Назначение
Телефону незачем звонить в воскресенье среди ночи, да еще так долго.
Кофейня совсем закрыта.
Здесь продают кофе не чашками, а фунтами, так что некому сидеть, попивая, и ждать телефонного звонка.
Здесь жарят кофейные зерна и продают их либо прямо так, либо молотыми, как пожелаете, смотря зачем вам нужна чашка кофе, чего вы ждете от кофейных зерен. Может, вы предпочитаете Шекспира. А кого-то интересуют Лорел и Харди.
Но телефон все звонит.
Кофейня пуста, не считая кофежарочного аппарата, чье истинное назначение, судя по виду, – нечто средневековое, далекое от жарки кофейных зерен, какая-нибудь пакость из девятого века.
Рядом ждут прожарки безмолвные мешки кофейных зерен. Они прибыли из Южной Америки, Африки, из каких-то таких краев, далеких, загадочных – однако не таких загадочных, как телефонные звонки. Кофейня закрылась в шесть вечера.
В субботу.
Сейчас два ночи.
Воскресенье.
Телефон все звонит.
Кто там, на другом конце провода? О чем думает этот человек, слушая, как звонит телефон в пустой кофейне, где никто не снимет трубку до восьми утра понедельника? Пока звонит телефон, он сидит или стоит? Это мужчина или женщина?
Одно, по крайней мере, мы знаем точно: человек нашел себе занятие.
Безвозвратная печаль ее «спасибо»
Она не пропадет. Я не позволю ей пропасть. Я не хочу потерять ее навсегда, ведь, честно говоря, я – один из немногих людей на этой планете, которым, черт подери, есть до нее дело, кроме разве что друзей и родственников, если они у нее есть.
В стране, населенной 218 миллионами американцев, я – единственный американец, который о ней думает. Больше о ней не думает никто – ни в Советском Союзе, ни в Китае, ни в Норвегии, ни во Франции
…ни на целом Африканском континенте.
На станции Харадзюку я ждал поезда, который по ветке Яманотэ довезет меня домой в Синдзюку. Платформа повернута к роскошному зеленому холму: густая высокая трава, много деревьев и кустов – такое видеть в Токио всегда приятно.
Я не помню, ждала ли она вместе со мной поезда, хотя наверняка да, ждала, может даже стояла рядом – потому я и пишу сейчас эту историю.
Подошел поезд на Синдзюку.
Тоже зеленый, но не роскошный и почти тропический, как холм рядом со станцией. Этот поезд как-то металлически износился. Выцвел, точно мечты старика о той давней весне, когда он, кажется, был даже молод и впереди открывалось все, что теперь сзади.
Мы вошли в поезд.
Все места заняты, нам пришлось стоять, и тут я обратил на нее внимание: высокая для японки, примерно пять футов семь дюймов. На ней было простое белое платье, и во всем чувствовалась очень спокойная, почти безмятежная печаль.
Сперва ее рост и печаль захватили внимание, потом за те шесть или семь минут, пока состав ехал до Синдзюку, она завладела всеми моим сознанием и по сей день остается в этом важном месте, чему свидетельство эти строчки.
На следующей остановке сидевший передо мной мужчина встал, и место освободилось. Я чувствовал: она ждет, когда сяду я, но я стоял. Стоял и ждал, когда сядет она. Рядом никого не было, так что я очевидно уступал ей место.
Я слал ей мысли: «Пожалуйста, садитесь. Я хочу, чтобы вы сели». Но она все так же стояла рядом и глядела на свободное место.
Я уже собрался показать на сиденье и сказать по-японски «дозо», что значит «пожалуйста», но тут мужчина на соседнем месте подвинулся, занимая свободное и освобождая свое, и она опустилась туда, где он сидел раньше, но перед тем обернулась ко мне и сказала по-английски «спасибо». Прошло не больше двадцати секунд с того мгновения, когда передо мной освободилось место и женщина уже опустилась на соседнее.
Из-за маленького, но сложного балетного па моя голова зазвенела, будто колокол, затонувший в Тихом океане из-за подводного землетрясения, что проломило океанское дно и погнало приливную волну к ближайшему берегу, возможно за тысячу миль – в Индию.
Колокол звенел безвозвратной печалью ее «спасибо». Никогда раньше это слово не звучало для меня так грустно. Прошло время, и землетрясение, всколыхнувшееся от этого слова, утихло, но меня до сих пор колотит сотней афтершоков.
«Спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, – снова и снова колотилось у меня в голове, – спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, спасибо».
Я разглядывал ее весь короткий путь до станции Синдзюку. Она достала книгу и начала читать. Не могу сказать, что это за книга. Философия или дешевый роман – не знаю. Я представления не имею, насколько та женщина умна, но теперь, когда она читала книгу, я мог смотреть на нее открыто, а она – не чувствовать неловкости.
Она ни разу не подняла взгляда от книги.
На ней было простое белое платье, думаю, недорогое. Думаю, оно совсем дешевое. Подчеркнуто простой фасон, а материал совсем скромный – и качеством, и плотностью. Платье было простым не потому, что так модно. Оно было по-настоящему простым.
На ней были совсем дешевые белые клеенчатые туфли, как будто со склада уцененной обуви.
На ней были розовые выцветшие носки. Мне стало грустно. Сколько раз я глядел на пару носков и никогда не грустил, но в эту секунду мне стало очень грустно, хотя моя печаль составляла разве что одну миллионную печали ее «спасибо». По сравнению с ее «спасибо» носки были самым счастливым днем в моей жизни.
И всего одно украшение – красное пластмассовое колечко. Вроде тех, что находят в коробке с кукурузными хлопьями.
Наверное, была и сумочка – из чего-то же она вытащила книгу, ведь она не держала ее в руках, когда садилась, и карманов на платье не было, – но я не помню никакой сумочки. Может, просто не уместилась в голове.
У каждой живой системы свои пределы.
Ее сумочка вышла за пределы моей жизни.
Если говорить о годах и внешности, то, как я уже писал, в ней было пять футов семь дюймов, много для японки, и она была молода и печальна. Возраст – от 18 до 32 лет. У японок его трудно определить.
Она была молода, печальна, и я никогда не узнаю, куда она уехала, сидя в этом поезде и читая книгу, когда я вышел на станции Синдзюку – вместе с ее «спасибо», что вечным призраком будет звенеть у меня в голове.
Без разрешения не охотиться
21 октября 1978 года. Вчера я не делал ничего. Похоже на пьесу для заросшего бурьяном пустыря, где через сто лет после моей смерти построят театр и ее разыграют актеры, чьи прадеды еще не родились на свет. Если бы я вел дневник, вчерашняя запись выглядела бы примерно так.
Дорогой мой дневник, завтра первый день охотничьего сезона, и сегодня я повесил табличку «не охотиться», поскольку не хочу, чтобы эти люди приезжали на фургонах с луизианскими номерами и стреляли в моем дворе лося.
Еще я ходил на вечеринку. Настроение было мерзким, встал я не с той ноги и потому раз сорок повторил пять одних и тех же занудных фраз сорока разным, ни о чем не подозревавшим и ни в чем не повинным людям. За три часа я обошел их всех, к тому же делая между фразами длинные перерывы.
Одна фраза была бессвязным комментарием к посланию президента Сенату. Заменив неустойчивую монтанскую климатическую модель традиционной калифорнийской, я сотворил из того, что вышло, метафору инфляции.
Мои слова не имели абсолютно никакого смысла, и когда я их договаривал, меня не просили развить мысль. Мне сообщали, что хотят вина, и, извинившись, уходили, хотя вина в их бокалах было и так предостаточно.
Еще я всем говорил, что видел у себя во дворе лося – прямо из окна кухни. Подробности не излагал. Просто стоял и смотрел на собеседника, пока тот терпеливо ждал, не добавлю ли я чего-нибудь о своем лосе, но это было все.
Маленькая пожилая леди вспомнила, что ей нужно в туалет. Вечеринка продолжалась, и всякий раз, когда я оказывался поблизости, эта леди отчаянно бросалась в разговор с ближайшим гостем.