, передать которые не смог бы даже величайший художник. Ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и стать главноначальствующим, но он понимал, что тут дело нечисто.
Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о своих наблюдениях. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и полководец уже собирался залезть в них. Как многие, только что произнесшие важную речь, – я не раз видел это – он упивался чувством собственного превосходства и одновременно желал, чтобы его приободрили.
– Все прошло отлично, – сказал он. – А ты как думаешь?
– Я согласен с тобой, – ответил Цицерон. – Все было великолепно.
– Тебе понравилось, как я сказал в конце? Что мое сердце навсегда останется с их сердцами и храмами Рима?
– Это было невероятно трогательно.
Помпей довольно заворчал, уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:
– Ты уверен, что все пойдет, как задумано?
– Наши противники в замешательстве. Для начала и это хорошо.
Занавеска снова упала и через мгновение вновь отодвинулась.
– Когда состоится голосование по закону?
– Через пятнадцать дней.
– Извещай меня обо всем. Посылай сообщения каждый день.
Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Очевидно, они были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания сената к выходу с форума. Помпей Великий возвышался над толпой, подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.
– Нравится ли мне, как он сказал в конце? – повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. – Конечно нравится, Дурак Великий, ведь это придумал я.
Я думаю, Цицерону было нелегко растрачивать столько сил на вождя, которым он не восхищался, и на дело, которое он считал неправедным. Но у того, кто поднимается к вершине власти, неизбежно появляются неприятные попутчики. И Цицерон знал, что обратного пути уже нет.
XII
Следующие две недели в Риме только и говорили что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по тогдашнему выражению, «жили на ростре», иными словами, каждый день напоминали народу о пиратской угрозе, выступая со свежими воззваниями и вызывая новых свидетелей. Пересказ ужасных новостей стал для них едва ли не ремеслом. К примеру, был пущен слух об изощренном издевательстве: если кто-то из попавших в плен объявлял себя гражданином Рима, пираты изображали страх и молили о пощаде. Пленнику даже давали тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и эта игра длилась долго – но наконец, далеко в море, разбойники спускали сходни и говорили своему пленнику, что он свободен. А если человек отказывался спускаться в воду, его просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев людей на форуме, привыкших к тому, что магические слова «Я – римский гражданин» во всем мире выслушивают с глубоким почтением.
Сам Цицерон с ростры не выступал – как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он решил воздерживаться от речей до той минуты, когда его слово сможет воздействовать сильнее всего. Конечно, ему очень хотелось нарушить молчание: выступая по этому вопросу, он мог с легкостью разить аристократов, и ему было что сказать. Но все же он отказался, решив, что предложение уже поддержано народом на улицах и что ему лучше действовать за кулисами, продумывая дальнейшие ходы и пытаясь склонить на свою сторону колеблющихся сенаторов. Разнообразия ради он притворился умеренным, вращаясь в привычном для себя сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, обещал передать Помпею униженную мольбу или иное ходатайство или – очень редко – туманно предлагал влиятельным особам высокие должности. Ежедневно в дом приходил гонец из поместья Помпея на Альбанских холмах и приносил послание, содержавшее что-нибудь новое – жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял много времени вспашке земли», – замечал Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею стоило бы вызвать для беседы. Задача эта была непростой – надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей оставил государственные заботы. Но алчность, лесть, честолюбие, сознание того, что назначение главноначальствующего необходимо, и страх в связи с тем, что им может стать Красс, делали свое дело. В стане Помпея оказалось полдюжины влиятельнейших сенаторов, самым видным из которых был Луций Манлий Торкват, только что расставшийся с преторством и явно желавший быть избранным консулом в следующем году.
Как обычно, главная угроза замыслам Цицерона исходила от Красса. Тот не пребывал в праздности: раздавал заманчивые обещания, завоевывал себе сторонников. Для тех, кто следил за борьбой в верхах, это было поистине захватывающим зрелищем: два извечных соперника, Красс и Помпей, шли буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К этому следовало прибавить тайных сторонников в сенате. Красса поддерживало большинство аристократов, опасавшихся Помпея больше любого другого человека во всей республике. Зато Помпей пользовался любовью народа.
– Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, – сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. – Ни один не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.
– Как же тогда одержать победу? И кто победит?
Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я от неожиданности подскочил на месте.
– Тот, кто нанесет неожиданный удар.
Эти слова он изрек за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон[26 - Закон, принятый в 67 г. до н. э., давал Помпею широчайшие полномочия в борьбе с пиратами, что, по сути, означало движение в сторону монархической власти.]. Цицерон все еще не придумал, как обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом, вновь принялся рассуждать о том, что неплохо бы нам удалиться в Афины и заняться философией. Прошел день, потом следующий, за ним – еще один, а выход так и был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда все узнали о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями – к вящему неудовольствию Теренции. Среди них встречались люди с громкими именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, – у него только что завершилось трибунство. Этого глупца и пьяницу следовало, несмотря ни на что, принять первым.
На улице было сумрачно, шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба для уборки, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил ощущение опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.
– И тебе доброе утро, Тирон, – ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя видел меня всего однажды, и это вселяло тревогу. – Нельзя ли потолковать с твоим хозяином?
Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов – Катулл.
Я поспешил в комнату для занятий. Цицерон, как обычно, диктовал Сосифею какое-то письмо и одновременно подписывал свитки, которые едва успевал подавать Лаврея.