Нужно вам объяснить, сэр, что Черный Джек это – туз пик, и эта карта с незапамятных времен всегда имела отношение к битвам, убийству и ко внезапной смерти.
Кисс сдает первый раз, туза нет. Все бледнеют. Второй раз Кисе сдает, на их лицах проступает серый оттенок испорченного яйца. В третий раз сдает Кисе, и их лица синеют.
– Не потерял ли ты его? – говорит Вельме и отирает с лица пот. – Скорее! Торопись!
– Я-то тороплюсь, – говорит Кисе, бросая ему карту. Она упала на колени Вельме рисунком вверх – Черный Джек!
Остальные загоготали.
– Ему стоит дать три пенни, – говорит один из них, – и то дешево за такое представление.
Тем не менее я видел, что все они слегка отступили от Вельме, предоставив ему перебирать карты. Некоторое время он молчал и облизывал губы, как кошка; потом вскинул голову и заставил своих товарищей поклясться всеми известными клятвами, что они будут поддерживать его не только в казарме, но и во время суда… надо мной. Вельме выбрал пятерых крупных малых, поручив им после выстрела прижать меня к койке; еще одному велел потушить лампу, наконец, последнему – зарядить мое ружье. Сам зарядить его он не хотел. Странно! Ведь в сравнении с остальным это было сущей безделицей.
Они еще раз поклялись не выдавать друг друга, потом расползлись по высокой траве в разные стороны, все парами. Хорошо, что никто из них не натолкнулся на меня. Мне было тошно, противно, противно, противно! Когда они ушли, я вернулся в погребок и потребовал кружку пива, чтобы опохмелиться. В распивочной уже сидел Вельме; он пил много и обращался со мной беспримерно вежливо.
«Что мне делать? Что мне делать?» – подумал я, когда Вельме ушел.
Вот входит оружейный сержант, недовольный, сердитый на всех, раздраженный; дело в том, что в те времена ружья Мартини-Генри были новинкой в нашем полку, и мы плохо разбирались в механизме этих ружей. Очень долгое время меня так и тянуло после выстрела двинуть назад затвор и перевернуть ружье, точно мушкет Снайдера.
– Каких сапожников мне поручили обучать! – сказал оружейный сержант. – Вот, например, Хоген неделю валяется в лазарете с носом, плоским, как столовая доска, и каждый-то, каждый малый в нашей роте то и дело разбирает ружье на части.
– Что случилось с Хогеном, сержант? – спрашиваю я.
– Случилось? – отвечает он. – Я заботливо, как мать своего ребенка, учил его разбирать «Тини», и он сделал это как следует и без труда. Тогда я велел ему снова собрать ружье, зарядить холостым патроном и пальнуть в яму. Он сделал это, но не вставил на место штифт откидного затвора. Не мудрено, что едва он выстрелил, затвор отскочил прямо ему в лицо. На счастье дурака, патрон был холостой; настоящий заряд начисто выбил бы ему глаз.
Я смотрел на сержанта взглядом, чуть-чуть поумнее взгляда вареной овечьей головы.
– Как так, сержант? – спрашиваю.
– А вот как, невежда, не делай этого, – ответил он и показал мне испорченное ружье: его приклад отлетел, и можно было видеть весь внутренний механизм. Сержанту до того хотелось ворчать и жаловаться, что он два раза показал на деле ошибку Хогена. – И все из-за незнания оружия, которое вам дают, – прибавил он.
– Спасибо, сержант, – проговорил я, – я еще зайду к вам, чтобы услышать новые наставления.
– Не стоит, – ответил он, – делайте, как я сказал вам.
Я вышел из погреба, чуть не прыгая от восторга.
– Они зарядят мое ружье, когда меня не будет в комнате, – сказал я себе. – Желаю им счастья!
Сделав несколько шагов, я вернулся в погребок, чтобы они успели распорядиться…
Вечерело, погребок наполнялся народом. Я притворился пьяным; все мои товарищи по комнате входили друг за другом, пришел и Вельме. Тогда я тяжелыми шагами, покачиваясь, побрел домой, судя по виду, не настолько пьяный, чтобы меня могли арестовать.
В казарме не было ни души. Вот один патрон исчез из моего патронташа и уютно улегся в моем ружье. Я весь горел от бешенства на моих товарищей, однако предварительно выкусил пулю из патрона. Потом с одной своей ноги я снял сапог и с помощью шомпола для чистки дула выбил им из затвора штифт. О, когда этот шпенек звякнул о пол, мне показалось, что я слышу музыку. Я спрятал штифт в карман, замазал отверстие, затвор же опустил на место; с виду ружье было в порядке.
– Вот тебе, Вельме, – сказал я и растянулся на койке. – Можете хоть все двенадцать навалиться на мою грудь, и я прижму к своему сердцу вас, самые отчаянные дьяволы, которые когда-либо обманывали людей. – Я не жалел Вельме. Его глаз или жизнь – мне было все равно!
В сумерки они вернулись; вся дюжина, и все слегка пьяные. Я лежал и притворялся спящим. Один солдат вышел на веранду. Он свистнул; остальные принялись бесноваться и подняли ужасную кутерьму. Не хотел бы я еще когда-нибудь слышать такой хохот, как тогда, хотя бы во время кутежа. Они походили на взбесившихся шакалов.
– Смирно! Что это за безобразие! – крикнул О'Хара. Тут наша лампа полетела на пол. Я услышал, что О'Хара бежит к веранде; мое ружье застучало на стойке; донеслось до меня и тяжелое дыхание людей, окруживших меня. При свете лампы на веранде я разглядел фигуру сержанта О'Хара и тотчас же услышал выстрел моего ружья. Громко крикнуло оно, милое, бедное, от дурного обращения. В следующую минуту пятеро малых накинулись на меня.
– Тише, тише, – говорю, – из-за чего шум?
А Вельме поднял вой, который вы услышали бы в самом конце лагеря.
– Я умер, меня убили, я ослеп! – кричал он. – Да смилостивятся святые над моей грешной душой! Пошлите за отцом Константом! О, пошлите за отцом Константом, дайте мне перед смертью очистить мою душу! – Тут я понял, что, к сожалению, он остался жив.
О'Хара принес с веранды лампу, рука его была тверда, и сам он был спокоен.
– Это что за скверная шутка? – сказал он и осветил Тима Вельме, который плавал в крови. Полный заряд пороха отбросил куда-то затвор. Откусив пулю, я всунул в патрон его медную часть, и лицо Тима было разрезано от верхней губы до угла правого глаза. Его веко висело лохмотьями, и рана шла через лоб до волос. Она походила скорее на борозду плуга, чем на чистый разрез, и, по совести, никогда не видывал я, чтобы человек так обливался кровью, как Вельме. Выпивка и злоба с силой выдавливали из него кровь. Едва сидевшие у меня на груди малые заслышали голос сержанта, каждый из них шмыгнул к своей койке, и все вежливо закричали:
– В чем дело, сержант?
– В чем? – сказал О'Хара, встряхивая Тима. – Сами отлично и прекрасно знаете, в чем дело, вы, притаившиеся, шмыгающие по грязным рвам псы. Достаньте носилки и унесите этого хныкающего мошенника. Вы услышите об этой истории больше, чем вам может понравиться.
А Вельме уже сидел, закрыв голову руками, он раскачивался из стороны в сторону и со стоном звал отца Константа.
– Молчать, – сказал О'Хара и потащил его за волосы к выходу. – Не настолько ты умер, чтобы не отбыть пятнадцать лет за покушение застрелить меня.
– Нет, я этого не делал, – ответил Вельме, – я хотел сам застрелиться!
– Странно, – проговорил О'Хара. – Почему же тогда моя куртка почернела от пороха? – Он поднял еще горячее ружье и засмеялся. – Я сделаю вашу жизнь адом, – прибавил он, – за попытку меня убить и за то, что вы держали ружье в беспорядке. Сперва вас повесят, а потом закупорят. Ружье погибло.
– Да ведь это мое ружье, – сказал я, подойдя и осмотрев его. – Вельме, дьявол, что вы сделали с ним? Отвечайте.
– Оставьте меня в покое, – проговорил Вельме, – я умираю.
– Подожду, чтобы вы поправились, – говорю я, – а потом выясним недоразумение.
О'Хара не слишком-то нежно поднял Тима на носилки, все мои товарищи стояли возле своих коек, но это не служило признаком их невинности. Я повсюду разыскивал оторванную часть моего ружья, но не находил ее. Так и не нашел.
– Ну, что мне теперь делать? – сказал О'Хара, покачивая лампу в руке и оглядывая комнату.
Я ненавидел и презирал сержанта О'Хара, да и теперь ненавижу и презираю его, хотя он умер; а все-таки скажу, что он был храбрый человек. В настоящее время его подогревают в чистилище, но мне хотелось бы дать ему знать, что, глядя на него в ту минуту, когда он стоял посреди комнаты, и все они дрожали под его взглядом, я считал его храбрецом. Таким он нравился мне.
– Что мне делать? – опять сказал О'Хара, и в то же мгновение с веранды долетел до нас нежный и тихий женский голос.
Жена Слимми прибежала на выстрел и села на одну из скамеек, так как еле держалась на ногах.
– О, Денни, Денни, – прошептала она. – Они вас убили?
О'Хара улыбнулся, показав свои белые зубы и плюнув на пол.
– Вы не стоите этого плевка! – проговорил он. – Зажгите лампу, вы, собаки! – И, сказав это, сержант повернулся, и я скоро увидел, как он шел от нашего барака вместе с женой Слимми; она старалась своим платком счистить пороховую сажу с его куртки.
«Вот, – подумал я, – храбрый человек и дурная женщина».
Довольно долго никто не проронил ни слова. Им было стыдно, стыдно невыразимо.