– Да кто же он такой? – спросил я.
– Да Игоша, барин.
Что за Игоша, вот я их и ну допрашивать.
– А вот послушайте, барин, – отвечал мне один из них, – летом у земляка-то родился сынок, такой хворенький, Бог с ним, без ручек, без ножек, – в чём душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали, да и предали младенца земле. Только с той поры всё у нас стало не по-прежнему… впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережёт, гривы им заплетает, к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдёт кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох выбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет – мало ли что бывает.
– И! да я вижу, Игоша-то проказник у вас, – сказал я, – отдайте-ка его мне, и если он хорошо мне послужит, то у меня ему славное житьё будет; я ему, пожалуй, и харчевые назначу.
Между тем лошади отдохнули, я отогрелся, сел в сани, покатился: не отъехали версты – шлея соскочила, потом постромки оборвались, а наконец оглобля пополам – целых два часа понапрасну потеряли. В самом деле подумаешь, что Игоша ко мне привязался.
Так говорил батюшка; я не пропустил ни одного слова. В раздумье пошёл я в свою комнату, сел на полу, но игрушки меня не занимали – у меня в голове всё вертелся Игоша да Игоша. Вот я смотрю – няня на ту минуту вышла – вдруг дверь отворилась; я по своему обыкновению хотел было вскочить, но невольно присел, когда увидел, что ко мне в комнату вошёл, припрыгивая, маленький человечек в крестьянской рубашке, подстриженный в кружок; глаза у него горели, как угольки, и голова на шейке у него беспрестанно вертелась; с самого первого взгляда я заметил в нём что-то странное, посмотрел на него пристальнее и увидел, что у бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем. Как мне его жалко стало! Смотрю, маленький человечек – прямо к столу, где у меня стояли рядком игрушки, вцепился зубами в салфетку и потянул её, как собачонка; посыпались мои игрушки: фарфоровая моська вдребезги, барабан у барабанщика выскочил, у колясочки слетели колёса – я взвыл и закричал благим матом: «Что за негодный мальчишка! зачем ты сронил мои игрушки, эдакой злыдень! да что ещё мне от нянюшки достанется! Говори, зачем ты сронил игрушки?»
– А вот зачем, – отвечал он тоненьким голоском, – затем, – прибавил он густым басом, – что твой батюшка всему дому валежки сшил, а мне, маленькому, – заговорил он снова тоненьким голоском, – ни одного не сшил, а теперь мне, маленькому, холодно, на дворе мороз, гололедица, пальцы костенеют.
– Ах, жалкенький, – сказал я сначала, но потом, одумавшись, – да какие пальцы, негодный, да у тебя и рук-то нет, на что тебе валежки?
– А вот на что, – сказал он басом, – что ты вот видишь, твои игрушки в дребезгах, так ты и скажи батюшке: «Батюшка, батюшка, Игоша игрушки ломает, валежек просит, купи ему валежки», – а ты возьми да и брось их ко мне в окошко.
Игоша не успел окончить, как нянюшка вошла ко мне в комнату. Игоша не прост молодец, разом лыжи навострил, а нянюшка – на меня: «Ах ты, проказник, сударь! зачем изволил игрушки сронить? Нельзя тебя одного ни на минуту оставить. Вот ужо тебя маменька…»
– Нянюшка! Не я уронил игрушки, право, не я, это Игоша…
– Какой Игоша, сударь?.. ещё изволишь выдумывать!
– Безрукий, безногий, нянюшка.
На крик прибежал батюшка, я ему рассказал всё как было, он расхохотался.
– Изволь, дам тебе валежки, отдай их Игоше.
Так я и сделал. Едва я остался один, как Игоша явился ко мне, только уже не в рубашке, а в полушубке.
– Добрый ты мальчик, – сказал он мне тоненьким голоском, – спасибо за валежки; посмотри-ка, я из них себе какой полушубок сшил, вишь, какой славный!
И Игоша стал повёртываться со стороны на сторону и опять к столу, на котором нянюшка поставила свой заветный чайник, очки, чашку без ручки и два кусочка сахара – и опять за салфетку, и опять ну тянуть.
– Игоша! Игоша! – закричал я, – погоди, не роняй! Хорошо мне один раз прошло, а в другой не поверят; скажи лучше, что тебе надобно?
– А вот что, – сказал он густым басом, – я твоему батюшке верой и правдой служу, не хуже других слуг ничего не делаю, а им всем батюшка к празднику сапоги пошил, а мне, маленькому, – прибавил он тоненьким голоском, – и сапожишков нет, на дворе днём мокро, ночью морозно, ноги ознобишь… – и с сими словами Игоша потянул за салфетку, и полетели на пол и заветный нянюшкин чайник, и очки выскочили из очешника, и чашка без ручки расшиблась, и кусочек сахарца укатился…
Вошла нянюшка, опять меня журит: я на Игошу, она на меня.
– Батюшка, безногий сапогов просит, – закричал я, когда вошёл батюшка.
– Нет, шалун, – сказал батюшка, – раз тебе прошло, в другой раз не пройдёт; эдак ты у меня всю посуду перебьёшь; полно про Игошу-то толковать, становись-ка в угол.
– Не бось, не бось[18 - Не бось – не бойся, не трусь.], – шептал мне кто-то на ухо, – я уже тебя не выдам.
В слезах я побрёл к углу. Смотрю: там стоит Игоша, только батюшка отвернётся, а он меня головой толк да толк в спину, и я очутюсь на ковре с игрушками посредине комнаты; батюшка увидит, я опять в угол; отворотится, а Игоша снова меня толкнёт.
Батюшка рассердился.
– Так ты ещё не слушаться? – сказал он. – Сейчас в угол и ни с места.
– Батюшка, это не я… это Игоша толкается.
– Что ты вздор мелешь, негодяй; стой тихо, а не то на целый день привяжу тебя к стулу.
Рад бы я был стоять, но Игоша не давал мне покоя: то ущипнёт меня, то оттолкнёт, то сделает мне смешную рожу – я захохочу; Игоша для батюшки был невидим – и батюшка пуще рассердился.
– Постой, – сказал он, – увидим, как тебя Игоша будет отталкивать, – и с сими словами привязал мне руки к стулу.
А Игоша не дремлет: он ко мне – и ну зубами тянуть узлы; только батюшка отворотится, он петлю и вытянет; не прошло двух минут – и я снова очутился на ковре между игрушек, посредине комнаты.
Плохо бы мне было, если б тогда не наступил уже вечер; за непослушание меня уложили в постель ранее обыкновенного, накрыли одеялом и велели спать, обещая, что завтра, сверх того, меня запрут одного в пустую комнату.
Ночью, едва нянюшка загнула в свинец свои пукли[19 - Пукля (уст.) – локоны, завитые крупными кольцами пряди.], надела коленкоровый чепчик, белую канифасную[20 - Канифас – хлопчатобумажная ткань с рисунком.] кофту, пригладила виски свечным огарком, покурила ладаном и захрапела, я прыг с постели, схватил нянюшкины ботинки и махнул их за форточку, приговаривая вполголоса: «Вот тебе, Игоша».
– Спасибо! – отвечал мне со двора тоненький голосок.
Разумеется, что ботинок назавтра не нашли, и нянюшка не могла надивиться, куда они девались.
Между тем батюшка не забыл обещания и посадил меня в пустую комнату, такую пустую, что в ней не было ни стола, ни стула, ни даже скамейки.
– Посмотрим, – сказал батюшка, – что здесь разобьёт Игоша! Нет, брат, я вижу, что ты не по летам вырос на шалости… пора за ученье. Теперь сиди здесь, а через час за азбуку, – и с этими словами батюшка запер двери.
Несколько минут я был в совершенной тишине и прислушивался к тому странному звуку, который слышится в ухе, когда совершенно тихо в пустой комнате. Мне приходил на мысль и Игоша. Что-то он делает с нянюшкиными ботинками? Верно, скачет по гладкому снегу и взрывает хлопья.
Как вдруг форточка хлопнула, разбилась, зазвенела, и Игоша, с ботинкой на голове, запрыгал у меня по комнате. «Спасибо! Спасибо! – закричал он пискляво. – Вот какую я себе славную шапку сшил!»
– Ах, Игоша! не стыдно тебе? Я тебе и полушубок достал, и ботинки тебе выбросил из окошка, – а ты меня только в беды вводишь!
– Ах ты неблагодарный, – закричал Игоша густым басом, – я ли тебе не служу, – прибавил он тоненьким голоском, – я тебе и игрушки ломаю, и нянюшкины чайники бью, и в угол не пускаю, и верёвки развязываю; а когда уже ничего не осталось, так рамы бью; да к тому ж служу тебе и батюшке из чести, обещанных харчевых не получаю, а ты ещё на меня жалуешься. Правда у нас говорится, что люди – самое неблагодарное творение! Прощай же, брат, если так, не поминай меня лихом. К твоему батюшке приехал из города немец, доктор, который надоумил твоего батюшку тебя за азбуку посадить, да всё меня к себе напрашивается, попробую ему послужить; я уж и так ему склянки перебил, а вот к вечеру после ужина и парик под бильярд закину – посмотрим, не будет ли он тебя благодарнее…
С сими словами исчез мой Игоша, и мне жаль его стало.
С тех пор Игоша мне более не являлся. Мало-помалу ученье, служба, житейские происшествия отдалили от меня даже воспоминание о том полусонном состоянии моей младенческой души, где игра воображения так чудно сливалась с действительностью; этот психологический процесс сделался для меня недоступным; те условия, при которых он совершался, уничтожились рассудком; но иногда, в минуту пробуждения, когда душа возвращается из какого-то иного мира, в котором она жила и действовала по законам, нам здесь неизвестным, и ещё не успела забыть о них, в эти минуты странное существо, являвшееся мне в младенчестве, возобновляется в моей памяти, и его явление кажется мне понятным и естественным.
Городок в табакерке
Папенька поставил на стол табакерку. «Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка», – сказал он.
Миша был послушный мальчик; тотчас оставил игрушки и подошёл к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пёстренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвёртый, – и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встаёт солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.
– Что это за городок? – спросил Миша.
– Это городок Динь-Динь, – отвечал папенька и тронул пружинку…