
Рассказы
Говоря это, он ладонями крепко накрыл дрожь острых колен своих. На левой руке у него не хватало одного пальца. Николай заметил это и спросил:
– Что это у вас? Вы…
Семен перехватил взгляд голубых глаз, устремленных к его дрожавшим коленам, и плотно сжал их; потом попытался натянуть на них полы непромокаемого пальто, но тут же порывисто встал. Не глядя на Николая, выговорил тихо и твердо:
– Идем!
– Далеко идти? – спросил Николай.
– Во-он туда! – указал Семен на сосновый бор за полотном дороги. – Там нас ждет еще один товарищ. Вставайте!
В лесу к Семену и Николаю присоединился Ваня – крепкий, коренастый рабочий в рыжем картузе и стеганом пиджаке. Он молча поздоровался с Николаем за руку. Шли все трое, рядом, по мягко шелестевшей листве и хвое. Пахло прелью и рекой. Около большого пруда Семен свернул с дороги в лес.
– Тут короче! – коротко пояснил он.
В лесу было так тихо, как бывает только осенью, когда слышен шорох падающей ветки. Не было птиц. Сосновый бор напоминал пустой покинутый жильцами и огромный дом. Николай оживленно рассказывал о лесах в Нижегородской губернии и, останавливаясь, запрокидывал голову, любуясь глубокими, голубыми колодцами неба в просветах вершин.
– Как сла-авно! Смотрите! Далеко еще нам?!
– Нет, скоро! – односложно отвечал Семен и раза два выразительно посмотрел на Ваню.
– Здесь и дач-то нет!
– Там дальше будут.
Семен замедлил шаги.
– Я закурить хочу. Ваня, хочешь?
– А я нарочно купил десяток "Дюшес", – остановился и Николай, – я ведь не курю! Наташа сказала, чтоб я попросил у вас прикурить, вот я и купил. Хотите? Возьмите, пожалуйста, себе! Возьмите, мне же не надо!
Он протянул желтую коробочку папирос Семену.
– Не надо. Идите, идите! – странным голосом сказал Семен и изменился в лице. – Идите вперед, я… сейчас.
И лишь только Николай повернулся, Семен дернул из кармана браунинг и торопливо выстрелил ему в спину.
– А-ах! – остро и удивленно вскрикнул Николай, повертываясь. Правая нога у него высоко вскинулась при повороте. Какое-то мгновение он казался гимнастом, застывшим на одной ноге, перед тем как сделать замысловатый трюк. Его светлые с просинью, безумно раскрытые глаза остановились на лице Семена, и был ужас глаз этих огромен. Семен и Ваня почти одновременно выстрелили еще раз, не целясь, в эти глаза.
Желтая коробочка с папиросами "Дюшес" описала полукруг, выскользнула из распустившихся пальцев, и упала у ног Семена.
Николай уткнулся лицом в желтую, влажную листву, выпрямляя ноги в заплатанных ботинках.
ХКогда в сумерках, рассеиваемых светом зажженных в улице фонарей, вздрогнул и забился, как пойманная птица, звонок, у Наташи вырвалось дрожащее и изумленное:
– А-а-а…
Звонок повторился настойчивый и резкий.
В комнату прошел, тяжело ступая, Семен. И стал посредине. Свет уличного фонаря падал на его лицо. Наташа подошла к нему близко-близко. Его лицо и глаза сказали ей все. Наташа ничего не спросила. Семен молчал. Молча протянул Наташе листок бумаги, исписанный наполовину мелким, убористым почерком. Наташа зажгла лампочку, и дрожали у нее руки, развертывая бумажку…
Николай не дописал письма "миленькой сестрице Лизаньке". Не дописал о Москве и новых товарищах, среди которых есть прекрасная женщина, ради которой он готов на самую страшную жертву…
"…у нее в глазах такое же чистое и бездонное небо, как в поле, когда лежишь на спине во ржи. Ее зовут Наташа, она…"
Здесь письмо обрывалось. Здесь пришла к нему, в его маленькую комнату с недоеденной колбасой и ватрушкой, прекрасная женщина с чистыми, как небо, глазами; пришла Наташа, чтобы дать ему последнее поручение.
Наташа ладонью разгладила скомканный лист бумаги, с темным пятном на одном из углов… И шепотом спросила Семена:
– Ты читал?
Семен ничего не ответил. Мотнул головой и остался так же стоять, выпрямленный, деревянный. Большой рот его резко обозначался на худом лице, и – казалось – губы были сжаты страшной силой и не разомкнутся никогда. Лишь изредка смешно подпрыгивала левая бровь.
Наташа провела рукой по лбу. Упорно Семен смотрел на нее. Она села у стола и долго, бережно разглаживала узкую полоску бумаги с темным пятном.
– Ты вынул это у него из кармана пиджака, из левого? – спросила Наташа и добавила тише. – Он положил его тогда в левый карман. Я вспомнила… Вчера это… Что ты смотришь так?
Неустранимый, молчащий, стоял Семен перед Наташей. И еще раз Наташа провела по лбу рукой.
– Семен?
Семен был ее учеником. Она направляла первые шага его в революционной работе. Семен молился на нее и был предан ей, как предан человек смерти – неотвратимо.
– Семен?..
Абажур лампы затенял его лицо – впадины и бугорки на нем обозначались резко, как на камне. И каменным был молчавший, неподвижный рот – большой, грубый, прямой.
– Семен?.. – в третий раз проговорила Наташа и встала. Подошла близко к Семену, глядя на его замкнутый рот. Было слышно, как глубоко дышал он. Наташа положила ему на плечо легкую руку; потом тихо провела ладонью по взлохмаченной голове его и, отойдя к окну, выпрямилась там. Но почти мгновенно, словно крикнула улица что-то ей, она оторвалась от окна и в упор подошла к Семену.
– Семен, а что, если мы… ошиблись?.. – одним дыханием докончила она, кладя на плечо ему руку и страстно всматриваясь в остановленные на ней чужие, незнакомые глаза.
У Семена заклокотало в груди и в горле. Большой рот дернулся. Он снял руку Наташи с плеча и передвинулся от Наташи на один шаг. Потом еще и еще. К двери. С порога его глаза, холодные и злые, протянулись к Наташе.
– Я исполнил постановление комитета, – жестко проговорил он и два последних слова повторил еще раз.
Наташа съежилась. Зыбким стал пол. Похолодевшие пальцы заметались по воротничку блузки, и оторванная пуговица одиноко стукнулась о пол.
Медленно Наташа повторила:
– Да, да! Вы, товарищ, исполнили постановление комитета.
Хлопнула дверь, отрезая убегающие шаги Семена. Наташа была одна.
XIВ дежурную комнату вошла неслышно сестра и тихо позвала по имени врача, уткнувшегося в газету.
– Вас очень просит больной из четвертой хирургической…
Сбросив пенсне и потирая переносицу, доктор посмотрел на сестру, что-то припоминая, и быстро встал. Застегнул халат.
– Он очень плох, – проговорила сестра, – почти все время в забытьи…
Доктор вскинул плечи и развел молча обеими руками, как бы говоря: "Мы с вами сделали все!" Сопровождаемый бесшумно ступавшей сестрой, он быстро прошел по коридору, через большую палату с двумя рядами коек и колоннами посредине, и осторожно открыл дверь в отдельную палату № 4.
На койке, укрытой светло-коричневым одеялом, лежал Николай. Забинтованная голова и шея сливались с подушкой, и повязка резко подчеркивала лихорадочно яркие глаза. Увидя доктора, он зашевелился, но доктор ласково остановил его:
– Тссс! Не волнуйтесь и лежите смирненько!
Сестра подала доктору стул. Он сел и взял руку Николая, нащупывая пульс. Николай закрыл глаза. Он дышал короткими неровными вздохами, и в груди зловеще похлюпывало. Когда врач бережно опустил его руку на одеяло, Николай открыл глаза.
– Доктор… я с одним… с вами хочу… – прошептал он с усилием, размыкая бескровные губы с запекшейся в уголках кровью.
Сестра вышла и прикрыла за собой дверь.
Николай положил свою руку на руку доктора.
– Я умру скоро… умоляю вас… пошлите записку… Я не могу умереть так… Пошлите, она придет, она не может… умоляю, доктор…
Николай смолк, и бессильно опустились веки… Доктор нахмурился. Часы этого юноши, привезенного с тремя тяжелыми ранами в больницу, были сочтены. Ничто не могло спасти его. Кто он, кто его ранил? За что? – доктор не знал, но вся обстановка и его слова говорили о страшной, необычной драме.
– Дайте… бумагу… каран… даш, – зашептал опять Николай, – я не могу так… Обещайте мне, доктор! Я все, все скажу вам, она… расскажет…
Доктор вынул записную книжку и карандаш, сам вложил в прозрачные пальцы Николая.
С мучительными усилиями царапал карандаш по бумаге, выскальзывал и падал на одеяло. Два раза доктор подносил к губам Николая питье.
– Не отходите! – говорил доктор сестре, выходя из палаты. Запечатав записку в конверт, он немедленно отослал ее по адресу с привратником.
Наташа приехала через полчаса вместе с привратником, проводившим ее в комнату дежурного врача. Врач встретил Наташу с хмурой сдержанностью и пригласил идти за ним. Испуганно озираясь на длинные ряды коек, с молчавшими на них фигурами больных, Наташа шла молча, ни о чем не спросив доктора. Перед дверью четвертой палаты врач остановился.
– Подождите здесь!
И несколько мгновений, пока он был в палате, легли в сознанье Наташи тяжелыми пластами одной огромной жизни, которую не было сил изжить до конца… Длинный, мягко освещенный коридор уводил глаза к неведомой двери в конце. Было в нем тихо, и белые бесшумные фигуры сестер, изредка пересекавших его, оставляли после себя напоминание о чьих-то страданиях, боли, смертях. И каждая молчаливая дверь в нем говорила о том же, а все вместе – и тишина эта, и белые сестры, и запахи лекарств, и вся эта скорбь – уводили невольно мысль туда, где в молчаливом лесу крестов и памятников на могильных плитах лежат печальные надписи об отошедших в иной мир… "Вкушая, вкусих мало меду, се аз умираю…"
Доктор из двери сделал Наташе знак рукой, приглашая войти. Неуверенным порывом Наташа очутилась в палате.
Восковая, прозрачная рука была покорно и беспомощно вытянута по коричневому одеялу… Это первое, что увидела Наташа.
Николай лежал, слегка запрокинув голову. И так как у него были закрыты глаза – белое лицо, марля на голове и подушка сливались в одно. Его измененное лицо показалось Наташе далеким-далеким, будто напоминание о другом, знакомом в живом Николае.
Подойдя к изголовью, Наташа всматривалась в это лицо и запоминала каждую складку и тень. Было тихо в палате; торопливо тикали часы в кармане у доктора.
Наташа позвала:
– Николай!
Николай открыл глаза и, глядя на Наташу, словно медленно узнавал ее. Ссохшиеся, темные губы шевельнулись и не могли разлепиться. Николай сделал какое-то последнее усилие, чтобы заговорить, и вдруг из уголков его глаз, устремленных к Наташе, выкатились две крупные, медленные слезы…
Одним слабым движением губ прошептал он что-то и опять был бессилен разлепить клейкие губы, которые уже целовала смерть. Закрылись глаза, и ресницы протянули чуть заметные тени.
Наташа упала лицом к холодной руке на одеяле; щекой слышала, как слабо шевельнулись пальцы…
XIIВениамин Аполлонович, встревоженный, усадил Наташу в кресло. Ее бледное, без кровинки, лицо было жутко освещено лихорадочными глазами. Вениамин Аполлонович пристально всмотрелся и побледнел.
– Что с вами?!
Наташа протянула ему обрывок бумажки.
Разбегающимися буквами на клочке были нацарапаны крупные, разорванные слова:
"Меня убили… Кто меня убил? За что меня, товарищи, убили, скорее скажите, я умру, скорее скажите, мне страшно, за что же? Никого нету, приходите же скорее, в больнице умираю. Николай".
Вениамин Аполлонович впился глазами в лицо Наташи.
– Он умер?
Наташа наклонила голову и зарыдала.
– Я была в больнице… Ночью умер… Там врач – меньшевик, он прислал эту записку… Что, что мы сделали?! Боже мой! Я не могу!
– Товарищ Наташа! – строго сказал Вениамин Аполлонович. – Слышите, товарищ Наташа! Опомнитесь!
Его твердая и тяжелая рука легла на голову Наташи. Наташа порывисто вскинулась, сбрасывая руку.
– Вы понимаете, что это?! – шепотом, с безумными глазами, проговорила она. – Пони-ма-ете? Мы убийцы! Мы убили нашего то-ва-рища!
Проговорила и ждала, исступленная, острая, как боль ожога.
– Успокойтесь, Наташа, возьмите себя в руки. Записка не опровергает ничего: написать…
– Как?! – с выкриком выпрямилась Наташа. – Вы думаете, что эта записка – ложь, что он лжет в ней?!
– Успокойтесь! Я ничего не думаю. Я говорю, что эта записка не опровергает фактов. Обыск в Салтыковке – факт.
– Нельзя лгать перед смертью! – опять перебила его Наташа, и опять ровный глухой голос Вениамина Аполлоновича повторил:
– Успокойтесь… Вы утверждаете, что мы ошиблись? Пусть мы ошиблись. Я вас спрашиваю: во имя чего совершена эта страшная ошибка? Отвечайте. И кто виноват? Вы? Я? Адольф? Нет, Наташа! Они-и!
Вениамин Аполлонович грозно вытянул руку к раскрытому окну.
– Они, Наташа, все те же наши враги, враги народа. Эта жертва на их чашу бесчисленных грехов и преступлений. И они заплатят нам за нее… А мы?!. Мы подняли новую ношу на наши перегруженные плечи. Не согнуться бы, Наташа, родная, не ослабнуть бы, не попустить… Вот что нам остается. Не сломаться в этой борьбе… под этой ношей!.. А-а-х!!
Он хрустнул пальцами.
– Ведь мы-то должны продолжать наш путь, Наташа. Мы-то остались жить. А каково нам будет идти с таким… с этим страшным грузом?!.
Наташа притихла. Она подумала о Семене.
Она ушла от Вениамина Аполлоновича поздно вечером. На груди под кофточкой уносила бережно сложенный обрывок бумаги, исписанный крупным почерком, – последнее письмо Николая. Ее красивое лицо было похоже на мертвое лицо затворницы. Строгий и молчаливый Вениамин Аполлонович проводил ее до двери и в дверях молча поцеловал в лоб.
С двумя полосками на серебряных погонах человек взглянул на часы, ударившие восемь раз, и взял телефонную трубку. Назвал номер коротко и повелительно и ждал, подпирая бровями оседавший на глаза большой, неумолимый лоб.
– Алло… Ну… что у вас хорошенького?
В трубке зашипело, кашлянуло, и голос глухой, ровный пополз оттуда:
– Чуть было не сорвалось, полковник…
Набирая на жесткий, окантованный воротник мундира складки шеи, человек в погонах наклонил голову и слушал, выразительно играя бровями.
Часы показывали десять минут девятого. Вениамин Аполлонович Гудим положил трубку и сел в кресло. На костлявое лицо вылезла странная улыбка и шевельнула волосатые уши.
Коротенькая женщина
IПочему все мужчины такие гадкие? – думала Туся, тщательно подкругляя пилкой полированные, розовые ногти. – Сами же лезут целоваться и дальше, а… потом – зевают?!"
Жорж Семенцов обещал вчера идти в оперетку, а когда нацеловался – вдруг вспомнил, что у него есть какое-то неотложное дело, и ушел с такой торопливостью, будто боялся, что у него попросят взаймы.
"В следующий раз ни за что не позволю ему!.. – твердо решила Туся. – И Вовка сейчас придет, и ему тоже не позволю".
В час, когда должен был прийти Вова, в комнату вместо него вошел незнакомый человек в лохматой шапке и, осмотревшись, протянул Тусе ордер на право занятия ее комнаты. Туся сперва не поняла, а когда поняла – всплеснула руками.
– А как же я?!
Незнакомец еще раз оглядел комнату, посмотрел на Тусю и сказал:
– Придется вам куда-нибудь перебраться… Вы одна здесь живете?
– Ну конечно же, одна!
– Мне нужна комната. Вы нигде не служите?
– Нет.
Незнакомец пожал плечами и повторил:
– Мне нужна комната. У меня совершенно нет времени заниматься опять поисками, да и бесполезно это! Город набит до отказа.
На глазах Туси задрожали слезы. Голубая тесемочка торчала у нее из-под кофточки и смешно дрыгала от готовых прорваться всхлипов. Беспомощно она повела глазами по комнате, словно прощаясь со всем, что в ней было, и, не выдержав, всхлипнула.
Незнакомец сдвинул на затылок лохматую шапку и досадливо почесал переносицу.
– Как это все неприятно!.. Послушайте… – он посмотрел на ширмы в углу, потом на Тусю, – может быть, вы пока там вот, в углу, ширмами как-нибудь… Пока, а там что-нибудь придумаем.
Туся тоже посмотрела на ширмочки, потом на незнакомца. У него был досадливо наморщен лоб.
– Я совсем не хочу выбрасывать вас на улицу! – добавил он.
Туся смахнула слезинки и, заметив торчавшую голубую тесемочку, поспешно спрятала ее.
– Давайте познакомимся, – вздохнул незнакомец, – как прикажете вас величать? -
– Туся.
Подумавши, незнакомец спросил;
– Это… По-настоящему-то как?
Тусю все, всегда и везде звали Туся. А если и случалось где-нибудь в обществе, кто-нибудь называл "Наталия Андреевна", Туся оглядывалась по сторонам, ища глазами Наталию Андреевну, и мило краснела, вспомнив, что Наталия Андреевна – это она, Туся…
И тут, не поняв сперва, чего от нее хочет этот незнакомый, в лохматой шапке, сероглазый человек, она долгое мгновение смотрела на него, недоуменно шевеля подкрашенным ртом. Потом торопливо сказала:
– Наталия Андреевна.
И так странны и чужды были для нее эти два слова.
– Ну вот! А меня – Василий Петрович!
IIЛежа за ширмочками, Туся подсматривала в щель. Василий Петрович сидел у стола над толстой книгой. Туся, запоминая его профиль с четко изогнутым подбородком, спросила:
– Василий Петрович, который час?
– Два.
Василий Петрович не прибавил больше ни слова; шуршал страницами и накручивал на указательный палец русый вихор, а Туся была уверена, что после ее вопроса он заговорит с ней.
Из смежной комнаты доходил мерный заглушенный стук чьих-то тяжелых шагов. Думая о другом, Туся невольно отмечала их одним и тем же счетом: два, два… два!.. Слышала мелкий торопливый бег маятника часиков, висевших над постелью.
"Почему он не такой?.." – думала Туся о Василии Петровиче и не доканчивала мысли. Ей хотелось сказать: "не такой, как Вова, Жорж", – но она чувствовала, что Вова и Жорж тут не к месту. Перебирала в уме других знакомых, тянулась глазами к фотографическим карточкам над туалетным столиком и опять обводила долгим, запоминающим взглядом профиль Василия Петровича. Наутро проснулась, разбуженная шипением примуса. Василий Петрович пил черный, как деготь, чай и, просматривая бумаги, совал их в старенький портфель.
– Василий Петрович, который час?
– Половина десятого.
Голос у Василия Петровича был густой, как мед. Попив чаю, он сунул в карман револьвер, забрал портфель и торопливо ушел. Когда хлопнула за ним калитка, в дверь к Тусе сунулось крысье лицо старушки полковницы из комнаты напротив.
– Ушел? – шепотом спросила она.
– Ушел.
Полковница вошла и подозрительно посмотрела на деревянный диван, служивший Василию Петровичу постелью.
– Багаж-то у него какой есть?
– Портфель и вон чемоданчик!
– Обедает-то где?
– А мне и в голову не приходило, Евдокия Борисовна, где же он, правда, обедает?! – искренне изумилась Туся.
– Все они, большевики, дома не обедают, боя-ятся! – осторожно зашептала полковница. – Боятся, мышьяку подсыплют им… Что ж, и не раздевается, когда спит-то?
– Нет, раздевается.
– Не пове-ерю! И не раздевается, они никогда не раздеваются, нехристи.
Крысье лицо с седыми усиками потемнело; сжав высохшие кулачки и положив их один на другой, полковница зашипела, смотря на образ в углу:
– Уж дожду-усь, дождусь, когда из них кишочки пускать будут!
Туся посмотрела на старенькую полковницу, и ей стало страшно. Она представила себе Василия Петровича лежащим на полу и кого-то, кто пускает из него кишочки. И просяще протянула:
– Не на-адо-о! Евдокия Борисовна, не на-до-о!
– Надо! Надо! Надо! – застучала кулачком о кулачок полковница. – Вы смотрите в оба, неспроста вселился он, неспроста.
IIIПо стене над туалетным столиком были размещены в три яруса фотографические карточки. Вверху висел в вишневой рамке корнет на вороном коне. Под ним – еще корнеты, поручики, юнкера; ниже – карточки актеров в задумчивых позах, и совсем низко, под актерами, – несколько дешевеньких фотографий людей в кожах. Эти три яруса карточек над туалетным столиком Туси были тремя эпохами ее жизни. За месяцами и годами шпорного звона, вечеров, свиданий и встреч наступили годы без кондитерских и балов, с ослеплыми без магазинов улицами, когда только у актеров остались смокинги и разглаженные брючки, и только в них еще, казалось, теплилась так внезапно отошедшая в прошлое прекрасная, блистающая огнями жизнь. Потом пришли люди чужие, незнакомые, в кожаных куртках и галифе, с витыми шнурами наганов. Они не сторонились при встрече и не говорили галантное: "Ах, простите!" Они пахли ветром и паровозом. Туся сперва пугалась их, но… под кожами стучало все то же глупое, а быть может, мудрое сердце человеческое…
– Почему вы никогда со мной не разговариваете? – повернулась Туся от туалетного столика к Василию Петровичу.
Василий Петрович только что пришел и возился у стола, вытаскивал из портфеля бумаги.
На вопрос Туси он посмотрел на нее так, как будто в первый раз ее увидал. Пропустил сквозь пальцы густую шевелюру и улыбнулся.
– Не разговариваю? Гм… Ну давайте разговаривать!
У Туси было серьезное лицо.
– Знаете что? Налаживайте чай, а у меня есть конфеты, – весело заговорил Василий Петрович, – и… будем разговаривать!
Из кармана шинели он вытащил горсть конфет и рассыпал их по столу.
– Вот, видите!..
Никогда Туся с такою заботливостью не хлопотала, приготовляя чай. Накрыла стол чистой скатертью и для конфет поставила вазочку с длинной ножкой, похожую на одуванчик.
– Совсем как по-настоящему! – улыбнулся Василий Петрович и неожиданно спросил: – Сколько вам лет?
– Мне? Двадцать четыре.
Брови Василия Петровича изумленно пошли вверх, но он ничего не сказал. Отошел к туалетному столику и стал рассматривать фотографии: корнетов, актеров, поручиков…
– Это все ваши знакомые?
А Туся мучительно думала: "Зачем он рассматривает? Зачем я не убрала все эти карточки?" В первый раз, словно крупная дождевая капля, упала откуда-то мысль о жизни, прожитой не так. Туся умоляющими глазами потянулась к Василию Петровичу, как бы говоря: не надо, не надо об этом!
В одиннадцать Василий Петрович, отодвинув пустой стакан, потянулся к портфелю. В движении его руки, отставившей стакан, было невысказанное:
– Ну-с, поговорили? Теперь не мешайте мне!
И у Туси было такое ощущение, будто и ее куда-то в сторону отодвинула эта рука. Так освобождают рабочий стол от ненужных бумаг, перед тем как приняться за работу.
Вытащив из портфеля бумаги, Василий Петрович чему-то улыбнулся и засвистел. Из-за ширмочек Туся долго с тоской смотрела на его четкий профиль.
IVТак прошло какое-то количество дней.
Как воры, крадущиеся в темноте, в город вползли тайные слухи о наступлении белых. Полковница стала чаще наведываться в комнату к Тусе и спрашивала:
– Сбежал аль тут еще?
Василий Петрович исчез накануне той ночи, когда на город в сырую предрассветную тьму прыгнул первый тяжелый вздох орудия, а наутро в покинутый красными город вошли белые.
В комнате после него осталось две книги и постель. В одной из книг Туся нашла недописанное письмо. Письмо начиналось словами: "Моя родная Катерина…"
Василий Петрович писал о своей жизни в новом для него городе, о товарищах по работе и о многом еще. Туся жадно глотала слово за словом и от каждой строчки возвращалась к первым словам: "Моя родная Катерина…" Образ незнакомой женщины вставал из письма – властно и неотвязно. С ней говорил Василий Петрович как равный с равным. Каждое слово его было простым и мужественным. Не "Кити", не "Каток", не "Катюша"…
Туся, подняв голову от письма, лежавшего перед ней на подушке, и куда-то всматриваясь заострившимися глазами, шепотом, раздельно произнесла:
– Ка-те-ри-на…
И слушала каждую букву.
"…а живу я в одной комнате с Тусей, – писал в конце Василий Петрович, – это разновидность существ в коротеньких платьицах, в тридцать лет выглядящих девочками, с уменьшительными именами; вмещающих в себя – так мне думается – уйму коротеньких любвишек; в двух словах – коротенькая женщина…"
Исступленно впилась Туся в каждую букву. Запомнила покривившееся "любвишек"; запомнила каждую запятую. И, оторвавшись от письма, стукнула туфельками по дивану и замотала головой, как лошадь, которую неожиданно и больно ударили.
"разно-видность существ…" – пыталась она еще раз перечитать, но крупные строчки выступили из берегов, и капля за каплей мокрое, неодолимое размазывалось по письму фиолетовыми кляксами.
По-щенячьи, тоненько заскулила Туся, уткнувшись в письмо.
День, пустой, длинный, странный, наливался и налился горечью. Время не существовало. Задерживая всхлипы, Туся поднимала голову, режущими глазами всматривалась перед собой и видела Катерину. Катерина прочитала уже это письмо. Катерина смотрела на Тусю оттуда, из прочитанного. Так смотрит снисходительно сильный на уродца. И был мал день, и не хватало ночи, чтобы вместить пять коротких строк недописанного Василием Петровичем письма.