Было ощущение, что я стою не на полуденной площади, а нахожусь там в самое раннее утро. Будто основная масса населения ещё спит или нежится в полудрёме. Вот-вот грянет час, и улицы наполнятся рабочим людьми, спешащими на заводы, фабрики, в конторы, в магазины, кабинеты. Но такого не произойдёт.
Этот город будет ещё долго спать своим полуденным сном: и все эти люди, которые могли бы разбудить его топотом своих ботинок, стуком сапог или летящей походкой лёгких модельных туфель, все эти люди, где теперь они? Их имена на могильных плитах, а жёны и дети их – в слезах. Как счастливы, должно быть, они, эти люди-герои. Никто не спросит с них, никто ни в чём не упрекнёт.
Говорят, что победителей не судят. Не потому ли, что некого бывает осуждать.
В архитектуре и остальном внешнем облике город не сильно изменился. Думаю, что для более наглядных изменений нужны потрясения существенней войны.
Война – это дело людей. Чтобы поколебались горы, чтобы реки повернулись вспять или море вышло из своих берегов, требуется совсем иная сила. Так же, чтобы потревожить устои местных жителей и изменить их вековые традиции и культуру, нужно много больше. Много больше!
У меня возникла надежда, что, возможно, на центральных улицах мне удастся встретить кого-то, кто согласится подвезти меня хотя бы до нашего райцентра, а оттуда я уж как-нибудь добрался бы до села. С такими мыслями я пошёл дальше.
Я помнил, что недалеко от вокзала ещё до войны располагался галантерейный магазин, которым заведовал старый тат. Он был другом моего отца, да и я неплохо знавал его, когда был ещё подростком. Если он и сейчас на месте, я бы мог купить в магазине подарки для матери и сестёр.
После того, как я попал в плен, прошло уже почти четыре года. Четыре долгих года войны и ещё несколько месяцев мира без вестей от меня и надежд на то, что я жив.
Бойцам на фронте платили по 50 рублей в месяц на руки. Когда я это довольствие получал, я, как и многие другие, посылал деньги домой. Это была небольшая поддержка и заодно весточка для матери, что я жив. Деньги тех, кто сражался на передовой, отправляли по указанному ими адресу сразу напрямую к родственникам. Тех же, кто был пленён в бою, считали убитыми.
И я был почти уверен, что и дома меня считали погибшим. Но вот теперь, когда осталось так мало, когда я почти на подступах к родительскому дому, уже на родной земле, мне как никогда хотелось сократить время этой тяжёлой разлуки. Хотелось скорее переступить через порог хорошо знакомого, старого, но уютного и любимого жилища. Обнять мать, затем сестёр. Рассказать им о том, что мне выпало в разлуке с ними, и расспросить обо всём, что пережили они без меня. Чтобы стереть все белые пятна разлуки и вновь объединить наши судьбы воедино. Но прежде всего, конечно, мне бы хотелось побывать на сельском кладбище. Посетить могилу отца.
По пути я уже много раз думал об этом и никак не мог смириться с расстоянием, разделяющим меня с моими желаниями. И ещё это чувство тревоги, словно зловещий паук, сидело в моём сердце и оттого больше угнетало меня, что я и не знал, с чем связать его.
Свернув на улицу, где, по моей памяти, должен был располагаться знакомый магазин, я обнаружил на его месте только закрытые двери. Контора была заперта, перегорожена засовом, на котором висел большой амбарный замок, который давно никто не отпирал. Да, теперь изменения в городе стали для меня более очевидны.
В отчаянии я побрёл дальше по улице, рассматривая улицы и вспоминая их дома и расположение.
Морской ветер всегда был здесь полноправным хозяином. За то время, что я прожил в Махачкале, мне не вспомнить ни одного дня, чтобы он не дул. Мы давно с ним не ладим. Я помню, как часто этот проказник вырывал у меня из рук листы бумаги, на которых я пытался изобразить понравившийся мне пейзаж, и поднимал их в воздух, точно высмеивая мои робкие попытки. Но теперь он совсем по-дружески трепал мои непослушные волосы, словно перебирая их и удивляясь ранней седине.
Вокруг было спокойно и тихо. Вдоль узких тротуаров стояли небольшие, в один, редко в два этажа домишки.
В довоенные годы почти половина всего городского населения были русские. Приезжавшие на время по распределению и на заработки, они оставались здесь навсегда, строили и обживали себе дома, привычные для их уклада. Низкие окна, где-то сохранились даже ставни. С подоконников почти везде выглядывали на улицу пышные комнатные растения. В одном из окон, между деревянными рамами, пригревшись на солнышке, спал огромный пушистый кот, растянувшись откормленной тушей во всю ширину окна.
Мне встречались незнакомые люди. Они проходили, с интересом оглядывая меня и мой костюм. Хотя для меня самого то, как я выглядел, тогда было совершенно неважно. После всех моих мытарств и передряг, что я пережил, на такие мелочи, как одежда, перестаёшь обращать внимание. Мне довольно было одеться кое-как, и удача, если по погоде.
На ногах были сапоги, доставшиеся мне после недельной носки от одного пленного англичанина. Они, уж не знаю как, но всё же, наконец, притёрлись ко мне и последние три дня почти не доставляли неудобства теснотой своего носка. Я успел их даже полюбить. Они были хорошие, добротные, из мягкой, качественной кожи. Приняв форму моей ступни, сапоги из 45-го выросли как минимум на один размер и растянулись вширь, конечно, не без ущерба для их внешнего вида.
На острых, как угол равнобедренного треугольника, плечах болтался просторный тёмно-синий французский военный китель, который я носил нараспашку, даже не из-за градуса тепла, а оттого, что так он мог казаться мне впору. Китель тоже, конечно, весьма потрепался со мною по дорогам, но выглядел весьма интересно и держался гордо, как истинный француз. Брюки-галифе цвета хаки с лампасами были совершенно советские.
Таким образом, весь наряд в целом выдавал во мне военного, но какого-то непонятного полка и подразделения. За спиной моей болтался худой солдатский вещмешок.
Я шёл большими, размашистыми шагами, высокий, худой, с полуседыми волосами и своим видом не мог быть незаметен окружающим.
День развернулся невыносимо жаркий. Я, признаюсь, и забыл, какая страшная жара стоит в городе, когда солнце поднимается к зениту. Пот тёк ручьями со лба, по всему телу. Вскоре ноги разбухли и отяжелели.
Я вышел на центральную улицу, тогда она называлась Комсомольская, и сел там на скамейку в тени, чтобы немного передохнуть.
Снять эти проклятые сапоги – мысль, которая возникала у меня всё чаще, но осуществить её уже не было никакой возможности. Мне было неловко. Этот город был мне хорошим знакомым, но всё же не родным. Хорош же я буду посреди центрального городского проспекта с босыми, вспотевшими ногами. Носков у меня не было, и к тому же я рисковал при таком положении не влезть в свои сапоги обратно. Других не было. Пришлось терпеть.
С обувью, надо признаться, у меня всегда были проблемы. В придачу к своему высокому росту я, ещё будучи юношей, получил и большой размер ноги с необычно высоким подъёмом. От моих долгих пеших прогулок ступни быстро отекали. Сначала я ещё помещался в старую отцовскую обувь, а для выхода имел одну свою пару, но уже вскоре перерос и ту, и другую.
К счастью, наш сосед в Буйнакске был неплохой сапожник. Он и согласился выточить индивидуальную колодку по моей ноге и сшить специальную пару. Мне позволили для этого дела выбрать лучшую кожу на свой вкус.
По-видимому, работа оказалась довольно хлопотная. Я ждал заказа больше трёх недель. В нетерпении мне уже начало казаться, что ничего не выйдет и мне придётся всю жизнь проходить либо в тапочках, либо с мозолями.
Наконец, я получил обновку. Как же горд я был за свой вид, точно впервые почувствовал себя человеком важным и взрослым. Туфли отлично мне подходили, и я отчаянно их берёг. А на будущий год вырос и из них.
Народу в жаркий рабочий день было не так много. Просидев в тени чуть менее получаса, я решил в конце концов, что никого не обижу, если лягу на скамейку, выдвинув подошвы за её пределы.
Ступни казались мне свинцовыми и от отёка совсем потеряли чувствительность. Я положил под ноги свой мешок, чтобы получше оттекала кровь, и прилёг на лавочку, слегка запрокинув голову, которая была так же тяжела от нахлынувших воспоминаний.
Я вспоминал о моей беззаботной ученической жизни в Махачкале, о молодости, о родном селе, о матери и сёстрах. Представлял, как же они удивятся, когда я явлюсь к ним живой.
Наверное, первой, ещё на дороге, меня увидит Шахри, которая обыкновенно сидит у окна в своей комнате за чтением или занятиями.
Она тут же отбросит все книжки и, взволнованная, побежит вниз, чтобы сообщить сестре и матери радостную новость. Она почти кричит им о том, что видела меня из окна, но они ей не верят. Мать и Муи на кухне готовят обед, и радостная Шахри, у которой, кажется, вот-вот сердце из груди выпрыгнет, внушает им беспокойство. А сестра и на месте устоять не может, и злится, что ей не верят.
И вот она распахивает дверь, выбегает к воротам, открывает их нараспашку, готовая выйти мне навстречу.
Вот он я, стою прямо перед ней. Живой и какой есть. Шахри кидается мне на шею с объятиями и уже не может сдержать ни слёз, ни криков радости. В ту же минуту ко мне подбегают мать и сестра.
Ну, тут уж будет столько счастья, что и думать заранее пустое. Всё равно не вообразишь! И одна только эта минута сможет искупить всё горе и все переживания, выпавшие на нашу долю. Только бы дождаться этой самой минуты!
Предавшись размышлениям о долгожданной встрече, я не заметил, как погрузился в лёгкую полудрёму. Такое случалось со мной тогда часто. После всего, что я пережил, сон в любое удобное для меня время суток казался особенно сладок и приятен. В поезде я никак не мог выспаться.
Плацкартный вагон был не подходящее для сна место. Постоянно что-то мешает. То стук колёс казался мне громом отбойного молотка, то я вздрагивал оттого, что меня, лежащего на боковушке, постоянно задевали проходящие пассажиры. Бывало, чуть-чуть забудешься, так снова кто-то кричит через весь вагон. А потом станция. И машинист тормозит с такой радостью, что чуть с полки не падаешь. Никогда не было мне покоя. И гробовая тишина, которая воцарялась в поезде на сущие минуты, на фоне общего шума, треска, стуков и криков внушала только большее беспокойство. С ужасом я просыпался от этой тишины и прислушивался. Мне казалось, что в следующую секунду непременно нужно ожидать нападения из засады, атаки немцев, команды «воздух» или боевой тревоги.
Вы замечали когда-нибудь, что, просыпаясь среди ночи от сильного шума, вы просыпаетесь чуть раньше, чем этот звук вас настигнет. То есть вас будит не сам шум, вы теряете сон от его неминуемого приближения.
Лёжа в этот миг на полке, я уже не озирался и не оглядывался, понимая, что все мои опасения – бред, но от бессмыслицы только сильнее съёживался и плотнее закрывал глаза. Я засыпал и падал в кошмар.
– Парук! Парук! – тревожно прозвучал у меня в голове знакомый голос. Я почувствовал, что кто-то резко теребит меня за плечо.
– Парук! Парук! – повторил тот же голос, но уже с надрывом.
Я открыл глаза и увидел прямо над своим лицом лицо старшей сестры. Она стояла, словно сон, в белом шёлковом платке с бахромой и, держа руку на моём плече, продолжала трепать его. С лица никак не сходила тревога.
– Хадижат, это ты? – спросил я по-аварски.
– Парук, ты живой! – воскликнула она, будто с испугом.
Я вскочил со скамьи и хотел было обнять её от радости, но замялся. Меня охватила внезапная неловкость, и я просто встал рядом, молча улыбаясь, как в немом кино.
На Кавказе всегда безоговорочно главенствовало чувство глубокого уважения к старшим. Дети уважали родителей, беспрекословно следовали их наказам. Чтили старых родственников и заботились о них. Невежливо было даже сидеть в присутствии старших, встревать во взрослые разговоры, а перечить вообще никто не решался. Можно было только молчать и слушать, и то с разрешения.
На улице я не смел подать руки своей матери. Это сочли бы за оскорбление, за непочтение к ней. Так же, как и она не могла никак выразить мне своё внимание и любовь прилюдно.
Почти сразу после окончания школы моя сестра Хадижат вышла замуж и в конце лета уехала с мужем в Москву для поступления в вуз. Вернулась она только зимой. Совсем другая.
Дороги в горах были завалены снегом, и я проводил каникулы в городе, частенько гостя у неё.