– Я вам последний раз повторяю: диагноз пациента, его история болезни – это сугубо конфиденциальная информация, которую я не имею права разглашать ни под каким предлогом! – чеканит очкарик в белом халате, заметно нервничая. Оно и понятно. Видок у меня даже в люксовом шмотье чисто зэковский. Можно, конечно, этим воспользоваться и припугнуть «принципиального», раз на деньги он не ведется, но я не настолько свинья, чтобы угрожать человеку, который всю ночь не спал, пытаясь спасти мою Настьку, поэтому втягиваю с шумом воздух, призывая на помощь все свое самообладание, и спокойно давлю на нужные кнопки.
– Слушай, доктор, я не хочу грубить и быть неблагодарным. Понимаю, профессиональная этика, врачебная тайна – вся фигня. Но, насколько мне известно, твой главный принцип – «Не навреди». Ты же сейчас только усугубляешь ситуацию. Она и дошла до такого п*здеца исключительно из-за молчания, поэтому не нагнетай еще больше. Сама она, – киваю в сторону палаты, – не скажет. А мне нужна полная картина, чтобы в дальнейшем ничего подобного не повторилось.
– Полагаю, у моей пациентки есть основания, чтобы не посвящать вас в свои проблемы, – продолжает врачишка стоять на своем, чем выводит из себя.
– У твоей пациентки, – цежу сквозь зубы, – возраст такой, когда идиотские принципы и гордость важнее здоровья, но ты -то уже вроде взрослый мальчик.
– Взрослый, – соглашается он. – И именно о том, чтобы не навредить я думаю в первую очередь. Откуда мне знать, кто вы и что сделаете с девушкой, если я расскажу подробности? Извините, но вы у меня абсолютно не вызываете доверия, а учитывая причину, по которой девушка сейчас здесь, то и вовсе не мешало бы вызвать милицию.
Я тяжело вздыхаю и поднимаюсь со своего места. Врачишка шарахается к двери.
– Да не ссы ты, – поморщившись, подхожу к окну и, облокотившись на подоконник, смотрю на розовеющее небо. Я мог бы парой звонков решить вопрос с этим дуралеем, и он бы в два счета слетел с места. Третьи сутки без сна на постоянном нервяке очень располагают к такому повороту событий, но я и без того слишком много говна наворотил в своей жизни. И, судя по всему, бумеранг – это не какая-то философская х*евина, а вполне себе реальная, поэтому не хочу добавлять в копилку своих косяков еще и этот. Пара минут моего времени – не восемь лет учебы в Медицинском университете.
– Значит так, дружище, – предпринимаю последнюю попытку решить все мирным путем, – я уважаю твою профессию и принципы, но у меня сейчас нет времени, да и состояние не то, чтобы что-то доказывать. Ты сам прекрасно понимаешь, что я могу сильно испортить тебе жизнь, если захочу. Однако у меня тоже есть понятия. Я тебе благодарен за помощь и за то, что сейчас на свой страх, и риск пытаешься защитить права моей… – запнувшись, застываю, не зная, как обозначить Настькин статус.
Девушки? Смешно. Какая, бл*дь, девушка в сорок лет?! Женщины? Еще смешнее. Сопля она, а не женщина. Любовницы? Пошлятина.
– Жены, – ляпаю, чтоб уж совсем дебилом не выглядеть. У врачишки недоуменно взлетает бровь, я и сам в недоумении. Какого вообще стою тут, парюсь?
– Так она ваша жена? – уточняет недоверчиво очкастый додик. Первая мысль – послать -таки его к еб*ням собачьим, но вовремя себя торможу, понимая, что это еще канители на час, а я настолько заеб*лся, что сил никаких.
– Она – моё всё, – признаюсь устало и даже не морщусь от того, насколько сопливо звучу. Зато врачишка краснеет, словно это он тут себя наизнанку вывернул, но мне уже как-то похер. – Давай, Игорь Валерьевич, не тяни кота за причинное место. Так или иначе я получу информацию и, если кому и будет хуже, то только тебе.
Игорек, насупившись, поджимает губы и садится обратно за стол.
– Что конкретно вы хотите знать?
Ты еб*нутый? – хочется мне спросить.
– Ну, конечно, что с ребенком, – раздраженно поясняю вслух. Все-таки этот малохольный меня бесит.
– С каким еще ребенком? – смотрит он на меня, как на сумасшедшего. Я тоже, как придурок, таращусь на него во все глаза и понимаю, что ни хрена не понимаю.
– То есть ребенка не было? – чувствуя себя, будто в какой-то трагикомедии, уточняю осторожно.
– Сейчас нет, – также аккуратно тянет врачишка и отводит взгляд, а мне будто под дых прилетает. В голове начинает вспыхивать сотня вопросов, но, затаив дыхание, выдавливаю лишь один:
– А когда… был?
– Полагаю, – помедлив, вздыхает тяжело Игорек, – ваша жена была абортирована несколько недель назад. Причем, таким коновалом, что я бы не то, что диплом врача не дал, руки бы отрубил! Естественно, есть ряд осложнений…
Он грузит меня кучей терминов, а я ни хрена не слышу. В ушах стоит звон, словно по башке прилетело, внутри же все стягивает в крепкий, тяжелый узел от осознания, что это значит – «была абортирована несколько недель назад». Меня начинает трясти.
– Ее что, изнасиловали? – сам не замечаю, как произношу вслух и, пошатнувшись, оседаю на подоконник.
– Судя по микроразрывам, – прорывается сквозь звенящий вакуум голос врача, – жесткий секс или насилие имело место быть. А поскольку времени после гинекологического выскабливания прошло недостаточно, то возобновлять на данном этапе половую жизнь, тем более, таким образом, ни в коем случае было нельзя. Мне сейчас сложно оценивать картину, так как плюсом ко всему у девушки началась менструация, а с учетом того, что после аборта или выкидыш это был – не знаю, но на лицо гормональный сбой, так вот в связи с этим кровотечение очень обильное. Также на фоне стресса наблюдается термоневроз…
Что за термоневроз, причем тут менструация и про что он вообще говорит, я все никак не вкурю. Меня заклинило на «была абортирована», и я хватал воздух ртом, как выброшенная на берег рыбина, пытаясь хоть как-то упорядочить в голове этот п*здец.
– Да стой ты, не тарахти! Говори нормально, русским языком! – обрываю торопливую речь врачишки.
– А что тут непонятного? – огрызается он, теряя терпение. – Говорю же: несколько недель назад ей провели гинекологическое выскабливание. Аборт ли это был или выкидыш, я не знаю! Знаю только, что провели ужаснейшим образом, выскоблили под ноль. Неизвестно теперь сможет ли ваша жена иметь детей. Так мало того, там еще не зажило все, а вы… или кто там… полезли к девушке. Хорошо, что разрыва не было, а то бы сейчас не со мной разговаривали, а с патологоанатомом.
– Я понял, – выдавливаю через силу и на автомате спрашиваю. – Что теперь?
– Теперь, как минимум, неделю она проведет здесь у нас, в больнице, а после можно будет восстанавливаться дома. Естественно, в течении месяца никаких нагрузок, тяжестей, секса. Остальные рекомендации я подробно распишу в листе назначений.
Я снова машинально киваю и, кое- как собравшись с мыслями, произношу:
– Отведи меня к ней.
Очкарик открывает рот, чтобы что-то возразить, но, видимо, поняв, что лучше не стоит, ведет меня в палату. Гридас оплатил отдельную, поэтому кроме Настьки и порхающей вокруг нее медсестры там никого нет.
Впрочем, мне сейчас все равно. Ничего не замечаю вокруг, не чувствую, меня, будто парализовало. Смотрю на Сластёнкино безжизненное, восковое лицо и дышать не могу. Горит все внутри. Такая тяжесть, словно плитой придавило.
Я пытаюсь что-то осознать, понять, но мысли, как бешеная карусель, крутятся в голове, и я не могу ни за одну ухватиться. Это, как нокаут, когда ты вроде бы в сознании, барахтаешься че-то, барахтаешься, а встать не можешь.
Опускаюсь на колени возле кровати, прямо на пол. Поискать стул даже в голову не приходит. Касаюсь осторожно губами холодной, тоненькой ручки, и вот тут накрывает. До меня, наконец, начинает доходить, что я наделал и что произошло.
Ее все-таки изнасиловали. С ней, черт знает, что еще делали, чтобы заставить выступить на суде, а я… Вспоминая, как нагнул ее над кроватью и нес всю эту ересь в порыве бешенства, хочется зажмуриться, и не знать.
Не знать, в какого конченного у*бка я превратился в глазах любимой женщины. Правильно она все сказала: слабак, никчемный кусок дерьма, который ни хрена не смог. Ни защитить, ни помочь, ни даже просто попросить прощение. Теперь понятна и ее злость, и ненависть, и почему себя так вела. Ей, кроме меня, не на кого было надеяться, а я – тупая скотина.
– Прости, маленькая, прости меня, мудака! – снова зажмурившись, лихорадочно шепчу, горячо целуя ее руку. Меня трясет, как пса помойного, промокшего под дождем и тошно от самого себя. Смотрю на ее обрезанные под корень ногти, даже не подпиленные, и в который раз спрашиваю себя: «как?». Как можно быть таким дебилом?
Какой отдых? Какой Елисеев, долб*еб – ты сказочный? Она же измученная вся. Как можно было этого не увидеть? Как? Ты же знал, чувствовал, что все п*здеж и вранье!
Словно ужаленный, подскакиваю и отхожу к окну. Сжимаю до побелевших костяшек подоконник и, стиснув зубы до скрежета, раскачиваюсь туда – сюда, не в силах сдерживать эту, разрывающую меня на части боль.
Перед глазами она – моя маленькая девочка, – одна среди толпы голодных шакалов, и я, который ни хрена не может сделать. Только рваться диким зверем в цепях собственного бессилия. Мне хочется сдохнуть на этом же месте, ибо я прекрасно знаю, как баб пускают по кругу, что там с ними делают.
Содрогнувшись, впечатываю кулак в подоконник, чтобы сдержать этот отчаянный вопль, разрывающий горло и грудь. Воздуха не хватает.
Лучше бы это меня вы*бали в камере. По кругу, все вместе, во что угодно. Я бы это пережил, я бы смог, не сломался бы. Скотины, вроде меня, многое могут вынести, но только не когда ломают в них то единственное, светлое, человеческое, уязвимое. И я не могу. Не могу. Не могу!
Знаю, что тысячу раз заслужил, чтобы судьба поставила меня на колени, но почему моя женщина должна стоять рядом со мной?
Глупый, конечно, вопрос. До смешного наивный, но осознавать, что ты потратил всю свою жизнь, чтобы быть на вершине социальной лестницы, чтобы никто никогда не смог к тебе подобраться, а в итоге поплатился за это самым дорогим, что у тебя есть – это божественный уровень насмешки и тотальное разочарование. Двадцать лет борьбы, грызни, интриг и подковерной возни – все зря. Целая жизнь впустую, ибо какой смысл? С кем делить, с кем радоваться, если самое дорогое теперь лежит сломанной куклой и смотрит на меня все понимающим, пустым взглядом.
Несколько долгих минут мы, молча, смотрим друг на друга. Надо бы что-то сказать, спросить, а я не могу.
Стыдно.
Впервые в жизни я по-настоящему стыжусь себя. За все, что сделал, а главное, за то, что не сделал и не смог сберечь ту смущающуюся от каждого слова, мечтательную девочку, подарившую мне всю себя.
Теперь от нее осталась лишь бледная тень, переполненная горечью. Эта горечь вкупе с абсолютнейшим безразличием в зеленых, потухших глазах распинает меня, будто на кресте. Сглатываю острый, застрявший где-то в глотке, ком, Настя же, поморщившись, отводит взгляд, словно ей противно смотреть на меня. Впрочем, мне самому противно, особенно, когда выдавливаю это убогое:
– Как ты, маленькая?