При такого рода столкновениях обычно искусственно создавалась такая обстановка, которая позволяла независимо от служебных отношений передавать дела на рассмотрение товарищеского суда общества офицеров. Решением суда в данном случае была бы дуэль, но капитан нашел для себя более удобным другой исход. Он донес о случившемся официальным рапортом и потребовал предания своего подчиненного военному суду по обвинению в тягчайшем нарушении военной дисциплины.
За несколько дней до судебного разбирательства ко мне, как защитнику Церетели, приехал командир полка и, изложив все обстоятельства дела, между прочим сказал, что за день до инцидента он словесно приказал Церетели временно замещать одного из ротных командиров. Офицер этот воспользовался двумя праздничными днями и по его просьбе командир приказал о начале его отпуска и назначении Церетели заместителем формально объявить в приказе после праздников, т. е. двумя днями позже его фактического отъезда. Выходило так, что в момент оскорбления Церетели уже в роте капитана не состоял, а потому и удар нанесен был не начальнику, а равному с ним офицеру. Само собой разумеется, что я поспешил использовать это в высшей степени ценное показание, и предложил командиру явиться в судебное заседание, тут же составил и вручил листок с вопросами, которые буду предлагать ему на суде и ответами, которые он должен будет делать. Командир был георгиевский кавалер, но человек уже старый и не особенно толковый. Чтобы придать его показаниям необходимую ясность и бесспорность, надо было предусмотреть вопросы прокурора и его к ним подготовить.
Фактическая обстановка происшествия подтвердилась на суде, конечно, полностью. То, что повод к оскорблению дан был самим капитаном, являлось лишь уменьшающим вину обстоятельством, но прочности обвинения оно не нарушало, а потому мой начальник – прокурор вел дело с величественным спокойствием и с подчеркнутой объективностью беспристрастного обвинителя.
Когда все свидетели уже были допрошены, я указал на присутствовавшего в зале заседания старшего начальника обвиняемого и попросил его выслушать. Полковник хорошо выучил составленный мною ему вопросный лист и закончил свое показание признанием, что задержка в формальном объявлении данного им Церетели нового служебного назначения произошла по его вине, но что обстоятельство это, делая его самого виновным в служебном упущении, ни в малейшей степени не лишало силы его словесного приказания. Занесенное в протокол, это ясно и твердо сформулированное показание сразу лишило обвинителя всякой почвы.
Прокурор попросил суд о перерыве и вызвал меня в свой служебный кабинет. Он так волновался, что не мог говорить и некоторое время мы безмолвно смотрели друг на друга. «Все эти показания есть Ваша симфония, – сказал он, – Ступайте, но помните, что аттестую Вас я».
Когда несколько минут спустя заседание возобновилось, я сделал суду следующее заявление: «Только что во время перерыва представитель обвинительной власти потребовал меня в свой кабинет, и тоном, в котором я имею основания усмотреть угрозу, сказал, что все показания полковника – моя симфония и что аттестация моя зависит от него. Усматривая в этом поступке прокурора давление на себя как на защитника и считая, что этим нарушается требуемое законом равноправие сторон – я прошу о занесении этого моего заявления в протокол».
Прервав заседание, Председатель убеждал меня отказаться от этого требования, создававшего небывалый скандал, но я заявил, что соблюдение интересов клиента составляет мой служебный долг и что в случае обвинения Церетели, я непременно использую происшедший инцидент, как основание для кассации приговора.
Закон предоставлял прокурору очень ценное право отказываться от обвинения. Мой начальник тогда этим правом воспользоваться не пожелал, и этим дал возможность сказать сокрушительную для него защитительную речь.
Церетели суд оправдал, но данная мне прокурором аттестация была превосходной.
Это было последнее выступление с моим кавказским начальником, скоро после того отошедшим в вечность. Как и первое, оно окончилось назиданием, тогда за бездействие, теперь за превышение своего служебного долга. Но исполнить мудрый и справедливый совет его и не вносить в судебные дела своих личных убеждений и чувств мне не удавалось никогда, и эта особенность моего душевного склада стала впоследствии причиной многих пережитых мною мучительных сомнений и душевных тревог.
* * *
Хотя деятельность военных судов и регламентировалась общим судебным правом, но особенность военной среды с ее строгими иерархическим началом, и то доминирующие значение, какое имела в армии дисциплина, вызвали необходимость значительного ограничения тех либеральных начал, которыми был проникнут заимствованный из Франции русский процессуальный закон.
Может быть, я пристрастен, но по моим наблюдениям эти ограничения делали военный суд более соответствующим условиям русской деятельности, чем суд гражданский.
В заседании военного суда было три юриста: председатель, прокурор и защитник. Обязанности присяжных заседателей исполнялись назначенными по очереди строевыми офицерами. Известное образование позволяло им неизмеримо лучше разбираться в судебных делах, чем на это были способны присяжные заседатели гражданских судов. Набираемые из обывателей, часто малограмотные, а иногда и совсем темные люди эти в большинстве случаев создавали в полном смысле слова суд «улицы». В центрах и в больших городах эта улица шла на поводу у адвоката с хорошо подвешенным языком. В провинции, где таких адвокатов не было, ее вел за собой одетый в мундир прокурор.
По мне, либеральный военный суд не соответствовал культурному уровню той солдатской массы, для обслуживания которой он был предназначен. Костюм был хорош, но неподходящий. Правосознание солдата было настолько низко, что он часто бессилен был видеть в своих поступках то преступление, которое усматривал в нем закон. Солдат не верил в справедливость оценки его деяний и определенно считал обвинительный приговор не заслуженным наказанием, а произволом всесильного начальства. Неграмотные мужики из волжских степей или уральских лесов не понимали, например, как мог суд назвать грабежом и посадить на несколько лет в тюрьму только за то, что на глазах базарной торговки они открыто похитили один из продававшихся ею арбузов. Солдат презрительно смеялся над судом, усмотревшим нарушение в том, что он символически оскорбил своего начальника, встретившись с ним в бане. «Какой же он начальник, когда он голый. Всякий ведь знает, что голые люди все равны».
Мне вспоминается новобранец, который исполняя обязанности ночного дежурного и имея при себе в качестве должностного лица пояс со штыком, украл у одного из спящих товарищей сапоги. Наличие штыка обращало простую кражу в вооруженную, которая наказывалась несколькими годами арестантских отделений. Как я ни старался намеками объяснить моему клиенту роковое значение штыка, подсказывая что, может быть, он ночью ходил в уборную и оставил там свой пояс со штыком, тот упорно утверждал, что все время был одет по форме и придавал этому обстоятельству первенствующее значение. Открыто посоветовать ему солгать я, конечно, не мог, потому рекомендовал на суде побольше молчать. Суд признал обвинение недоказанным. Когда председатель, прочитав приговор, объяснил подсудимому, что он оправдан, тот низко поклонился и подойдя к судейскому столу, на котором в качестве вещественного доказательства (corpus delicti), лежали уворованные им сапоги, взял их и направился к выходу. Никакими усилиями нельзя было объяснить, что оправдательный приговор суда не означает признание за ним права воровать товарищеские сапоги. Понятие недоказанности деяния было ему недоступно, он слушал, бесполезно моргал глазами, не желая отдавать сапог.
Другой раз ко мне пришел солдат, обвинявшийся в краже висевшего во дворе белья. Кража это была третьей, а потому и влекла за собой несколько лет арестантских отделений. Так как факт кражи солдат не отрицал, то я посоветовал ему чистосердечно в ней сознаться, пообещав просить о смягчении наказания. Этот совет несказанно его удивил. Он ответил, что сознаваться на суде может разве что только самый глупый человек. Не изменил он своего мнения и после моего предупреждения, что запирательство повлечет применение высшей меры наказания. Дело слушалось третьим или четвертым. Прокурор уже утомившийся и к тому же плохо знакомый с делом, сказал трафаретную обвинительную речь. Я воспользовался этой поверхностью и заявил, что утверждать невиновность моего клиента не могу, возможно, кража была им совершена, но для обвинительного приговора нужны не предположения, а доказательства, каковых, однако прокурор не представил. По этой причине подсудимый вправе рассчитывать, что суд примет к нему то основное правило уголовного правосудия, в силу которого всякое сомнение должно истолковываться в пользу, а не во вред обвиняемого.
Солдат был оправдан, и отозвав меня в сторону сказал: «Сами понимаете, что я человек бедный и ничем поблагодарить Вас не могу, но, – прибавил он шепотом, – добуду, так принесу».
Это полное непонимание свойств совершаемого деяния, а потому и несоответствие тяжести наказания сознанию виновности приводило многих начальников к стремлению скрывать преступления своих подчиненных и прибегать к отеческому воздействию, то есть по-простому к кулачной расправе. Сторонники «педагогического горчичника» ссылались на то, что такого рода воздействие очень часто исправляет провинившегося и позволяет ему по окончании службы возвратиться домой без особых порочных наклонностей. Между тем долговременное пребывание среди обитателей тюрьмы неизменно обращает попадающие туда даже здоровые натуры в профессиональных преступников.
Я всегда был большим врагом побоев. Мне думалось, что побои унижают человека, что они убивают в нем те чувства чести и собственного достоинства, которые составляют высшие духовные качества людей и потому вернее всего охраняют их нравственность и порядочность.
Недавно один инженер, рассказывая о своей службе в Африке, писал, что самым тяжелым в его положении является необходимость ежедневно присутствовать при телесном наказании туземцев, но, говорит он, тут приходится выбирать одно из двух: или розги, или расстрел. Другие средства бессильны.
Кто из нас был прав: сторонники ли педагогического горчичника, или я со своим воспитанием чувства чести, требовавшем тюремного заключения?
II. В Вильно
Революция 1905 года и военно-окружные суды. – Дело чинов Виленской пограничной стражи. – Председатель генерал Булычевцев. – Жандармский ротмистр Мясоедов и провокация. – Латышская революция 1905 года. Ее ликвидация военно-окружными судами. – Председатели: генерал барон Остен-Сакен и генерал Кошелев. – Дело братьев Иоссельсонов, их казнь и моя высылка из края. – Покушение на генерала Кошелева. – Генерал-губернатор барон Меллер-Закомельский. – Дело об убийстве супругов Россицких. – Перевод мой в Петербург.
В петербургском военно-окружном суде должности замещались обыкновенно по протекции. Интересам службы такой порядок не вредил, так как персональные качества служащих нашего миниатюрного ведомства были более-менее одинаковы, да и петербургский суд отличался от других разве только тем, что независимая деятельность его в значительной степени стеснялась влиянием разного рода сосредоточенных в столице высоких властей. Но после революции 1905 года в военные суды стали передавать политические дела, защитниками по которым часто выступали самые блестящие из петербургских адвокатов. Для состязания с ним понадобился обвинитель, обладавший некоторым даром слова. Это качество, отмеченное в моей аттестации от кавказского прокурора, и было причиной сделанного мне предложения занять в Петербурге должность помощника военного прокурора с тем, чтобы до открытия вакансии я нес ту же обязанность в Виленском суде
.
Это было временем ликвидации революционного 1905-го года. Если бы кто-нибудь взял на себя труд перечитать газеты и журналы времени нашей первой революции, он нашел бы в них тот же клич «долой», которым общественные деятели, думские ораторы и передовые мыслители насыщали обывательскую массу накануне грозных событий 1917 года. Как в первую, так и во вторую революцию лейтмотивом всей периодической прессы была злоба и ненависть к правительству и всем органам власти вообще. Ужас Цусимы и позор проигранной войны
требовали искупления грехов. Но грехи эти лежали вовсе не на одном Царе с его министрами и чиновниками. Всякое правительство есть исторический факт являющийся продуктом общественного творчества, и царское правительство было только головой, мозгами того общественного тыла, которое называлось русской буржуазией. Этот мозг питался ее жизненными соками и омывался ее кровью. Массовый интеллигент-обыватель, составляющий тот слой русского населения, которым определяется весь характер государственной жизни страны, не обладал элементарными качествами гражданина. Он не знал чувства патриотизма, не был способен к жертвенности, и только личные выгоды и интересы вызывали у него энергию и пробуждали деятельность. Он был ужасающе беспринципен. Конечно, далеко не все бездельничали, брали взятки и потрафляли
начальству, но терпели таких людей решительно все. Все мы жали им руки и никто не чуждался их общества. И неправда, что причиной этого попустительства были прославленное русское добродушие и незлобивость. Причина его лежала в общей беспринципности, в отсутствии нравственной брезгливости. Это было то качество, которое так красочно оценивал Гоголь: «и только что они избили его (Ноздрева) чубуками и задали такую трепку его густым бакенбардам, что из двух осталась только одна, как к столу, за которым они сели продолжать игру, подошел тот же Ноздрев и, что удивительнее всего – и они как будто ничего, и он ничего»
.
Сплоченная общим чувством ненависти и злобы, эта общественность стала действовать сообща, но деятельность ее во время обеих революций была только разрушительной. Обывательская масса эта не была оплодотворена никакой идеей, ей были чужд тот возвышающий душу энтузиазм, без которого общественное созидание и творчество немыслимы.
Но те водители общественной мысли, которые видели в Цусиме
и Мукдене
не народный позор, а открывавшуюся возможность к захвату политических свобод, не были способны выковать из обывателя гражданина, научить его честно служить и создать в нем любовь к той родине, разгрому которой они сочувствовали.
Брошенный им впоследствии министром Столыпиным упрек в том, что им нужна не Великая Россия, а великие потрясения, справедлив
.
Надежды на японские победы оправдались. Студенты прекратили занятия наукой, профессора, открыто им сочувствовавшие, объявили себя бессильными противиться обращению высших учебных заведений в места политических сходок, рабочие устроили забастовки во всех фабричных районах. Остановились на всей территории государства железные дороги, в городах прекратилось освещение, бездействовал телефон. Образовалось множество союзов адвокатов, инженеров, профессоров, земских деятелей и других, выносивших свои оппозиционные резолюции, а богатые промышленники стали снабжать эти организации деньгами.
И все это творилось в наивной уверенности, что на другой же день после дарования конституции деревенские бабы пошлют своих неграмотных детей в школы, бездельники станут ревностно служить, взяточники обратятся в честных людей, рабочие прекратят пьянствовать, и вся жизнь станет прекрасной. А главное, все это достигалось без долгой, мелочной и скупой работы перевоспитания. Один нажим на рулевое колесо – и вся столетиями сложившаяся русская действительность вдруг оказалась перевернутой. Свобода 1905-го года, несомненно привела бы Россию к событиям, наступившим 12 лет спустя, если бы умнейший из государственных деятелей, граф Витте
не сумел их задержать. Революция была подавлена, но парламент Россия все-таки получила. И как только это случилось, так общее единство, построенное на чувстве ненависти к власти, быстро распалось и сменилось многочисленными партиями с их разнообразными, часто фантастическими программами, борьбой за свои узкие партийные интересы и ненависть к своим политическим противникам. В остальном все осталось по прежнему: та же беспочвенность, те же ссоры и дрязги, беспринципность и бездейственность. Когда 10 лет спустя великая мировая трагедия потребовала от нашей общественности качеств зрелого гражданина, она этого испытания не выдержала и еще раз доказала свою неспособность к государственному водительству.
С этого момента гибель ее стала неизбежной и участь, постигшая французское феодальное дворянство, предрешенной. Оправдались мудрые слова Моммзена
: «историческая судьба есть историческая справедливость».
А под этим тонким, как паутина слоем такой общественности лежала многомиллионная народная толща с культурой времен крещения Руси Владимиром Святым
. Почти поголовно безграмотная, непроницаемо невежественная, она столетиями жила в состоянии гнетущей тьмы и безвыходной нищеты и став двигателем мировых событий, прежде всего проявила все те качества голодного волка, которые выработала в ней история в своем вековом течении.
Само собой разумеется, что все эти оценки и соображения пришли мне в голову только теперь, когда, оглядываясь на пройденный путь, легко разбивать его на главы и находить для каждой из них свою формулу. Но при подъеме на жизненную гору все мы в гораздо большей степени являемся продуктами своего времени, чем при спуске в долину забвения. Поэтому 30 лет тому назад мысли и чувства моих современников оказывали большое влияние на мое отношение к тем борцам за свободу, которым мне приходилось обвинять.
Просматривая теперь сохранившиеся у меня многочисленные обвинительные акты и наброски моих речей по политическим делам, я в революционной деятельности того времени ничего кроме граничившего с глупостью дилетантизма не вижу. Тогда я этого не замечал вовсе. Но как тогда, так и впоследствии, больше всего меня поражала отсутствие у многих революционных деятелей элементарной идейности. И удивительнее всего, что предателями были вовсе не отъявленные негодяи, а люди обычной нравственности, но сознание гнусности именно предательства было просто-напросто вне их духовного мира. В нем его не было.
Если бы мне предложили найти для политических процессов того времени общую формулу, я бы ее выразил так: каждая группа политической организации в десять членов слагается из двух предателей, двух растратчиков, трех дураков и только трех идейных работников. В то время, однако, не только в моих глазах, но и в представлении судей, окраску политическому делу давали не многочисленные негодяи, но малочисленные идейные люди. Будучи преданными и проданными, они неизменно вызывали к себе благожелательное сочувствие.
Относительно либеральные тенденции военных судов и склонность их к оправдательным приговорам при отсутствии несомненных доказательств вины скоро стали одной из причин, побудивших политическую полицию прибегать к действиям, получившим название провокации. С несомненностью убедился я в этом только один раз.
Виновником ее был ротмистр жандармской политической полиции Мясоедов. Провокация, совершенная им по указанию департамента полиции, восемь лет спустя послужила исходным пунктом для обвинения, приведшего его к виселице.
В 1907-м году мне было поручено ведение в Виленском военно-окружном суде дела о нескольких солдатах пограничной стражи, обвинявшихся в пропуске контрабанды. В июле месяце днем офицер, объезжавший в необычное время линию сторожевых постов, задержал человека переходившего границу с двумя небольшими тюками. Вместе с контрабандистом офицер отправился на ближайшую заставу и, войдя в караульное помещение, к удивлению своему застал там всех часовых ближайшего района. Они пьянствовали с угашавшим их водкой унтер-офицером жандармской политической полиции. Испуганный контрабандист тут же указал на жандарма, заявив, что по его поручению он ходил в Германию, получил там имевшиеся при нем тюки и перенес их через границу. Желая проверить это сознание, офицер вскрыл тюки и остолбенел: в них оказалась революционная литература. Тут были брошюры о том, как пользоваться ручными гранатами, наставления для революционной пропаганды в войсках, порнографическая карикатура на Государя и т. п.
Расследование установило, что как принятие революционной литературы в Германии, так и перенос ее через границу организовал жандармский ротмистр Мясоедов, унтер-офицеру же было поручено только отвлечь часовых с границы, чтобы дать возможность посланному беспрепятственно ее перейти. С помощью водки устроить это оказалось не трудно и все дело несомненно прошло бы благополучно, если бы не объезд офицера, которого нельзя было предвидеть, потому что тюки с литературой проносились днем, когда деятельность контрабандистов невозможна, а потому и не бывает объездов начальства.