Вылетает, грохоча музыкой, на встречную полосу, обгоняет. Мелькают высунутые в открытые окна руки, и едущую по своей полосе машину «Лада» не замечает, прибавляет газ…
И время замедляется.
Режется на кадры, что отпечатываются в памяти, проматываются в кошмарах, где раз за разом весёлая «Лада» врезается в чёрную смазанную тень машины. Разносится какофония из визга тормозов, истерики клаксона, корежащего лязга металла, бодрого голоса ведущего радио FM и вскрика Алёнки.
Когда «Лада» взлетает, как в постановочной сцене дешевого боевика, в воздух, отлетает на нас, а я не успеваю вывернуть руль.
Сделать хоть что-то…
– Мелкому было бы уже два месяца, – я шепчу, но мама услышит. – Мы так и не успели придумать ему имя.
Узнать пол.
Сказать.
Моим родителям, которые были в Карловых Варах. И по скайпу Алёнка отказалась им рассказывать. Она строила планы на грандиозный семейный вечер, представляла знакомство наших родителей и рассказ о поданном в загс заявлении. Давала дикие версии, как огорошить новостью о скором новом статусе бабушек и дедушек.
Хохотала.
– Лариса Карловна права, это я виноват. Она просила остаться до утра, а я настоял… Если бы не я, Алёнка и мелкий были бы живы, мам…
– Димка… – мама говорит жалобно.
Слышатся слёзы.
Что сводят скулы от ненависти к самому себе, заставляют потушить третью по счёту папиросу о правую ладонь, которая всё равно не чувствует.
Нет чёртовой боли.
Только медленно расползающаяся краснота, глядя на которую получается взять себя в руки, произнести решительно:
– Я справлюсь, мам. Ты только не переживай…
Попросить.
Глупо.
Переживать она всё равно будет.
Будет пить украдкой таблетки и мерить давление, доставать и обратно убирать загранпаспорт, метаться по спальне от беспокойства и шёпотом, забывая, что они теперь живут в квартире вдвоём, выговаривать отцу, что он отпустил, дал мне уехать в феврале.
– Мы тебя очень любим, Димка, – мама говорит сердито.
И это уже знаю я.
Любят.
Любит, пусть мама она мне и не родная. И с отцом они поженились, когда мне было уже пятнадцать. И первые четыре года я звал новую жену отца Ингой.
Ингой Вацловной, когда злился и издевался.
Немкой, когда мы безбожно и вдрызг ругались. Притирались, учились жить вместе. Одной семьей, в которой вместе с мачехой появилась сестра с мальчишеским дурацким прозвищем и с чешской подругой по имени Квета.
– И всегда ждём. И тебя, и Вету, – мама вздыхает, успокаивается.
Просит неожиданно:
– Присмотри за ней, Дим. Ей сейчас… тяжело.
– Почему? – вопрос вырывается невольно.
От замешательства, которое перебивает даже боль и ненависть, отодвигает их на задний план, заставляет поперхнуться дымом, сквозь который отчётливо всплывает образ Север.
Её беззаботная улыбка.
Вечное веселье и безалаберность в глазах цвета северного сияния.
– Потому. Спроси у неё сам, Димка, и не будь дураком, – мама выговаривает недовольно и раздражённо.
Удивляет ещё больше.
И дураком себя почувствовать как раз получается.
– Мам… – я тяну, пожалуй, растерянно.
А она передразнивает насмешливо:
– Дим…
Собирается сказать что-то ещё, но где-то там, за несколько тысяч километров от Кутна-Горы и Чехии, раздаётся стук в дверь, звучит вопрос и мама, незримо присутствующая рядом, отдаляется.
Исчезает.
Пусть её голос ещё и звучит в динамике:
– Ты вставай, ребёнок, и не пропадай, а мне ещё работать надо.
Решать куда девать Смирнова из триста пятой, о чём уже тоскливо докладывают, просят кому-нибудь позвонить и о переводе договориться.
– Я не забуду поздравить и звонить буду, мам, – я обещаю.
И она – уже совсем далёкая – соглашается машинально, отключается поспешно, и мне остаётся только слушать короткие гудки.
Думать, что мне такая работа больше не светит.
И что делать со Смирновым из триста пятой у меня уже никто никогда не спросит. Не придётся больше переступать через красную линию в операционной, одеваться, подмигивая медсестре просто так и напевая какую-нибудь ерунду, держать скальпель и разрез одним ровным привычным движением делать.
– Ничего и никогда, Айт, больше не будет, – я произношу вслух.