
Чумные псы
9 ноября, вторник
Раф искал Шустрика уже двое суток, днем – безрассудно рискуя попасться на глаза фермерам или пастухам, и ночью – спотыкаясь о кочки и рискуя выколоть глаза в темноте. После бегства от людей подле Бурливого ручья он наткнулся на запах Шустрика на перевале Голой горы и шел по следу до северной скальной стены Колючего. Однако там он потерял след и разыскивал его до самой ночи, а потом, когда лег туман и пошел дождь, укрылся под нависающей скалой и несколько часов поспал. Проснулся он оттого, что во сне почуял запах Шустрика и подумал, что, должно быть, тот где-то рядом. Рыская вокруг вересковой пустоши, он обнаружил лишь овцу, которая с блеянием умчалась от него в лунном свете.
С той ночи и до полудня следующего дня Раф сделал полный круг вокруг колючего, от унылых просторов Биркерского болота (той самой пустоши, где в декабре одна тысяча восемьсот двадцать пятого года несчастный молодой Линдсей умер, застигнутый безжалостной бурей, о чем и повествует надгробный камень, установленный напротив входа в церковь Ульфы) до крутых берегов горловины Даддона. А потом к северу и снова вокруг Колючего, но теперь уже с запада. Один раз ему удалось поймать крысу, а еще он учуял плохо прикопанный пакет с остатками чьей-то трапезы: черствый хлеб, жилки от мяса да горстку вымокших картофельных чипсов. Но свежего следа Шустрика он так и не обнаружил. В конце концов, придя к выводу, что Шустрик, должно быть, находится где-то внутри сделанного по горам круга, Раф вновь отправился на поиски, но вскоре выдохся, прилег отдохнуть и снова заснул. Проснулся он рано утром и вновь принялся за поиски, и занимался ими весь этот холодный и безрадостный день, до темноты бегая по голым склонам и заглядывая в ущелья. Когда спустились сумерки – с угасанием дневного света появился свет уже поднявшейся на юге луны, – Раф вошел в лиственничный бор и принялся вновь разыскивать след Шустрика. Время от времени он останавливался, задирал голову и громко лаял, но ответом ему было лишь хлопанье крыльев испуганных голубей и эхо – «Раф! Раф!», – которое отражалось от дальних скал Оленьего утеса.
На краю этого бора стоял домик – его называли «Травяная сторожка», – теперь пустой и заброшенный, уже много лет никто здесь не жил, и забредали сюда разве что овцы с Биркерского болота, а еще тут гнездились совы да безжалостные, выклевывающие глаза ягнятам вороны, каких немало в этих холмах. В летнее время сюда иногда приходили люди, чтобы пожить в отпуске неделю-другую в простой обстановке этого домика, к которому не вела ни одна дорога или тропинка. Сырые же сараи пустовали, здесь не кричали петухи, не лаяли собаки, и всю зиму и весну здесь не раздавалось звуков громче шелеста дождя, свиста ветра и журчания широкого ручья – Травяной речки, – который всего в нескольких ярдах от входа в дом бежал по уступам, то обнажая, то скрывая неровное каменистое русло. К этому самому домику, освещенному пятнами лунного света, и пришел Раф, миновав хвойные лесопосадки Колючего и оказавшись на северном берегу ручья. Пес хромал на одну лапу, весь вымазался в грязи, из пасти его текла пена, в глотке пересохло, он теперь остался совсем один и пал духом. И здесь-то, полакав воды и улегшись без сил на сухой, прихваченной инеем траве, он вдруг почуял слабый, но вполне отчетливый и знакомый запах дезинфицирующей жидкости, которой была обработана рана на голове Шустрика, а рядом – совсем свежий запах короткошерстного пса! Тут же Раф вскочил и вновь стал лаять: «Раф-раф! Раф-раф!»
Ответом ему был слабый визг, донесшийся с противоположного берега ручья. Стиснув зубы, Раф ринулся через ручей, перепрыгивая с одного мокрого камня на другой. В двери амбара было широкое оконце, открытое теперь настежь. Раф прыгнул в него, зацепился когтями, побарахтался и вскоре шлепнулся на вымощенный булыжником пол.
Поднявшись, он бросился к тому месту, где на ворохе соломы подле старой кучи мелкого угля лежал Шустрик. Раф ткнул его носом и хотел было уже заговорить, но тот опередил его.
– И ты тоже в конце концов оказался здесь? – спросил он. – Прости… Я надеялся, что тебе удастся как-нибудь выбраться…
– Ну конечно, я здесь, дурачок. И я так рад, что нашел тебя. Я просто с лап сбился и чуть не помер с голоду. Что с тобой случилось?
Поеживаясь, Шустрик встал и уткнулся мордой в лохматый бок Рафа.
– Странно, – промолвил он, помолчав немного. – Ведь здесь вроде бы не должно больше хотеться ни есть, ни пить, правда? А мне хочется.
– Да уж надо думать, если ты, дурик, провалялся тут все это время. Как ты здесь оказался?
– Раф, я упал. И думаю, ты упал тоже.
– Упал? Что за ерунда? Я бежал много миль. Вот лапу в кровь сбил, понюхай.
– Раф, разве ты не понимаешь, что случилось? Не понимаешь, где мы?
– Ну, надеюсь, ты скажешь мне. Только покороче, нам обоим надо бы чего-нибудь поесть.
– А что случилось с тобой, когда я… ну, когда небо раскололось на кусочки? Ох, Раф, я так виноват перед тобой! Я кругом виноват, но что я мог поделать? В который уже раз… В первый-то раз было, конечно, похуже – то есть мой хозяин… Но теперь вот тоже – я не знаю того несчастного человека с машиной, но он был в общем-то хозяин – очень грустный человек.
– Какой такой хозяин? Что раскололось на кусочки? О чем это ты толкуешь?
– Раф, ты и впрямь не понимаешь? Мы мертвые, ты и я! Я убил нас обоих. Мы находимся здесь, потому что я все уничтожил – насколько я понимаю, весь мир. Но взрыв, Раф… Где бы ты ни был, ты наверняка слышал его. Неужели не помнишь?
– Ты бы лучше поведал мне о том, что помнишь сам.
– Я возвращался по вашим следам, и вся трава и камни в моей голове громко шумели – что-то вроде гудения, как при сильном ветре. А потом тот смуглолицый человек позвал меня, и я оказался на дороге… как и в прошлый раз. Я подошел к нему и залез в его машину, а потом… потом все разлетелось на кусочки. И это сделал я, именно я! Как и в прошлый раз. А потом я убежал, еще прежде, чем приехала большая белая машина.
– Должно быть, та самая большая белая машина, которую я видел, когда разыскивал тебя.
– И все из-за меня, Раф! Из-за моей проклятой башки! Это я убил того человека. Наверное, я разнес весь мир вдребезги…
– Скажу тебе для начала, что это далеко не так. Вовсе нет. Но как ты оказался здесь?
– Я уже говорил. Я упал, как и ты. Упал в свою башку. И падал я целых два дня.
– Знаешь, Шустрик, если ты выйдешь отсюда вместе со мной, то увидишь, что глубоко заблуждаешься.
– Нет, я не намерен никуда выходить. Только камни и разлетающиеся осколки стекла, как в прошлый раз. Ты, конечно, не понимаешь, но все это уже было со мной раньше.
– Шустрик, почему бы нам не выйти отсюда и не поискать какой-нибудь еды? Я голоден.
– Я расскажу тебе, Раф. Все расскажу. Вот послушай. Это случилось давно, когда еще были города, – то есть когда существовал самый настоящий мир и я жил со своим хозяином в его доме. Он купил меня еще щенком, понимаешь, и ухаживал за мной так прилежно, что я даже не помню, когда меня отняли от моей мамы. Тогда я по-настоящему не задумывался о моем хозяине как о человеке и о себе как о псе. Просто нас было двое. Конечно, я понимал что к чему, но это было так легко забыть – ведь ночью я обычно спал на его постели. Ну вот, а по утрам к нам приходил мальчик и просовывал пачку свернутых бумажек в дырку, которая у нас была проделана в двери, выходящей на улицу. Когда я слышал его, то бежал вниз, брал бумажку в зубы, нес ее наверх и будил хозяина. А он доставал из коробки печенье и давал одну печенинку мне, а сам делал себе горячее питье. А потом мы всегда как-нибудь играли со скомканной бумажкой. Обычно он раскрывал ее очень широко – все там было черное и белое, и запах у нее был острый и скорее даже влажный. Хозяин садился в постели и разворачивал бумажку перед собой, а я залезал к нему и подсовывал под нее нос. А потом хозяин делал вид, что сердится, откладывал ее в сторону, и я уносил ее прочь, а потом, немного подождав, затыкал в какой-нибудь угол. Я понимаю, это звучит глупо, но я всегда думал – как славно, что хозяин велит мальчику каждое утро приносить новую бумажку, словно специально для того, чтобы мы могли поиграть в нашу игру. Впрочем, хозяин всегда был добр ко мне.
А потом он шел в комнату, где была вода, и покрывал лицо какой-то белой, вкусно пахнущей пеной, а затем снимал ее. В этом вроде бы не было никакого смысла, но я всегда приходил туда вместе с хозяином и садился на пол, а он тем временем разговаривал со мной. Я считал, что обязан присматривать за ним. Знаешь, когда имеешь хозяина, самое хорошее заключается в том, что, хотя половину его поступков ты не в состоянии объяснить, ты знаешь, что он добрый и мудрый, и что ты тут не лишний, и что он любит и ценит тебя, а ты от этого чувствуешь себя очень важным и счастливым. Ну вот, а потом хозяин спускался вниз и что-нибудь ел, а потом надевал свой старый коричневый плащ и желтый шарф, сажал меня в машину, и мы вместе ехали в другой дом, и дорога была неблизкой. В те дни еще были дома. Еще до того, как все испортили. Ну вот, значит, мой хозяин проводил там весь день, а на столе у него был звонок, который часто звонил, и к хозяину все время приходили люди и разговаривали с ним, а еще там было великое множество бумажек, но мне почему-то не разрешалось играть с ними. А зимой там горел огонь, и я лежал рядышком на ковре. Вообще-то там было очень удобно, только звонок на столе мне не нравился. Я ревновал к нему и лаял, когда он звонил. Не знаю, но я считал, что это какое-то животное, потому что, когда он звонил, хозяин разговаривал с ним, а не со мной. Явно с ним, потому что обычно никого больше в комнате не было.
У хозяина не было своей женщины. Мне кажется, ему и не надо было. Правда, иногда появлялась седая женщина в фартуке в красную полоску, она приходила к нам из дома, что стоял напротив, через дорогу, и делала у нас уборку. Она выкатывала какую-то жужжащую штуку на колесиках, от которой сильно дуло, и тыкала ею повсюду. Эта штука была с длинной черной веревкой на заду, что тянулась по всему полу, и как-то раз, когда она шевелилась, я схватил ее зубами и стал грызть, просто так, для развлечения, а женщина подняла страшный шум. Обычно-то она была доброй, и, насколько я помню, это был единственный раз, когда она сердилась на меня. Она тогда вышвырнула меня из комнаты и после того дня никогда не позволяла мне входить туда, где она тыкала своей жужжащей штукой. А про штуку эту я тоже думал, что она животное, потому что она ела клочки бумаги и прочие маленькие и легкие вещицы, которые валялись у нас на ковре. Мне бы они пришлись не по вкусу, но с другой стороны, вон птицы, к примеру, едят же всякую дрянь. И ежики тоже. Впрочем, у этой штуки не было живого запаха.
Обычно в середине дня и каждый вечер, когда хозяин заканчивал свои дела в том, другом доме, мы отправлялись на прогулку. Иногда мы шли просто в парк, а иногда уходили в лес и гуляли вдоль реки, долго-долго. Я гонялся там за водяными крысами и серыми белками, а хозяин бросал палку, и я приносил ее обратно. А в некоторые дни, причем довольно часто, хозяин и вовсе не ходил в тот бумажный дом, и если у него не было настроения копаться в саду, мы отправлялись на большую многочасовую прогулку. А по вечерам, когда мы сидели в доме у огня, а надо тебе сказать, у хозяина был такой мигающий ящик, в который он часто смотрел, причем этого его занятия я тоже никогда не мог понять, но, должно быть, был в этом какой-то смысл, раз уж хозяину нравилось, – так вот мы иногда слушали с ним, как орут кошки в саду, я тогда ставил уши торчком и садился, а хозяин смеялся и прищелкивал языком. А потом он вставал и открывал заднюю дверь, а я стремительно выскакивал в сад – гав! гав! – и кошки врассыпную бросались через изгородь! Шустря хороший пес! Ха-ха-ха!
Нам всегда было весело вместе, и, честно говоря, я не знаю, кто без меня приносил бы хозяину утром бумажку, кто приносил бы ему палку, которую он бросал, кто лаял бы, когда в дом приходили чужие, кто прогонял бы кошек? И должен тебе признаться, я был совсем не таким, как соседский дворняга, который подрывал в саду клумбы, слишком много ел, не шел на зов и вообще отказывался выполнять то, о чем его просили. Не подумай, что я хвастаюсь, но я его на дух не выносил, на весь его противный крысиный дух.
Занимались мы кое-чем и дома. Каждый вечер, когда мы возвращались домой, меня кормили, и это была единственная моя кормежка, не считая печенинки утром, ну и еще, быть может, какого-нибудь вкусненького кусочка перед тем как мы отправлялись куда-нибудь в машине. Меня часто чистили щеткой и иногда протирали чем-то уши. И два раза хозяин возил меня к какому-то белохалатнику – но это был хороший, очень приличный белохалатник. Правда, в те дни я еще не знал, что бывают другие белохалатники. Мне не разрешалось забираться на стулья, только на кровать, а на кровати лежало коричневое одеяло, толстое такое, просто замечательное, мое собственное! И был у меня свой собственный стул, сам понимаешь, старенький и ободранный, ну и у меня он, конечно, не стал новее. Я изодрал все сиденье! Нравился он мне. И пах мною! Я всегда приходил на зов и делал, что велят. Просто мой хозяин знал, что делает, – он умел как-то приказывать то, чего тебе самому хочется. Ты и рад стараться, потому что доверяешь. Если он считает, что это правильно, значит, так оно и есть. Помнится, я поранил лапу и не мог ступить на нее, было очень больно, вся лапа вздулась. Тогда хозяин положил меня на стол и все время приговаривал, по-доброму так, спокойно. Он взял меня за лапу, а я зарычал, вывернул губы, а он все держал и только ласково приговаривал. И тут, уж и сам не знаю как, я взял да и цапнул его, ничего не мог с собой поделать. Но он даже не обратил внимания, а все приговаривал, как и прежде, и продолжал осматривать мою лапу! Мне было так стыдно – надо же, укусить хозяина! А потом он вытащил здоровенную колючку и помазал чем-то мне лапу. Тогда я впервые и почуял этот запах. В те дни я не боялся его.
Я плохо помню, но тогда мне казалось, что другие мужчины, и женщины тоже, – сам понимаешь, с которыми разговаривал мой хозяин, друзья там всякие и другие люди, что приходили к нему в бумажный дом, – что они иногда поддразнивают моего хозяина, ну, что он живет без своей женщины, сам по себе, да еще со мной и с той седой женщиной, которая прибиралась у нас. Конечно, поди-ка разбери, о чем они там разговаривают, но я видел, что они показывают на меня пальцем и смеются, поэтому я решил, что речь об этом. А хозяин не обращал на это внимания, он чесал меня за ухом и гладил, приговаривая, что я славный пес и все такое прочее. А когда он брал свою палку и поводок, я знал, что мы отправляемся на прогулку, и начинал прыгать и крутиться подле выхода и громко лаять.
Был, правда, один человек, который мне очень не нравился, – то была сестра хозяина. Я сообразил, что она его сестра, потому что она была очень похожа на него, да и пахла тоже очень похоже. Иногда она приходила и оставалась на ночь у нас в доме, и тогда – ух, почки-печенки, доставалось же нам! У нее даже по голосу, такому колюче-мягкому, будто уголек попал под дверной коврик, было слышно, что все-то ей не так. И я никогда не мог найти своих вещей – мячик, косточку, старую шерстяную тряпку под лестницей – вечно она куда-то их девала! Как-то раз, когда я спал на полу, она меня больно ткнула веником – можно сказать, ударила! Тогда мой хозяин вскочил со стула и велел ей больше так не делать. Но в остальном он, кажется, побаивался ей перечить. Это лишь мои догадки, но, по-моему, она сердилась на него за то, что он не найдет себе женщину, а он вроде бы и чувствовал свою вину, но никак не хотел исправляться. И если мои догадки верны, тогда понятно, отчего она невзлюбила меня. Она меня просто ненавидела, Раф! А сама все время притворялась, что это не так, но я-то чуял и старался держаться от нее подальше, так что чужие люди считали, что она плохо со мной обращается. Да так оно и было! А в конце… в конце…
Знаешь, забавно – я, конечно, знал свое имя, а имени хозяина нет. Может, у него и вовсе не было имени, как вон у лиса.
Но ее имя я знал отлично, потому что хозяин часто называл ее по имени. Я чуял ее еще с улицы, и тогда хозяин открывал окно и со смехом говорил одно и то же: «Вот ыдёт Энни Моссити». Иногда я рычал, но хозяину это не нравилось. Он не позволял мне проявлять неуважение к ней, даже когда ее не было. Надо было хорошо себя вести с людьми – со всеми людьми в нашем доме. Но я считал, что для такой, как она, это имя слишком длинное и важное, и для себя отбрасывал «Вот ыдёт», называя ее «Энни Моссити», а то и вовсе «Моссити». Однажды хозяин строго выговорил мне за то, что я радостно прыгал и вилял хвостом, когда она уходила, а он нес к двери ее сумку. Я ничего не мог с собой поделать: я знал, что она уходит, – и скатертью дорога! Тем более что, когда она уходила, мне всегда доставался какой-нибудь лакомый кусочек – сама она никогда бы мне не дала! – что-нибудь вроде остатков торта со взбитыми сливками…
Шустрик запнулся и умолк.
– Но однажды… однажды… – Он тихонько заскулил и потерся о солому своей покалеченной головой. Порыв ветра качнул старый мешок, висящий на гвозде у них над головами, и тот захлопал, словно крылья огромной хищной птицы. – Как-то вечером, стояло позднее лето, почти что осень, мы вернулись домой из бумажного дома. Хозяину было не до меня, и я юркнул в сад да и заснул там на солнышке в зарослях рододендрона у самых ворот. Знаешь, Раф, летом на кустах большие розовые цветы с твою голову, и в цветах этих жужжат пчелы. Это было особое, мое собственное место – что-то вроде тайного логова. Там я себя чувствовал в полной безопасности, самым счастливым псом на свете. Солнце уже садилось, я проснулся и стал уже подумывать об ужине и чувствовал себя несколько настороже – тебе, наверное, знакомо это чувство, когда ты голоден. А потом сквозь листву я услышал шаги и увидел, как мелькнул желтый шарф на дорожке. Я сообразил, что хозяин направляется к воротам, держа в руке бумажку. И я знал зачем – опустить ее в большой красный ящик. Я тебе уже рассказывал, как люди играют с бумажками. Да ты и сам говорил, как они возились с ними, когда следили за тобой в железном баке. Для них это то же самое, как для нас – обнюхивать разные вещи. Точно так и на улице: фонарные столбы – для нас, а красные ящики, большие и круглые, – для людей. Я до сих пор не понимаю, отчего некоторые хозяева – нет, не мой, конечно! – не очень-то одобряют, когда их собаки мочатся и обнюхивают собачьи столбы, ведь сами люди делают то же самое подле своих красных ящиков. В конце концов все мы живые существа, и они лишь метят свой участок и заявляют на него права, как мы с тобой. Когда человек выходит на прогулку, обычно это бывает вечером, он часто берет с собой бумажку – на ней, сам понимаешь, его запах – и запихивает ее в один из больших красных ящиков. А когда встречает другого человека, мужчину или женщину, которые делают то же самое, он обычно немножко разговаривает с ними, как бы обнюхивает. Совсем как мы с тобой!
Я уже рассказывал тебе, какой хороший мой хозяин, и, знаешь, он так радовался бумажкам! Ничуть не меньше, чем пес, который обнюхивает столбик. А иногда, когда вечером он приходил домой из бумажного дома, он садился за стол и что-то царапал на еще одной бумажке, а потом выходил прогуляться и бросал эту бумажку в красный ящик, что стоял на улице неподалеку от нашего дома.
Ну так вот, как раз за этим хозяин и вышел из дома в тот вечер. В таких случаях он почти всегда звал меня, чтобы отправиться вместе, но в тот вечер он, наверное, не мог меня отыскать и, видно, подумал, что ничего страшного, дескать, на большую вечернюю прогулку мы можем сходить и попозже. Как бы то ни было, за ворота он вышел без меня. А минуты через две я подумал, отчего бы мне не отправиться следом за ним, просто так, развлечения ради. Понимаешь, я просто хотел удивить его. Я подождал, пока хозяин завернет за угол в конце нашей улицы, а потом выскочил из рододендронов и перепрыгнул прямо через ворота. Прыгал я тогда здорово. Этому научил меня хозяин. Он, бывало, говорит мне: «Прыг-скок, сахара кусок!» – а я, ничего не задев, перепрыгиваю через стол и получаю за это кусочек сахару. Ну вот, прыгнул я, значит, через ворота, побежал по улице и завернул за угол вслед за хозяином.
Большой красный ящик стоял на другой стороне дороги, и надо было очень осторожно переходить эту дорогу, потому что там часто проезжали легковые машины и грузовики. И все дело в том, что, когда хозяин брал меня с собой, он, как правило, держал меня на поводке и переходил дорогу в одном и том же месте, помеченном черной и белой краской. Через дорогу мы с ним переходили только там – и нигде больше. Впереди я увидел хозяина, он как раз приближался к этому самому месту, помахивая своей палкой и держа в руке бумажку. И тут я сказал себе: «Пора удивить его!» – и побежал к нему по черно-белым меткам на дороге…
Шустрик умолк и теперь просто лежал с закрытыми глазами на сырой соломе. Раф молча ждал, сильно рассчитывая на то, что Шустрик перестанет рассказывать и в итоге предотвратит или хотя бы изменит, должно быть, ужасную концовку. И то сказать, у кого из нас не было подобных мыслей, когда грустная история приближается к своей кульминации? Так афинские архонты казнили как лжеца брадобрея, который первым сообщил им о поражении в битве при Сиракузах, ибо разве из самого факта, что с брадобреем поступили как со лжецом, не вытекает, что он и впрямь солгал и, стало быть, никакого поражения не было?
Через некоторое время клонящаяся к западу луна осветила место, где лежали два пса. И этот прорвавшийся свет, казалось, положил конец тщетным попыткам Шустрика скрыть печальный финал своего рассказа; Шустрик открыл глаза и продолжил:
– Я был уже на середине дороги, но вдруг сзади услышал, как хозяин крикнул мне: «Шустрик! Стой!»
Как тебе известно, я всегда слушался хозяина и поэтому тут же застыл на месте. А потом… потом на дороге послышался страшный скрежещущий звук, и в то же мгновение подбежал хозяин, сгреб меня в охапку и отбросил в сточную канаву на другой стороне дороги. И пока я падал, я услышал, что на хозяина наехал грузовик… Ох, Раф, звук этот был ужасный! Я услышал, как хозяин ударился головой о дорогу – до конца дней не забуду! Голова хозяина на дороге…
Все кругом было засыпано битым стеклом. Я поранил осколком лапу. Из грузовика вылез человек, и другие люди сразу подбежали – сперва один-два, а потом все больше и больше. Они вытерли чем-то лицо хозяину – пол-лица было в крови, – и никто не обращал на меня внимания. А потом зазвонил звонок и подъехала большая белая машина, из нее вылезли люди в голубой одежде. Я рассказывал тебе, как хозяин разговаривал с таким звонком у себя в комнате, и я подумал, что, наверное, они приехали с таким же – только этот звонок был очень громкий, – подумал, что они хотят поговорить с хозяином, но он ничего не говорил. Он лежал на дороге как мертвый. Глаза его были закрыты, вся одежда в крови. Люди всё понимали… да, всё понимали. Водитель грузовика кричал и плакал – он был совсем еще мальчик. А потом голубой человек увидал меня, путавшегося под ногами, и схватил за ошейник. Тут подошла наша седая женщина в фартуке – казалось, там собрались все наши соседи по улице, – она взяла меня на поводок и увела к себе в дом. Но больше добра я от нее не видал – она явно ненавидела меня! Да и другие тоже! Она заперла меня в угольном чулане, но я так выл, что в конце концов она выпустила меня и оставила в кухне.
Я плохо все помню, но хозяина я с тех пор больше не видел. Неверное, его закопали в землю. Так уж у них водится, сам знаешь. А на следующий день пришла Энни Моссити. Она стояла в дверях кухни и смотрела на меня. Никогда не забуду ее взгляда. Думаешь, она сказала хоть словечко такому несчастному псу, как я? Ничуть не бывало! Она что-то буркнула седой женщине, и они ушли. А на следующий день она опять пришла, на этот раз с корзинкой, сунула меня в нее и повезла в машине. Машина была не наша, она пахла ею. Энни Моссити везла меня долго, а потом отдала белохалатникам. Ни минуты не сомневаюсь, что она поступила так, желая, чтобы со мной случилось что-нибудь ужасное.
– Оттого ты так часто и говоришь мне, что упал? – спросил Раф после долгого молчания, однако Шустрик ничего не ответил, и Раф продолжил: – Плох этот мир для животных. Ты, наверное, и впрямь упал – с неба то есть. Но ведь нельзя вернуться туда, откуда ты пришел. Нельзя. Так что все в прошлом, Шустрик. Это не может повториться.
– Нет, может… и повторяется, – тихо сказал Шустрик. – Это ужасно. Дело в том, что люди способны на вещи, которые значительно хуже, чем просто покалечить тебя или заморить голодом. Они могут изменять мир – и мы с тобой видели как! Но теперь я понимаю, что сделали они это через меня. Вышло все, как хотела Энни Моссити. Уж не знаю, что на мой счет говорила она белохалатникам, но теперь я уверен, что все плохое исходит из моей башки, и несчастья происходят снова и снова. Они зарождаются у меня в башке, а из нее выползают в мир, как черви из мяса, и превращаются в мух. Когда мы с тобой сбежали от белохалатников, мы думали, что люди подевали куда-то все дома и парки. А на самом деле это я их уничтожил. Помнишь водителя грузовика, который тем утром бросал в меня камни? Так вот, он знал, кто я такой. И человек с овчарками тоже знал. Случившееся с моим хозяином повторяется снова. К примеру, та белая машина со звонком – ты же сам говорил, что видел ее у моста. Человек с добрым голосом – тот самый смуглолицый мужчина с машиной у моста – это я убил его. Говорю тебе, нет теперь иного мира, кроме как раны у меня в башке, и ты, Раф, тоже там. И я не хочу выходить оттуда – хватит с меня! Если я смогу умереть и покончить со всем этим, я останусь здесь да так и сделаю. А может, я уже умер? Или, может, даже смерть тут бессильна.