Только когда суды и сенат закрывались на праздники или каникулы, у Цицерона появлялась возможность с головой уйти в дело Верреса, распределяя улики, оттачивая доводы и натаскивая свидетелей со стороны обвинения, то есть с нашей, их набралось около ста. В большинстве своем они впервые оказались в Риме, и за ними был нужен глаз да глаз. Само собой, это поручили мне. Я превратился в провожатого, а кроме того, бегал за ними по всему городу, следя, чтобы они по простоте душевной не доверялись лазутчикам Верреса, не напивались и не ввязывались в драки. И доложу вам, что опекать тоскующих по дому сицилийцев – это тяжкий труд. Я испытал огромное облегчение, когда в Рим вернулся юный Фруги и пришел мне на помощь. Луций, двоюродный брат Цицерона, оставался на Сицилии и продолжал отправлять в Рим свидетелей и новые улики, но наконец приехал и он. В один из вечеров Цицерон вместе с Луцием и Квинтом вновь посетил представителей триб, пытаясь заручиться их поддержкой на предстоявших выборах.
Гортензий тоже развил бурную деятельность. Суд по вымогательствам завяз в бесконечных речах послушного ему Дазиана. Проделкам Гортензия не было конца. Так, он вдруг стал проявлять невиданное дружелюбие по отношению к Цицерону, сердечно приветствуя его, если оба оказывались рядом в сенакуле, дожидаясь кворума. Поначалу это сбивало Цицерона с толку, но затем выяснилось: Гортензий и его сторонники распустили слух, что Цицерон согласился «похоронить» дело Верреса за огромную взятку. Увы, многие в это поверили. Нелепые слухи дошли до наших свидетелей, для которых мы сняли помещения по всему городу, и те пришли в неописуемый ужас, переполошившись, как цыплята в курятнике при виде лисы. Нам с Цицероном пришлось навестить и успокоить каждого из них. Когда в следующий раз Гортензий подошел к Цицерону, тот повернулся к нему спиной. Гортензий улыбнулся, пожал плечами и отошел. Ему-то что! С его точки зрения, все шло своим чередом.
Пожалуй, нужно рассказать немного подробнее об этом необычайном человеке – Короле Судов, как называли его сторонники, чье соперничество с Цицероном озаряло римскую Фемиду на протяжении тридцати лет.
Залогом успехов Гортензия стала его память. Он никогда не использовал записи и легко мог выучить наизусть четырехчасовую речь, не зубря ее ночь напролет. Он обладал удивительной способностью с лету запоминать все, что говорили другие – во время выступлений и перекрестных допросов, и безжалостно хлестал противников их собственными словами. Появляясь в суде, он напоминал гладиатора, который орудует одновременно мечом, трезубцем, сетью и щитом.
В то лето ему исполнилось сорок четыре года. Вместе с женой, а также сыном и дочерью он жил в изысканном доме на Палатинском холме, по соседству со своим зятем Катулом. Пожалуй, слово «изысканный» точно определяет все, что было связано с Гортензием. Изысканные манеры, изысканная одежда, прически, благовония, неодолимая тяга к изысканным вещам. Он никогда никому не сказал грубого слова, но обладал одним пороком – всепоглощающей жадностью, которая со временем разрослась до невероятных размеров. Дворец на берегу Неаполитанского залива, частный зверинец, винный погреб с десятью тысячами бочонков лучшего фалернского, плавающие в пруду угри, украшенные драгоценностями деревья, которые поливали вином. Гортензий стал первым, кто подал на стол зажаренных павлинов. Расточительный образ жизни заставил Гортензия вступить в союз с Верресом, который осыпал его дождем подарков из числа награбленного (самым дорогим был сфинкс, вырезанный из цельного куска слоновой кости) и оплатил его расходы на консульские выборы.
Выборы должны были состояться в двадцать седьмой день июля, а в двадцать третий день того же месяца суд по вымогательствам снял с бывшего наместника Ахайи все обвинения. Цицерон оставил работу над речью и поспешил на форум, чтобы выслушать решение суда. Объявив его, Глабрион заявил, что слушания по делу Верреса начнутся в третий день августа.
– Надеюсь, выступления будут менее многословными, чем во время предыдущего разбирательства, – добавил претор, обращаясь к Гортензию. Тот лишь улыбнулся.
Осталось определить состав суда, что и было сделано на следующий день. По закону он должен был состоять из тридцати двух сенаторов, избранных с помощью жребия, причем защита и обвинение имели право отвести по шесть кандидатур. Воспользовавшись этим правом, Цицерон отвел шестерых самых рьяных своих противников, и все равно ему предстояло иметь дело с крайне враждебной к нему коллегией. Там были – куда же без него! – Катул, взятый им под крыло Катилина и один из старейшин сената, Сервилий Ватия Исаврик. В числе судей оказался даже Марк Метелл. Помимо этих непримиримых аристократов, надо было вычеркнуть из списка таких прожженных циников, как Эмилий Альба, Марк Лукреций и Антоний Гибрида: они неизбежно продались бы тому, кто больше заплатит, а Веррес мог дать сколько угодно.
Я впервые понял как следует, почему человека иногда уподобляют кошке, съевшей чужую сметану, когда увидел лицо Гортензия в день приведения судей к присяге. Сходство было полным. Соперник Цицерона уверился в своей победе на консульских выборах и в оправдании Верреса.
Последовавшие за этим дни выдались для Цицерона самыми тревожными. В день выборов он пребывал в таком глубоком унынии, что насилу заставил себя отправиться на Марсово поле и проголосовать. Что делать – приходилось показывать, что он вовсю участвует в государственных делах.
В исходе голосования никто не сомневался. За спинами Гортензия и Квинта Метелла стоял Веррес со своим золотом, их поддерживали аристократы, а также сторонники Помпея и Красса. Но, несмотря на все это, город был насыщен духом состязания. Провозглашая начало выборов, прозвучали трубы, на холме Яникул взвился красный флаг, и люди устремились к урнам для голосования под ярким утренним солнцем. Кандидаты шествовали во главе своих сторонников. Торговцы выставили вдоль дорог лотки, где лежали колбаски и кувшины с вином, игральные кости и зонтики от солнца – все необходимое, чтобы весело провести день.
Помпей, старший консул, по древнему обычаю, стоял у входа в палатку ответственного за проведение выборов, рядом с ним расположился авгур. После того как кандидаты на должности консулов и преторов – примерно два десятка сенаторов в белых тогах – выстроились в линию, он поднялся на возвышение и произнес обращение к богам. Вскоре началось голосование. Теперь горожанам не оставалось ничего иного, как обмениваться сплетнями, дожидаясь своей очереди.
Так было заведено в старой республике: все мужчины голосовали по центуриям – как в древние времена, когда солдаты избирали центурионов. Сегодня этот ритуал утратил всякий смысл, и сложно передать, насколько трогательно это выглядело в те времена – даже для такого бесправного раба, каким был я. В нем таилось нечто прекрасное: порыв духа, родившийся полтысячелетия назад в сердцах людей из упрямого, неукротимого племени, поселившегося среди скал и болот Семихолмия. Порыв, вызванный стремлением вырваться из темноты угнетения к свету достоинства и свободы, – то, что мы утратили сегодня. Конечно же, это не была чистая демократия по Аристотелю. Старшинство центурий (а их тогда насчитывалось сто девяносто три) определялось имущественным положением входивших в них граждан, и богатые всегда голосовали первыми. Это было первым и очень весомым преимуществом, поскольку остальные центурии обычно следовали примеру первых. Вторым преимуществом была малочисленность этих центурий, бедняцкие же были переполнены людьми – в точности как трущобы Субуры. Поэтому голос богача имел больше веса. Но все же это была свобода, и никто из присутствовавших в тот день на Марсовом поле даже помыслить не мог, что однажды всего этого не станет.
Центурия Цицерона принадлежала к числу двенадцати, куда входили исключительно всадники. Их пригласили голосовать поздним утром, когда уже становилось жарко. Цицерон вместе с товарищами по центурии двинулся по направлению к огороженному канатами участку для голосования, прокладывая путь через толпу. Он вел себя как обычно: перемолвился с одним и другим, похлопал по плечу третьего. Затем все выстроились в линию и прошли вдоль стола, за которым сидели писцы, заносившие на табличку имя каждого избирателя и вручавшие ему жетон для голосования.
Именно в этом месте избиратели обычно подвергались нажиму: здесь собирались сторонники различных кандидатов и шепотом угрожали проходившим мимо избирателям либо пытались подкупить их. Но в тот день все было спокойно. Я видел, как Цицерон прошел по узким деревянным мосткам и скрылся за деревянными щитами, ограждавшими место для голосования. Появившись с другой стороны, он прошел вдоль ряда кандидатов и их друзей, которые выстроились вдоль навеса, задержался на минуту, чтобы перекинуться парой слов с Паликаном – тем самым грубияном, который раньше был трибуном, а теперь притязал на должность претора, – и вышел, не удостоив Гортензия и Метелла даже взглядом.
Центурия Цицерона, как всегда, поддерживала кандидатов, выдвинутых властями: Гортензия и Квинта Метелла – на консульских выборах, Марка Метелла и Паликана – на преторских. Поэтому их победа была лишь вопросом времени, оставалось дождаться, когда будет собрано необходимое большинство голосов. Беднота знала, что не сможет повлиять на исход голосования, но таковы были преимущества, предоставленные знати. Неимущие стояли полдня на солнцепеке, ожидая, когда они смогут подойти к урнам.
Мы с Цицероном ходили взад-вперед вдоль рядов обездоленных, чтобы он смог заручиться дополнительной поддержкой на выборах эдилов. Я поразился тому, как много он знает о простых людях: имена самих избирателей и их жен, число детей, род занятий. Надо заметить, что он не пользовался моими подсказками.
В одиннадцатом часу, когда солнце медленно двигалось в сторону Яникула, подсчет голосов завершился, и Помпей объявил победителей. Гортензий становился первым консулом, Квинт Метелл – вторым, Марк Метелл – претором. Вокруг победителей сгрудились их ликующие приверженцы, и в первом ряду сверкнула рыжая голова Гая Верреса.
– Кукловод пришел, чтобы принять благодарность от своих марионеток, – пробормотал Цицерон. И действительно, аристократы жали ему руку и похлопывали его по спине так почтительно, будто это он, Веррес, победил на выборах. Один из них, бывший консул Гай Скрибоний Курион, дружески обнял Верреса и громко, чтобы все вокруг услышали, сказал:
– Хочу заверить тебя, что после сегодняшнего голосования ты будешь оправдан!
В государственных делах всегда так: люди сбиваются в стадо, подобно овцам, и спешат в стан победителя, готовые во всем потворствовать ему. Вот и в тот день со всех сторон слышалось: с Цицероном покончено, Цицерон окончательно сокрушен, аристократы снова в силе, и никакой суд не вынесет обвинительный приговор Гаю Верресу. Известный остряк Эмилий Альба, входивший в число тех, кто должен был судить Верреса, заявлял всем и каждому, что мздоимцам теперь будут предлагать мало и он не сможет продаться больше чем за три тысячи.
Отныне всех заботили только выборы эдилов. Цицерон очень скоро обнаружил, что Гортензий поработал и тут. Некто Ранункул, зарабатывавший на жизнь тем, что выступал в качестве доверенного лица на многих выборах, и весьма расположенный к Цицерону (впоследствии тот нанял его), как-то предупредил сенатора о том, что Веррес созвал срочное ночное совещание, вызвав главных мастеров подкупа, и пообещал заплатить по тысяче каждому, кто убедит свою трибу не голосовать за Цицерона.
Это известие не на шутку встревожило Квинта и Цицерона, однако худшее было впереди. Через несколько дней, накануне очередных выборов, Красса пригласили на заседание сената: ему предстояло наблюдать за тем, как вновь избранные преторы тянут жребий, определяя, кто в каком суде будет председательствовать с января, после вступления в должность. Меня там не было, но Цицерон отправился туда. Вернулся он бледный как мел, едва волоча ноги. Случилось невероятное: оказалось, что Марк Метелл, один из судей по делу Верреса, еще и возглавит суд по вымогательствам!
Такой поворот событий не мог привидеться Цицерону даже в самом страшном сне. Он был настолько потрясен, что у него пропал голос.
– Слышал бы ты, какой гвалт стоял в сенате, – шептал он Квинту. – Красс наверняка подтасовал итоги жеребьевки. В этом уверены чуть ли не все, но никто не знает, как именно он это сделал. Этот человек не успокоится до тех пор, пока я не буду сломлен, не потеряю состояние и не отправлюсь в изгнание.
После этого Цицерон шаркающей походкой прошел в комнату для занятий и обессиленно рухнул на стул. Тот третий день августа выдался жарким. В комнате негде было повернуться от материалов по делу Верреса – на жаре пылились записи откупщиков, свидетельские показания и тому подобное. Это была лишь малая часть собранного нами: остальное мы сложили в коробки, лежавшие в погребе. Речь Цицерона все увеличивалась, разбухая, подобно опухоли, весь его стол был завален черновиками. Я уже давно перестал следить за ее составлением, и лишь один Цицерон, наверное, знал, как она будет выглядеть. Все содержалось в его голове, которую он сейчас растирал кончиками пальцев.
Каркающим голосом Цицерон попросил меня принести стакан воды. Я повернулся, собираясь отправиться на кухню, но в следующий миг услышал позади себя натужный вздох и затем громкий стук. Обернувшись, я увидел, что хозяин потерял сознание и ударился головой о стол. Мы с Квинтом кинулись к нему, взяли его за обе руки и посадили прямо. Лицо Цицерона стало серым, из носа стекала ярко-алая струйка крови, рот наполовину открылся.
Квинт пришел в смятение.
– Приведи Теренцию! – крикнул он мне. – Скорее!
Я кинулся наверх и сообщил ей, что хозяину плохо. Теренция отправилась со мной и сразу же принялась распоряжаться, хладнокровно и властно. Цицерон уже пришел в сознание и сидел, свесив голову к коленям. Теренция присела рядом с ним, велела принести воды, а затем вынула из рукава веер и стала энергично махать им перед лицом мужа. Квинт, по-прежнему ломавший руки, в срочном порядке отправил двух младших письмоводителей на поиски любых лекарей, которых удастся отыскать по соседству. Вскоре оба вернулись, каждый – с греческим эскулапом. Греки немедленно затеяли перебранку, споря о том, что предпочтительнее – очистить больному желудок или отворить кровь. Теренция незамедлительно отправила врачей восвояси. Она также отказалась укладывать супруга в постель, предупредив Квинта: если весть о болезни Цицерона просочится за пределы этого дома, она немедленно разнесется по городу, и тогда у римлян отпадут последние сомнения в том, что «с Цицероном покончено».
Ухватив мужа под руку, Теренция помогла ему подняться на ноги и повела в атриум, где воздух был свежее. Мы с Квинтом последовали за ними.
– Ты еще не проиграл! – сурово выговаривала она мужу. – Раз заполучил дело, доведи его до конца!
Услышав это, Квинт взорвался:
– Все это замечательно, Теренция, но ты не понимаешь, что произошло!
После этого он поведал ей о назначении Метелла главой суда по вымогательствам и объяснил, какими последствиями это чревато. Когда в январе Метелл вступит в должность, надежд на обвинительный приговор не останется, значит слушания должны завершиться до конца декабря. Но это невозможно, ведь Гортензий способен затянуть любое разбирательство. До начала Помпеевых игр останется всего десять дней, когда могут проходить заседания суда, и большая часть этого времени уйдет на речь Цицерона. Как только Цицерон обозначит суть дела, суд уйдет на двухнедельные каникулы, после чего все забудут о великолепных доводах оратора.
– Но хуже другое: все они уже на довольствии у Верреса, – мрачно заключил Квинт.
– Квинт прав, Теренция, – промямлил Цицерон. Он беспомощно хлопал глазами, словно только что проснулся и не мог понять, где находится. – Я не должен участвовать в выборах эдила. Потерпеть поражение – унизительно, но еще унизительнее победить и оказаться не в состоянии выполнять свои обязанности.
– Жалкие слова! – воскликнула Теренция и сердито вырвала свою руку из руки мужа. – Ты воистину не заслуживаешь избрания, если робеешь перед первым же препятствием, даже не попробовав дать бой!
– Дорогая, – умоляющим тоном заговорил Цицерон, прижав ладонь ко лбу, – я с готовностью вступлю в схватку, если ты надоумишь меня относительно того, как можно победить само время! Но как быть, если у меня остается всего десять дней, а затем суд уйдет на каникулы?
Теренция вплотную придвинула голову к лицу мужа и прошипела:
– Тогда укороти свою речь!
После того как Теренция ушла на свою половину, Цицерон, все еще не пришедший в себя, вернулся в комнату для занятий и долго сидел, уставившись в стену невидящим взглядом. Мы оставили его одного. Перед заходом солнца пришел Стений с новостями: Квинт Метелл вызвал к себе всех свидетелей-сицилийцев по делу Верреса и некоторые по глупости откликнулись на приглашение. Один из них рассказал Стению о том, что там происходило. «Я избран консулом, – грохотал он. – Один мой брат правит Сицилией, второй стал претором суда по вымогательствам. Мы уже сделали многое для того, чтобы Верреса не обвинили. И никогда не простим тех, кто пойдет против нас!»
Дословно записав этот рассказ, я пошел к Цицерону, который уже несколько часов сидел неподвижно. Я зачитал ему сообщение Метелла, но он даже не пошевелился.
Я серьезно обеспокоился состоянием рассудка хозяина и собирался позвать его жену или брата, если он в ближайшее время не очнется, вернувшись из своих заоблачных сфер. Вдруг он сказал, глядя в стену перед собой:
– Отправляйся к Помпею и договорись с ним о встрече сегодня вечером. – Я колебался, полагая, что это еще один признак сразившей его болезни, но Цицерон перевел взгляд на меня и повелительно произнес: – Иди!
Дом Помпея стоял недалеко от нашего, в том же части Эсквилинского холма. Солнце только что закатилось, но было еще светло и жарко, а с востока веял слабый ветерок. Самое омерзительное сочетание для летнего дня, поскольку ветер разносил по окрестностям чудовищное зловоние от останков, захороненных за городской стеной. За шестьдесят лет до описываемых событий прямо за Эсквилинскими воротами стали погребать всех, кому не полагались достойные похороны: нищих, собак, кошек, лошадей, ослов, рабов, мертворожденных младенцев. Сюда же выливали помои и сбрасывали домашний мусор. Все это перемешивалось и гнило, наполняя близлежащую местность нестерпимым смрадом, который привлекал стаи голодных чаек. Насколько мне помнится, в тот вечер вонь была особенно сильной. Казалось, она проникает во все поры тела, пропитывает одежду.
Дом Помпея был намного обширнее жилища Цицерона. У дверей стояли двое ликторов, а перед входом толпились зеваки. Вдоль стены, лежа в носилках, отдыхали другие ликторы, числом с дюжину, здесь же расположились носильщики, которые резались в кости. Все говорило о том, что в доме устроили пиршество.
Я передал просьбу Цицерона привратнику. Тот сразу же отправился в дом и через некоторое время вернулся вместе с Паликаном, новоизбранным претором, который вытирал салфеткой жир с подбородка. Он узнал меня, спросил, что мне нужно, и я повторил просьбу Цицерона.
– Пусть Цицерон не дергается, – в обычной для него грубоватой манере проговорил Паликан. – Иди к нему и скажи, что консул примет его немедленно.
Цицерон, должно быть, не сомневался в том, что его просьба будет удовлетворена, – когда я вернулся, он уже успел переодеться и был готов к выходу из дома. В течение всего пути Цицерон хранил молчание и шел, прижимая к носу платок: так он защищался от вони, доносившейся со стороны Эсквилинских ворот. Он ненавидел все, что было связано со смертью и разложением, а этот смрад мог довести его до сумасшествия.