«Потерпи».
«Так будет лучше».
Женщина зажала уши и зажмурилась, словно могла спрятаться от правды внутри своей головы. Но эти голоса, которые она услышала в том лесу снова навязчиво пульсировали болью в висках. Один из них, возможно, принадлежал мужчине, сидевшему напротив. Или… все? Это был только его голос. Но она не помнила. Не хотела помнить.
– Я вообще не знал, что это можно кому-то передать, – теперь он звучал уже не в ее памяти, а в реальности, в жалкой попытке оправдаться.
Силдж с трудом заставила себя поднять веки и встретилась взглядом с Францем. Ей совершенно не понравилось то, что она увидела в его кофейных глазах – бесконечный омут вины и старой боли. Боли, которая не станет менее острой ни через год, ни через тридцать или восемьдесят лет. О которой невозможно забыть.
Но ведь она забыла?
Не хотела помнить. Не хотела возвращаться туда. Не хотела знать, что произошло между ними много лет назад. Но это все равно проступало черными кляксами даже через бледный саван амнезии.
Нет, это все бред.
Силдж резко вскочила с места и бросилась к выходу на палубу. Ей необходим был свежий воздух, чтобы хоть немного проветрить голову и утихомирить бешено стучащее сердце.
Снаружи было прохладно и темно. Свет из стеклянных дверей и панорамных окон ресторана лежал на напольном покрытии рваными полосами. Залив серебрился в лунном свете.
Женщина вцепилась в перила изо всех сил, возвращая себе ощущение реальности окружающего мира через контакт с холодным металлом.
Что она здесь делает? Почему она не в Хёйбу? Как вышло, что она плывет куда-то сквозь ночь с человеком, которого знает не больше пары дней и воспринимает всерьез все его безумные речи? Может быть она сошла с ума? Может быть у нее жар? Силдж пощупала свой лоб, но он был холодным. Как волны за бортом.
Она не слышала, как хлопнула дверь, выпуская на палубу еще одного человека и даже не придала этому значения. Мало ли кто-то вышел покурить или полюбоваться ночным морем и волнами, которые рождались, когда плавное тело парома разрезало толщу воды. Но это был не кто-то, а Франц.
Он наклонился и поцеловал девушку в плечо, прежде чем накинуть на нее свой пиджак. По-хорошему нужно было отказаться от этой заботы. По-хорошему нужно было прогнать его. Но Силдж не решилась.
– Почему я тебя не убила за это? – спросила она вместо того.
Он невесело усмехнулся, становясь рядом с ней.
– Ты пыталась, – ответил он задумчиво, – может еще доведешь дело до конца.
Силдж хмыкнула и повернулась к мужчине. Лунный свет придавал его чертам особенное, мрачное, мистическое очарование, а кожу делал мраморно-белой. Его глаза потемнели, словно впитали в себя саму ночь.
Как он красив, черт возьми.
Проклятый стокгольмский синдром.
Силдж приподнялась на носочках, чтобы дотянуться до его лица и поцеловать. Франц с готовностью, словно только этого и ждал, обвил ее талию руками и притянул ближе к себе. Этот поцелуй, которого не должно было быть, длился совсем недолго. Мужчина первым отстранился, внимательно вглядываясь в лицо женщины перед собой.
– Только сначала я спрячу тебя в безопасном месте, – сказал он.
Глава восьмая.
Франц не соврал, когда сказал Лангу, что даст показания, подтверждающие алиби Фройляйн Леманн в ночь убийства. Он как следует подготовился, продумав свою версию до мелочей и, вооружившись всей необходимой информацией, самолично заявился в полицейское управление. Как на зло, после всей этой унизительной и долгой процедуры, он столкнулся именно с Гербертом. Нойманн, казалось бы, был прекрасно осведомлен о целях визита своего воспитанника, но вместо взбучки, неожиданно одобрил его действия.
– Хорошо, – шепнул он мужчине на ухо, – она не должна попасть в их лапы, – и, сказав это, с невозмутимым видом отправился в отдел судебно-медицинской экспертизы, где был частым и уважаемым гостем.
Не попадет в их, так попадет в твои, – мрачно ответил ему Франц, радуясь, что наставник всего лишь крайне проницательный человек, а не телепат.
Потому что впервые за тридцать семь лет совместной жизни между учителем и учеником появилась по-настоящему весомая причина для раздора.
Женщина.
Франц когда-то мог сколько угодно бесноваться и демонстрировать характер, затевая ссоры и конфликты из-за своего юношеского максимализма, нежелания заканчивать навязанное ему образование, прихотей вроде военной службы или безумных экспедиций, но все это было мелочами жизни по сравнению с тем, что происходило сейчас.
Эта женщина – ключ к тому шифру, который они с Гербертом пытались разгадать последние десятилетия. Кульминация всех опытов, исканий и экспериментов. Она – возможное лекарство для старого немца, ведь с годами его здоровье не становилось лучше. Он умело держал лицо на людях, но в верхнем ящике его рабочего стола всегда лежал кожаный кофр с ампулами и шприцами. Потому что боль могла вернуться в любой момент, ломая сильное пока еще тело старика, как сухую ветку дерева и он пытался быть к этому готовым. Если к такому вообще можно подготовиться.
Эгоистично возжелав спрятать Леманн подальше от наставника только для себя, Франц предавал не только того, кто воспитал его как сына. Он предавал саму идею, саму их мечту однажды использовать его необычную природу во благо человечества.
Но какой ценой… Стоило ли всеобщее благо жизни одной удивительной девушки?
Франц с удовольствием предложил бы Нойманну продолжить свои эксперименты на нем, но достаточно времени провел в обществе этого образованного человека, чтобы понимать, что для изучения целого вида одной особи не достаточно. Они уже пытались это провернуть и забрели в тупик в своих исканиях.
Поэтому он долго стоял на ступеньках полицейского управления и остекленелым взглядом блуждал по нагромождению хмурых облаков над крышами средневековых зданий.
Из ступора мужчину вывело появление красивой, статной женщины, которая вела за руку рыжеволосого мальчишку лет десяти. Он не обратил бы внимания на эту пару, если бы из деревянных дверей здания навстречу им не вышел Вильгельм Ланге собственной персоной. Мужчина, конечно же, заметил присутствие Франца и нахмурился. В его холодных голубых глазах плескалось целое море презрения и недоверия, пока он дежурно целовал жену и трепал по волосам сына, обмениваясь с ними какими-то простыми, бытовыми фразами.
– Гер Нойманн, – выдавил он сквозь зубы и сделал приветственный жест рукой, словно они не разговаривали перед этим битый час во время процедуры дачи показаний.
Франц был совершенно уверен в том, что рыжий ищейка не поверил ни одному его слову, хотя и не имел возможности уличить его во лжи. Глупо было надеяться, что он отцепится от Леманн и перестанет досаждать ей своим вниманием.
Ланге на самом деле вполне заслуживал уважения, хотя бы потому, что обладал редким для своей профессии чутьем.
Но певицу он все равно не получит. Как и Нойманн.
Освободившись от необходимости проводить каждый вечер в кабаре «Зеленый фонарь», Франц рассматривал две вероятности возможного времяпровождения: навестить Герберта и напиться в одиночестве. Поскольку смотреть в глаза своему наставнику он сейчас не решился бы, да и как-то не сильно горел желанием путаться в паутине лжи, мужчина остановился на втором варианте.
Нужно было тщательно обдумать, каким образом уговорить упрямую певицу уехать из Берлина, если она стоически игнорировала все разумные и неразумные доводы. Франц уже почти готов был всерьез рассмотреть возможность вывезти ее из города силой, если бы у них на хвосте не болтался внимательный и крайне подозрительный детектив Ланге. Едва ли этот рыжий прохвост не заинтересуется похищением девушки, за которой наблюдал такое продолжительное время.
Франц злился и пил. И наворачивал круги по своей довольно просторной и комфортабельной квартире, которую получил когда-то за заслуги на военной службе. Просторной и пустой, потому что у него не было ни желания, ни мотивации здесь обживаться и наполнять ее предметами, не являющимися первой необходимостью. Нойманн воспитал в нем склонность к аскетизму, потому что единственной ценностью, по мнению пожилого немца, достойной внимания, были книги. Он и сам прожил почти всю жизнь как какой-то монах, обложенный толстыми, пыльными фолиантами.
Франц знал, что его настоящие родители были довольно богаты, потому что из обрывочных, почти истлевших воспоминаний об их жизни, он почерпнул вычурную роскошь интерьеров и обилие картин, скульптуры и других произведений искусства. У них были слуги, эти лица почему-то отпечатались в его сознании куда ярче, чем образы отца и матери. Но даже наличие прислуги не помогло им уследить за единственным ребенком. Поэтому он не хотел быть на них похожим и во всем подражал Нойманну, являвшему собой полную противоположность того утерянного, буржуазного мира.
Пусть дом будет пустым. Пусть книги, единственное, что имеет хоть какую-то цену и функциональный смысл, валяются на полу, на подоконниках, на диване, в полном беспорядке, но не стоят ровными рядами в красивой фамильной библиотеке. Пусть немногочисленная посуда покрылась трещинами и пылью. Пусть в полупустом шкафу на вешалке висит только военная форма.
Форма, которую после произошедшего несколько лет назад, ему хотелось выбросить, сжечь или разрезать на куски. Обесцененная, несущая в себе клеймо позора, а не гордости.
Он пришел в армию наивным мальчишкой, полевым медиком, который хотел помогать людям. Ему приходилось ампутировать безнадежно израненные конечности, сообщать пациентам безрадостные новости о необратимости их травм и грядущей инвалидности, проводить последние часы вместе с солдатами, потравленными газом и задыхающимися в кровавом кашле. И он делал все это, уверенный, что служит благой цели. Служит своей стране и ее гражданам.
Он не подписывался становиться палачом и насильником.
В очередной раз за последние три года, шаткой походкой уже изрядного подвыпившего человека, Франц добрел до спальни и распахнул шкаф, размышляя над тем, чтобы уничтожить то, что лишний раз заставляло его вспоминать о том, о чем помнить ему совершенно не хотелось.
А ведь Нойманн был прав. Он еще тогда сказал, что его воспитаннику не стоит отправляться на фронт и повторил это, стоило начаться новой войне. Нужно было слушаться мудрого старика, а не играть в геройство.
Грань между совершением подвига и совершением преступления оказалась слишком хрупкой. В этом проклятом мире, где все истины вывернулись наизнанку, их нелицеприятное нутро мозолило глаза.