
Чумные псы
– А лис нас бросил, – сказал Раф. – Он не пошел со мной разыскивать тебя.
– Ты злишься на него?
– Да нет, так уж он, наверное, устроен. Просто теперь, без него, мы должны полагаться на себя и действовать умнее. Наверное, ты кое в чем прав, хоть я и не все тут понимаю. Я согласен, выхода у нас нет, но все же, насколько это в моих силах, я хочу подольше оставаться живым, как лис. А что до смерти, так я еще повоюю, прежде чем меня укокошат!
– Тебя застрелят, Раф… Когда ружье… смуглолицый человек…
– Пытались. Один человек, который стоял подле машины со звонком, уже пытался…
– От грохота весь мир разлетелся на кусочки, словно камень бухнулся в воду. Но потом кусочки вновь соединились, как смыкается вода. И это будет опять и опять.
– Хватит жевать одно и то же! – прикрикнул Раф. – Никто у тебя этого не украдет, оно так и будет лежать на своем месте, когда ты вернешься. Идем со мной, вставай! Найдем что-нибудь поесть, и ты сам увидишь, что еще не умер.
– Опять овцу?
– Это вряд ли получится, я еле лапы волочу. Овцу убить я не смогу. Придется поискать мусорный бак, да чтобы собак поблизости не было. А то поднимут тревогу – и нам конец. А потом надо будет подумать, что дальше.
Раф снова прыгнул в оконце, и Шустрик, с облегчением, которое часто приходит, когда расскажешь кому-нибудь о своем горе, последовал за ним. Еле-еле, не особенно понимая, куда они идут и зачем, два пса поплелись к югу, в сторону угрюмой вершины Высокого кургана, которая маячила на освещенном луной ночном небе.
СТАДИЯ ШЕСТАЯ
Дигби Драйвер не всегда был известен под этим именем, по той простой причине, что не всегда его носил. Родился он лет тридцать тому назад, вскоре после Второй мировой войны, в небольшом городке одного из центральных графств; звали его тогда Кевином Гаммом. Правда, «Кевин» не было его крестным именем, поскольку его вообще не крестили (но это уж не его вина), тем не менее с этим именем он и вырос, а нарекла его так не то мать, не то бабушка. Кто именно – мы никогда не узнаем, поскольку вскоре после его появления на свет мать препоручила всю заботу о нем бабушке и навеки исчезла из его жизни. Отчасти рождение Кевина и послужило тому причиной, ибо личность его отца была темна, однако супруг его матери не без оснований возлагал всю ответственность на одного солдата-американца, которых в то время в Англии кишмя кишело. Безусловно, имелись веские улики, подтверждавшие это предположение, и хотя миссис Гамм упорно все отрицала, бедняжка Кевин сделался сперва casus belli[5] между ними, а недолгое время спустя и вовсе послужил разрыву брачных уз, которые никогда не отличались особой прочностью. Миссис Гамм стала приглядывать замену и вскоре приглядела сержанта из Техаса, с которым, как это принято говорить, «вступила в связь». Судя по всему, сержант обрадовался бы Кевину не больше, чем мистер Гамм, и миссис Гамм (чье имя, между прочим, было Мейвис), предугадав это внутренним чутьем (что было нетрудно), решила не подвергать его столь суровому испытанию. К моменту, когда Кевин научился говорить, миссис Гамм пребывала в отсутствии уже два года, а поскольку ее матушка не имела ни малейшего понятия, по какую сторону Атлантики ее разыскивать, ей пришлось, преодолевая неохоту, взять на себя заботы о Кевине.
Уильям Блейк как-то заметил, что нелюбимым не дано любить, однако при этом не обмолвился ни словом о том, отразится ли это на их интеллектуальных способностях. У Кевина способности оказались выше среднего. Он рос смекалистым мальчиком и был в полной мере продуктом своего времени. В силу своего особого положения, а также под воздействием идей, которые с самыми лучшими намерениями проповедовали в то время детские психологи, работники службы социального обеспечения и педагоги, он рос, не испытывая никакого почтения ни к родителям (поскольку ничего о них не знал), ни к Богу (о котором, как и о Сыне Его, знал еще меньше), ни к школьным наставникам (которым закон запрещал применять к нему хоть сколько-нибудь эффективные воспитательные меры). В связи с этим инициативность и уверенность в себе развились в нем сверх всякой меры. Ему даже и в голову не приходило, что какое-либо его суждение или действие может быть объявлено неверным с точки зрения логики или морали. Проблема выбора перед Кевином никогда не стояла – он попросту не знал, что это такое. Единственным препятствием в достижении его целей могла стать лишь практическая невыполнимость задуманного: если он вознамеривался сделать то-то и то-то, он всегда начинал с того, что выяснял, станет ли кто-либо ему мешать, и если да, то до какой степени этого кого-то можно игнорировать, водить за нос, запутывать, пугать или, если не поможет все остальное, улестить или подкупить. Уважение к старшим было у него развито не больше, чем у бабуина, – сиречь он уважал их постольку, поскольку они были сильнее или могущественнее. Знакомство с судом для несовершеннолетних на одиннадцатом году (результат попытки ограбить магазинчик, принадлежавший семидесятидвухлетней вдове, с угрозой насилия) убедило его, что с полицией лучше дела не иметь, и не потому, что это чревато наказанием, а потому, что сопряжено с унижением и признанием собственной неумелости. Через год Кевина зачислили в пятый класс переполненной местной средней школы. Как уже говорилось, он был отнюдь не тупицей, учение давалось ему легко, и, войдя во вкус, он очень скоро осознал, сколь многого может достичь, если поднимется над уровнем своей семьи и своего круга. Единственным фактором, который мог помешать столь блистательному прогрессу, были его amour-propre[6] и неумеренное почтение к индивидууму по имени Кевин Гамм. Никому из взрослых не дозволялось указывать, что ему делать, а чего не делать. Бабушка давно уже оставила всяческие попытки. Директор школы был не в счет – школа была столь велика, что он совершенно не представлял себе ни внешнего, ни внутреннего облика шестидесяти процентов учеников, в том числе и Кевина. Учителя же старались поддерживать с юным Гаммом определенный modus Vivendi[7] – отчасти потому, что он был отнюдь не лентяем, иногда даже выбивался в отличники, но больше потому, что почти все боялись с ним связываться – боялись не физической расправы (хотя и это не исключалось), но скорее трений и разногласий с начальством, а также отсутствия начальственной поддержки, если дойдет до конфликта. Куда проще было неукоснительно держаться буквы закона и помогать мальчику по мере сил совершенствовать интеллект, не касаясь при этом характера. В результате в середине шестидесятых годов Кевин получил государственную стипендию и стал студентом-социологом в одном из провинциальных университетов.
И тут он наконец расправил крылья. Не было ни одного правого дела, за которое он бы не вступился, ни одного газетного тигра (любимое выражение самого Кевина), которому он не пощипал бы шкуру. Когда в университет с официальным визитом прибыла Ее Величество, именно Кевин возглавил демонстрацию протеста, которая, к сожалению, выродилась в бесславную потасовку с эскортом и университетскими боссами. Когда президент некоей южноамериканской республики, совершая турне по Великобритании, опрометчиво вознамерился поужинать в компании вице-канцлера и других высокопоставленных особ в гостинице неподалеку от университетского городка, именно Кевин стал во главе небольшого отряда, члены которого учинили погром в гостиничном сквере и даже сумели нанести мелкие физические увечья некоторым из гостей, включая двух хрупкого сложения старушек. Именно Кевин столь яро стоял на страже общественных интересов, что южноафриканским регбистам посоветовали отказаться от встречи с командой университета, каковому совету они и вняли. К гастролям советского балета Кевин почему-то отнесся более терпимо, однако когда университетское начальство сочло необходимым укрепить дверь канцелярии, дабы обезопасить ее от нежелательного вторжения, Кевин со своей дружиной выдрал дверные петли из косяка и удерживал канцелярию целых четыре дня, уничтожив за это время все документы, которые содержали (или могли содержать) сведения, компрометирующие отдельных студентов. Даже в пылу борьбы за установку автоматов, торгующих презервативами на территории университета, Кевин нашел время сколотить группу, которая посредством буйных выкриков и угрожающих действий сорвала выступление члена кабинета министров от консервативной партии на заседании профсоюза. (Это было вскоре после успешного налета на приходскую церковь, викарий которой решил передать пожертвования прихожан на нужды бедствующих арабов – или, может быть, бедствующих евреев, какая, в сущности, разница?) Возможно, он преуспел бы даже в самом грандиозном своем начинании – в борьбе за отмену письменных экзаменов, предшествующих (не станем добавлять «с целью проверки знаний») получению академической степени, но тут на него внезапно и совершенно незаслуженно обрушилась неприятность сугубо личного характера, причем в кои-то веки Кевину пришлось иметь дело с противниками, которые даже ему оказались не по зубам.
Будучи верным последователем Ричарда Невилла и ему подобных, Кевин, понятное дело, отличался в студенческие годы полнейшей неразборчивостью в отношениях с женщинами, как и подобает молодежному вожаку его толка. Человеку столь ярких дарований зазорно было обременять себя сердечными привязанностями, однако при этом он никак не мог допустить, чтобы неудовлетворенные природные инстинкты ущемляли свободу его вольного духа. Исходя из всего этого, когда на третьем году пребывания Кевина в университете одна из его подружек, темнокожая, обнаружила, что беременна, он объявил ей, что она сама во всем виновата, ибо не приняла соответствующих мер предосторожности; а когда она решительно с ним не согласилась, даже вздумала проявлять настойчивость, регулярно являясь по вечерам к нему на квартиру и закатывая сцены, он в конце концов дал ей хорошего тумака и выставил за дверь. На свою беду, Кевин не учел одного обстоятельства, а именно что девушка, происходившая из Вест-Индии, принадлежала к очень почтенному семейству: отец ее был директором школы на Ямайке, один старший брат – офицером-парашютистом, а другой – профессиональным водолазом в торговом флоте. Узнав от Луэллы о случившемся, оба этих джентльмена одновременно испросили у начальства отпуск и заявились в университет с целью во что бы то ни стало повидать мистера Кевина Гамма. Не надо думать, что Кевин, при всей своей удали, был человеком безрассудным и не умел трезво смотреть на вещи. По примеру братьев китсовской Изабеллы, Кевин бежал, не оставив ни следа, из города. Короче, устремился прочь. Смешавшись с безликой лондонской толпой, он несколько недель никуда не показывал носа, так как друзья предупредили его, что джентльмены из Вест-Индии высказали весьма недвусмысленное намерение снова наведаться в университет, если проведают о возвращении Кевина.
Нам теперь уже никогда не узнать, вернулся бы он или нет; получил бы, прими события иной оборот, диплом социолога или нет (и снизошел ли бы до сдачи выпускного экзамена). К счастью для подписчиков британских газет, его таланты обратились в новое, более благодатное русло. Вот как это произошло: поселившись в Эрлз-корте, в комнатушке столь же убогой, что и та, в которой мыкался беглец Джо Лэмптон, Кевин коротал дни в размышлениях, где бы раздобыть денег на следующую неделю (добрые советы из приложения к «Игроку» его не озолотили), и тут случай свел его с бывшим однокашником, который поведал, что нынешним, вполне сносным заработком журналиста в «Дейли пост» он обязан своему «Песеннику в полосочку», принесшему ему определенную известность. Сия гениальная книжка содержала песенки на все случаи жизни, а также практические советы и ценные указания для тех, кому требуется сорвать урок, проповедь, заседание клуба, спортивные соревнования или любое другое мероприятие с участием подростков. Как пояснил приятель Кевина, сделать первые шаги по лестнице успеха ему позволило не столько претворение в жизнь советов из его книги, сколько наделанный ею шум, письма в прессу от отставных полковников, школьных директоров и директрис и те связи, которые он сумел приобрести по ходу дела. Среди тех, кто удостоил его чести быть приглашенным на обед, были мистер Питер Дрейн, генеральный секретарь Партии молодых пиратов, и директор журнала «Любопытный Том». Словом, игра стоила свеч.
Честно говоря, читатель, у меня нет ни малейшего желания расписывать в подробностях, как именно Кевин превратился в популярного журналиста из газеты «Лондонский оратор». На это ушло пять с половиной лет, по временам ему приходилось туго, и все же он добился своего. Посредством ряда блистательных маневров, описание которых я оставлю его биографу, он сумел кардинальным образом изменить свой имидж, сохранив при этом былое упорство и энергию. Итак, потребовалось, в сущности, не так много – изменить имя и прическу, а также радикально усовершенствовать фасон бороды. Кроме того, Кевин увеличил частоту соприкосновения с умывальными принадлежностями.
Начал он репортером-внештатником и вскоре обнаружил, как и многие до него, что, если он сохранит верность своим студенческим взглядам, его задавит конкуренция и он вряд ли сумеет выбиться из среды, где эта jeu.[8] уже давным-давно viex[9] Как ни странно, но именно отказ от политического хулиганства и позволил ему встать на верный путь: впервые на него обратили внимание как на автора либретто популярного рок-мюзикла по мотивам «Женитьбы Фигаро» Моцарта под названием «Дело в графине». Отвечая на вопросы журналистов и телерепортеров по поводу своего опуса, Кевин задумался о том, что не мешало бы освоить и поставить на службу своим интересам их профессиональные ухватки. Убив порядочно времени и набив предостаточно шишек, он стал наконец журналистом, освещающим «бытовые темы».
Тут-то и пригодился весь его разносторонний жизненный опыт, включая самые ранние годы, тут-то и раскрылись его таланты. Словом, Кевин нашел свое призвание. Он всегда отличался расторопностью и в короткое время умудрился сплести целую сеть надежных связей и источников информации. Какая-то ошалевшая от безысходности бедняжка в Кэнонбери пустила под покровом ночи на кухне газ и отправилась на тот свет вместе с детишками? В семь утра Кевин постучит у входной двери и обязательно сумеет вытянуть у мужа, соседки или врача какую-нибудь умопомрачительную подробность. Маньяк в Килбурне изнасиловал и убил девушку? Ее мать ни за что не укроется от Кевина – он знает ее лучше, чем она сама. Кровавая автокатастрофа на Северной кольцевой, не до конца успешная попытка самоубийства в Патни, арест двух машинисток в Хитроу за попытку провезти наркотики, обвинение учителя из Тоттен-хема в растлении ученика, суд над пакистанцем, собиравшим дань с малолетних проституток в Тутинге, перестрелка, поножовщина, казнокрадство, насилие, надругательство, крах, кража, тайное горе, преданное огласке? Уж Кевин позаботится, чтобы почтенная публика узнала все подробности, и представит дело в таком свете (не обязательно непристойном, но всегда унижающем личность и человеческое достоинство), чтобы сделать своего персонажа мишенью для скороспелого негодования или сырьем для фабрикации недолговечного ужаса. Уважение к чужой тайне, сдержанность, благородство – все это таяло в его руках, как призраки при крике петуха.
Свой nom de plume,[10] Дигби Драйвер, под которым он впоследствии стал известен миллионам читателей «Лондонского оратора», а в конце концов и самому себе, Кевин придумал в Копенгагене, где собирал материал для серии очерков о порнографии и ночных притонах. Имя это он позаимствовал у персонажа какой-то давно забытой кинокомедии своего детства. Кевин понял, что его работа требует нового имиджа и нового лица – не лишенного чувства юмора, наводящего на мысль о юности, энергичности и душевном благополучии, сочетающего настойчивость и непреклонность, характерные для корреспондента «Оратора». В результате копенгагенский материал он подписал этим именем. Не говоря ни в одном из очерков об этом впрямую, он подспудно сумел навести читателя на мысль, что человек, пытающийся рассуждать об использовании эротических зрелищ для зарабатывания денег с точки зрения традиционной западной морали, безнадежно отстал от жизни; при этом он искусно сумел стушевать (и заставил читателя сделать то же самое) всякую разницу между подлинной, питаемой душевным теплом чувственностью и хладнокровным, беззастенчивым паразитизмом на потерянных, отчаявшихся и разуверившихся людях. Он без зазрения совести ссылался на Д.Г. Лоуренса и Хейвлока Эллиса, выставляя их сторонниками сексуальных затей, продажное уродство которых довело бы этих честных, искренних людей до ярости и отчаяния. А в конце, так и не высказавшись напрямую в защиту правомерности торговли похотью в форме изображения или живого тела, Кевин сумел-таки намекнуть, что те, кто клеймит подобный подход, абсурдно консервативны и начисто лишены воображения, далеки от всего молодого и современного и, ipso facto[11] могут быть совершенно спокойно сброшены со счетов. Фокус получился. В Копенгаген уехал Кевин Гамм, а вернулся Дигби Драйвер.
Позвольте (слышу я ваш вполне законный вопрос), а какое, к дьяволу, отношение все это имеет к Рафу, Шустрику, Центру и доктору Бойкоту? Вам кажется, никакого? Ну, разве что заведем речь об ожесточенном сердце. Кстати, раз уж мы все равно стоим тут, в этом диком и пустынном месте – ни кустика на много миль, а «толедо триумф» Драйвера когда еще выкарабкается из долины, – не мешает задать себе вопрос: откуда же они берутся, эти ожесточенные сердца? Не так-то просто полностью отрешиться от жалости, стоя лицом к лицу с заплаканной женщиной, дочку которой удушил маньяк, да еще и лезть к ней в окно, после того как муж выставил тебя за дверь. Пожалуй, это даже тяжелее, чем производить осмотр дворняги, которая только что вынесла удар тока напряжением в триста вольт и сейчас отправится под четыреста. Я все возвращаюсь мыслью к истинно великим, к тем, чьи помыслы… нет, давайте-ка продолжать. Вот он уже у самого Треширского Камня. Где ты была, Урания, когда он одолел-таки этот проказливый поворот над отвесным обрывом в тысячу футов? К сожалению, отнюдь не поблизости, и потому ты не спихнула его в пропасть. Ну ладно. И в гибели воробья есть особый промысел – да и собаки, раз уж на то пошло, тоже. Столпы «Лондонского оратора», заинтригованные – как, впрочем, и почти все остальные – внезапной и таинственной смертью мистера Эфраима, отправили разнюхивать и описывать случившееся самого Дигби Драйвера. И уж поверьте мне, если он не сумеет состряпать захватывающую дух историю, значит, доктор Бойкот – копенгагенский пройдоха, а Шустрик настолько же в своем уме, как король Лир и его шут вместе взятые.
И опять Шустрик трусил вслед за Рафом. Туман истекал из его головы, словно тот, теперь уже почти забытый поток, который оставляла за собой трубка, торчавшая во рту табачного человека. Туман струился между Шустриком и Рафом, клубился в сухих тростниках и осоке, плыл поверх серых иззубренных камней, которые длинными грядами лежали на пустоши. И повсюду стояли запахи сырого вереска, лишайника на камнях, запахи воды, овец, недавно прошедшего дождя и гниющих желудей.
– Куда мы идем, Раф?
– Ищем еду. Забыл, что ли? – Раф остановился и понюхал воздух. – Там! Где-то там мусорный бак… Да, точно бак, только еще очень далеко – во-он он там. Чуешь?
Горечь утраты всего, что он имел, вновь охватила Шустрика, больно сжимая его в тисках, превращая пса в крохотный комочек, лишая его жизненных сил, памяти, мыслей и даже тех внутренних, сокровенных убежищ, где он пытался укрыться. Шустрик молча стоял в мокром вереске, ощущая себя сдавленным до размеров мелкого камушка, который еще, быть может, стоило сохранить, не дать ему разрушиться окончательно, – иначе он просто умрет; последняя капля упадет на землю и исчезнет. Тяжело дыша, Шустрик стоял на месте и не двигался. Но вдруг, нежданно-негаданно, тиски разжались, голова пса дернулась, и из нее, словно рогатый гриб-поганка, стал расти отвратительный стебель, белый и длинный; он убивал и уничтожал все вокруг, превращая в голую пустыню склон холма, на который они поднялись.
– Этого не может быть! – пробормотал Шустрик, вздрагивая от ужаса перед этим рогатым призраком. – Не может быть! – Он затряс головой, и металлическая сеточка, этот уродливый шлемик, задергалась, перемещаясь от одного уха к другому. – Это Джимджем! Джимджем…
– Джимджем? Что Джимджем? – спросил Раф, тут же оказавшийся рядом, его пахнущий псиной лохматый силуэт маячил в темноте, дружественный, но нетерпеливый.
– Помнишь его?
– Конечно, я помню Джимджема! Белохалатники убили его.
– Нет, это я его убил.
– Шустрик, кончай свои штучки и пошли! Я отлично помню Джимджема. Он рассказывал, что белохалатники засунули ему в горло какую-то трубку и залили в желудок что-то горькое. И тогда он ослеп и по всему полу мочился гноем и кровью. А тебя подле Джимджема и близко не было. Так что уж никак не ты его убил.
– Гной и кровь текут из моей башки.
– Скоро из нее потечет куда больше крови, если ты не пойдешь со мной дальше. Нет, прости, Шустрик, я не это хотел сказать. Я понимаю, ты не в себе, но я голоден – просто зверски! Чуешь запах мусорных баков?
– И ты меня прости, – смиренно сказал Шустрик. – Если где-то тут есть мусорные баки, ты можешь рассчитывать на меня, Раф. Теперь я вспомнил, мы ищем мусорные баки, все в порядке.
И они побежали по обратному склону Высокого кургана, а затем начали крутой спуск по каменным осыпям откоса. Справа от них, в темноте, струил вниз свои воды журчащий ручеек. Шустрик перебежал на другой берег и стал пить воду, и, покуда пил, под своими лапами почуял острый запах растревоженной муравьиной кучи. Почувствовав первый же укус, он ринулся прочь и догнал Рафа у подножия склона. Псы теперь чуяли запахи кур и коров и стояли, глядя на то, как свет постепенно заливает холодное небо.
– Раф, где-то там, за полем, ферма.
– Похоже на то, но нам это не очень-то подходит. Слышишь собак?
– Ох, Раф… А я думал, что это я.
– Что-то я тебя не понимаю.
– Видишь ли, Раф, частями я нахожусь повсюду. Никак не пойму, где я на самом деле.
– И я тоже! Зато я отлично знаю, где мусорные баки. Пошли!
Полями они обогнули ферму и через каменную стену перебрались на улочку. Собачий лай затих где-то сзади. Пройдя еще несколько сотен ярдов, они оказались у Даддона, который здесь, в семи милях от истока, был широким и быстрым, стремительно нес свои воды меж берегов, поросших буками с теперь уже голыми, маячившими на бледном рассветном небе ветвями.
Вскоре улочка превратилась в узкую дорогу. Раф с Шустриком приближались к сараям, стоявшим подле дома с ухоженным садом. За мостом начиналась широкая дорога. Собаками тут не пахло, да и слышно их не было. Помедлив мгновение, Раф крадучись направился на зады фермы, следуя вдоль стены сарая и вдоль низкой каменной стены, а затем со всею решительностью, которой наделил его голод, запрыгнул на стену и ринулся далее – во двор.
Уже в третий раз срываясь со стены, Шустрик услышал, как на той стороне Раф грохочет крышкой мусорного бака, выпуская наружу волну запахов – спитого чая, корочек бекона, рыбы, сыра и капустных листьев. Шустрик жалобно заскулил:
– Раф, помоги! У меня не получается… то есть какой же я дурак! Ну конечно, эта стена не настоящая! Просто она в моей башке, и я не могу запрыгнуть на нее при всем своем желании.
Шустрик поплелся вдоль открытого бетонного желоба, выходящего из квадратного отверстия в основании стены. Шустрик знал – поскольку сам заставил появиться этот желоб – что на другом его конце, за углом, в стене есть ворота из выкрашенного зеленой краской штакетника. Сквозь них он видел Рафа, который возился подле мусорного бака. Раф откинул крышку и теперь выгребал содержимое бака. Вжавшись животом в землю, Шустрик протиснулся под воротами и оказался во дворе.
– Осторожно, Раф! – предупредил он. – У этой жестянки острый край!
Раф поднял голову, из его верхней губы уже шла кровь.
– Ничего, зубы у меня острее! Веселей, Шустрик! Не падай духом – мы еще поживем! Тут старая свиная кость – возьми всю себе!
Едва лизнув ее, Шустрик ощутил, что он и впрямь очень голоден. Укрывшись от ветра, он улегся с подветренной стороны сарая и принялся грызть кость.
Филлис Доусон проснулась, как от толчка, глянула на часы, а потом в окно. Было начало восьмого, утро только занималось – пасмурное, промозглое осеннее утро, с неумолчной барабанной дробью дождевых капель по оконному стеклу. Что-то разбудило ее, какой-то необычный шум. Но где? Вряд ли кто-то надумал взломать дверь магазина, не в семь же часов утра. Скорее кто-то надумал подзаправиться у закрытой на ночь бензоколонки – такие случаи уже бывали.
Филлис встала, надела халат и шлепанцы и подошла к окну. Возле дома никого, на дороге пусто. На окаймляющей дворик стене, отсыревшей под дождем, четко обозначился силуэтный рисунок огромного лосося, которого ее отец много лет назад выловил в Даддоне. Река проходила ниже под стеной, полноводная, бурливая, она непрерывно прополаскивала длинные побеги плюща, тянула за собой слишком низко свесившуюся ветку рябины, плясала, поблескивала и переплескивала под мостом.