В такие моменты, когда страшно до усрачки, я дурею. И молчать не могу.
– Сколько, сколько – апельсина дольку, апельсина жгучего, тухлого, вонючего… Ладно, четыре давай, я сегодня добрая.
Он сощурился и глянул на меня – как бритвой по лицу, честное слово, не сойти мне с этого места, если вру. И сказал:
– Я тоже добрый. На, держи. До вечера хватит.
И кинул мне монетку. Мелкую, в пятьдесят сентаво.
А я, дура, поймала.
В общем, я глядь по сторонам, а его уже нету. Хотя можно подумать, что если б я извинилась, он бы передумал… Рыба остальная, кстати, протухла и зачервивела, пришлось вместе с корзиной выкинуть. А монета у меня к ладони так и прилипла. Я её и так, и этак, и мылом, и ножом пыталась поддеть – только порезалась. А Лу всё это время рядом сидела, ревела. Я как неё, плаксу, посмотрела – так до тупой моей башки и дошло наконец: жить мне ровно до заката, повезёт, если мучиться не буду. Мелькнула даже шальная мыслишка, может, с Мыса Утопленников прыгнуть, чтоб этому рыбоглазому не доставаться…
А потом я подумала: а вот хер тебе, кто бы ты ни был. Обойдёшься.
Стиснула зубы, значит, рюкзак набила пойлом, которое ещё от папаши осталось, Лу подсадила на локоть и пошла искать Хоакина. К Маман Муэртес, знаете ли, с детьми соваться – это вообще без мозгов надо быть.
Хоакин сразу просёк, что я в дерьме по самую макушку.
– Так, – он Лу подсадил себе на спину и посмотрел на меня в упор. А глаза такие, знаете… Как океан. Вот когда зима, и небо хмурое, знаете такой цвет? Серый, серый, зеленоватый, и раз – проблеск, аж слепит. – Тали, что с тобой случилось?
Я отвернулась.
– Не твоё дело, – сказала. – Сначала с концами своими научись управляться, потом к девушке подкатывай.
Сказала и сама подумала: «Только уже не ко мне».
А эта мелкая хитрюга, Лу, ему всё как на исповеди выдала. И про Белого Фортунато, и про монетку, и про вечер этот сраный. Хоакин цап меня за локоть свободной рукой и держит. И взгляд у него стал такой, знаете… в общем, как будто туч прибавилось.
– Нет, Тали. Я тебя одну не отпущу. Ты куда собралась?
Я ему врать никогда не умела. Вот никогда. Ну, и сказала. А он кивнул такой спокойный, словно ни монету ни видел, ни запаха тухлятины от меня не чуял:
– Пойдём вместе. Я иногда для неё шью, может, она подобрее будет ко мне. Ты всё-таки, – он замялся, – ещё совсем юная. По её меркам.
Ну да, это он был, конечно, прав. Тереза, когда к ней сунулась, постарше была… С другой стороны, мне терять нечего. Не один сгубит, так другая, какая разница-то, а?
Хоакин, дурила, увязался со мной. И Лу тоже потащил.
Шли мы на своих двоих. На одном велике втроём не доедешь, а в машину бы нас не пустили – с таким-то рыбным душком. Шли сначала людными местами, потом свернули к окраинам… Весь чёртов Коста-да-Соль вымер. Тут народ подлянку жопой чует, когда Белый Фортунато в городе – все по домам сидят. И мне бы сидеть, идиотке, да поздно.
Не знаю, как, но вышли мы на объездную дорогу. Я спорить не стала, Хоакину видней, если он с заказами к Маман Муэртес ходит… В общем, тащились мы по обочине, пыль глотали, я повороты считала, чтобы отвлечься. Всё-таки день уже к вечеру клонился. И вдруг Лу сказала:
– Тали, а Тали, а это неправильная дорога, да?
Я хотела ответить, мол, к брату приставать, он знает, но как язык прикусила. Потому что увидела на старом, как этот мир, асфальте, яркую белую полосу. На половину боковой дороги. И ещё одну, поперёк.
Ну точно, место то самое, аккурат по описанию.
Не знаю, что меня дёрнуло, но я приударила вперёд всех и через эту сраную полосу переступила. Шаг, два, и я там. И знаете, что? Она там была.
Дорога-не-туда.
Там вообще асфальтовое полотно кончалось, дальше укатанная такая грунтовка шла вбок. Ну, может, бетонка, не знаю, гладкая, короче. А прямо уходила другая дорога, как раз заасфальтированная, и над ней колебалась дымка – вроде и смотришь, а вдаль не видно, и…
– Талита Маррейру, выходи за меня.
Не знаю, что там до того Хоакин орал и почему он такой бледный стал, но вот эти слова я услышала. Отвернулась от той дороги, сказала ему:
– Если потом отнекаешься – своими руками урою, понял?
Лыбилась я как дура, честно признаюсь, чего уж скрывать. А чего, у вас такого не было? Да ла-адно.
Дом у Маман Муэртес был зашибись. Я думала – халупа какая, ну, так рассказывали. А он весь белый, из белого камня, забор кругом железный, прикиньте? Забор! В Коста-да-Соль. Уржаться, конечно.
Поближе подошли, и стало не особо смешно, потому что на пиках у забора висели черепа. Кошачьи, собачьи, лошадиные даже… Мне как-то приглядываться неохота было, сразу затошнило. Подумала: вот и мне там висеть, дуре.
Маман сидела на пороге, такая шикарная тощая старуха, чернокожая, а вся в белом, с курительной трубкой, на запястьях золото, в ушах золото, прям целый ювелирный магазин в Анхелосе. Папаша меня туда раз свозил, ну, и не только туда. Купил мне серёжки, типа вырасту – на свадьбу надену.
Ага, как же.
Когда он утонул, продать пришлось. Жрать-то хочется.
Маман Муэртес, когда нас увидела, аж подавилась, и лицо у неё вытянулось.
– Хоакин, мон ами, ты кого ко мне привёл? – спросила. А он, дурень, покраснел.
Сказал:
– Она не ребёнок, вы не смотрите по внешности. Она хорошая очень.
Ну да, хорошая. В каком его сне, интересно? Маман кивнула:
– А, ну ясно. Ну что, проходите. Выпивку там поставьте, – и показала на порог.
Я так и сделала.
На монету она мне смотрела долго. Лу в это время тише мышки сидела у Хоакина на коленях, говорю же, умная девчонка всегда была, не зря её учиться потом отправили. А Маман Муэртес три трубки скурила, потом ушла куда-то… Петух закричал, но замолчал быстро. А она вернулась, вытирая руки от крови полотенцем, и опять села передо мной. Перевернула мою вонючую руку, уставилась опять на монету на ладони.
– Да-а, – протянула. – Попала ты красотка. Как угораздило-то?
Ну, я и рассказала, чего скрывать-то. И про рыбьи хвосты в заднице, и про апельсины. Маман ржала, как кобыла, хлопала себя по коленям, аж отпечатки на её белом платье остались. Наконец отсмеялась и сказала:
– Ладно, ты мне нравишься. Язык острый, и в голове не пусто. Как этому шлюхиному сыну ответила, а? Не из трусливых ты, да?
– Ну, есть немного, – ответила я.
Не сознаваться же, что болтливая дура, которая от страху несёт незнамо что… А Маман Муэртес вздохнула и сразу стала серьёзная, как статуя на кладбище.