И вот она на палубе, бьется о железный пол, подпрыгивает, путаясь в леске. Теперь матросы тебе не будут помогать, их гарпуны нужны другим рыбакам. Теперь ты сам вынимай крючок из ее пасти – и будь осторожен, не отвлекайся, не смотри по сторонам. Ведь сейчас речь идет о твоих пальцах, одно неловкое движение – и придется жить без указательного пальца или без мизинца, а то и без безымянного, обручальное колечко придется надеть на тупой обрубок.
Лежащую на железном полу рыбу нужно хватать за жабры, на ощупь подобные наждаку, держать ее крепко, так чтобы она не вырвалась, и с помощью плоскогубцев и ножа вынимать из ее пасти крючок.
У тебя от крови мутится в глазах. Кровь от раненных гарпуном рыбин растекается лужами по железному полу на корме. Руки у тебя в многочисленных мелких порезах. Но снова ты отрезаешь кусок жирной селедки и цепляешь его на крючок…
Сосед крутил катушку, не уставая. Он вытаскивал одну рыбину за другой, бил каждую сапогом по голове, затем, опустившись на колени, хватал ее за жабры и, дико хохоча, начинал выдирать из пасти крючок.
– Fucking good! – обратился он ко мне, закурив. – Вот это настоящее лечение от любой психиатрической болезни! Ты согласен? Не обижайся, но все ваши психотерапевтические методики – дерьмо. Послушай меня: бросай свою работу в клинике. Ты еще не конченый психиатр, как остальные. Ты – рыбак, настоящий рыбак! Присоединяйся ко мне. Будем каждый день ловить рыбу и продавать ее в китайские магазины.
– О’кей, я подумаю, – отвечал я, стирая с мокрых, соленых рук и лица налипшие чешуйки и кусочки морских водорослей. От меня разило рыбой.
Я с любопытством смотрел на евреек в длинных юбках и кроссовках, с завязанными на голове косынками. Смотрел, как они ловили рыбу. Как крепко держали гнущиеся спиннинги и крутили катушки, как ходили вдоль бортов и звали матросов, чтобы те били рыбин гарпунами.
«Откуда у этих худых и на первый взгляд слабых женщин столько сил и столько воли?» – спрашивал я себя. Откуда столько упорства и выносливости? Я устал, у меня болят руки, я чувствую, что завтра утром не смогу встать с кровати, у меня уже сейчас ломит все тело.
А они еще ловят!
Мама, мама… У тебя был свой ночной блюз, который ты исполняла два последних года. Для меня это стало уроком на всю жизнь.
Мой новый роман будет о тебе; думаю о нем и ночью, и днем.
Я видел тебя, мама, на корабле, в длинной юбке, со спиннингом в руках. Ты стояла у самого бортика и крутила катушку. И радостно звала матросов, чтобы те несли гарпуны.
Из какого источника ты черпала силы, чтобы так долго и мужественно бороться с двумя страшными болезнями – раком и деменцией? Не из своей ли неиссякаемой любви ко всем в нашей семье? Не из своего ли умения прощать? Не из своего ли глубочайшего смирения, такого смирения, которого нет у нас?..
Нью-йоркский бомж
Глава 1
«…Долгое время я не мог привыкнуть спать на скамейке, стиснутый с двух сторон собутыльниками, не мог привыкнуть и к влажному матрасу. Как-то я пожаловался на это одному дружку. Он ответил: «Улица – не пятизвездочный отель. Но все к ней привыкли, привыкнешь и ты». У того дружка был испытанный годами опыт жизни на нью-йоркской улице. Он верно предсказал мое американское будущее: за пять лет я привык спать не только на скамейках, но и на картоне, на мокрой траве, на голом бетоне, в заброшенных домах, в полицейских участках…»
– Н-да, интересно, – сказал Давид, когда Мартин, закончив чтение, сунул исписанные страницы обратно в рюкзак.
Прищурившись, отчего в уголках глаз возникли глубокие морщины, Мартин поднес к губам наполовину выкуренную сигарету. Темнело, последние страницы он читал быстрее, часто останавливался, приближая бумагу к глазам.
Пляж покидали последние отдыхающие. Трое латиноамериканцев с криками тащили мертвецки пьяного приятеля, его ноги волочились по песку. На пляже еще можно было различить высокие смотровые стулья спасателей, детскую площадку.
Давид и Мартин сидели на огромных камнях волнореза, метров на сто вдающегося в океан.
– Потом я зимовал с двумя поляками в каком-то гараже, – Мартин затянулся так крепко, что огонек подобрался к самому фильтру. Выпустив струю дыма, щелчком отбросил окурок. Поднялся.
Ему тридцать четыре года. Невысокого роста, в джинсовом костюме и черных ботинках. На голове, несмотря на то что июнь, тепло и хорошо на пляже, – серая бейсболка с длинным козырьком. Если присмотреться повнимательней, его туловище чуть перекошено вправо, и ходит он, слегка прихрамывая. Это после травмы: автомобиль сшиб Мартина, когда он просил милостыню. В машине сидели веселые ребятки, пьяные, наверное, после вечеринки, вот Мартин-попрошайка и очутился на бровке с переломом ноги и сотрясением мозга.
Его лицо – грубое, мясистое, черты тяжелые, словно вырублены топором: вздернутый нос с широкими ноздрями, круглый подбородок со шрамом и щетиной, толстые губы. Лба не видно, поскольку бейсболка. Типичное крестьянское лицо, хоть и чех и вроде бы должен выглядеть поутонченней. Ах да, глаза обычные, серые, мутноватые, в красных прожилках – больные глаза. Словом, лицо алкоголика, хоть Мартин не пьет уже больше года. Но долгие годы тяжелого пьянства из жизни не вычеркнешь. А что сквозит в лице алкоголика? Отупение, пустота, отчаяние. Это не изглаживается, во всяком случае, так скоро.
Но, странное дело, под маской ханыги живет и другое лицо. Когда Мартин улыбается, его физиономия вмиг добреет, и под этим добродушием просвечивают еще и хитринка и лукавство. А Мартин задумчивый смотрится философом, погруженным в свою «думку». Думки, кстати, у него крепкие, хотя часто и болтает он без умолку, бубнит что-то на чешско-польско-русском наречии. Давид к этому бормотанию привык. Он знает, что у Мартина это – от пожизненного одиночества.
Давид не всегда вслушивается, о чем Мартин бу-бу-бубнит. Признаться, и не все понимает. Но он знает – Мартину просто нужен слушатель. Если бы вместо Давида рядом стоял, скажем, глухонемой индус, Мартин бубнил бы точно так же, рассказывая о своих житейских проблемах: на работе босс постоянно норовит обмануть; хозяйка дома, где он снимает чердак, полячка Ванда – обжора и неряха; его родители в Чехии болеют; он хочет купить попугая и так далее.
– Смотри, крыса, – Мартин проводил взглядом крысу, выбежавшую из урны и темным мохнатым комком покатившуюся по песку.
– Да, – отозвался Давид, переведя взгляд с крысы на Мартина.
Мартин улыбнулся:
– Когда-то я с этими крысами жил.
– Здесь?
– Да. Спал вон под тем зданием, – Мартин кивнул в сторону невысокого здания душевой. – Крысы иногда по мне ползали. Но пьяному все равно.
Уже окончательно стемнело, солнце погрузилось в океан, в небе обозначился молодой полумесяц. Вдали по воде скользила яхта под белым парусом.
Давид, чуткий к красотам природы, тем более к морским – плывущим в пенистых волнах яхтам, чайкам, месяцу, – в такие минуты впадал в сентиментальность, у него на глаза наворачивались слезы. Знал, что и Мартин тоже чувствует эту красоту. Но… какими разными глазами они смотрят на мир! Вот пробежала крыса. Давид заметил ее и тут же забыл, снова любуется пейзажем. А у Мартина следом за этой крысой наверняка побежало воспоминание из прошлой жизни. Иначе с чего бы на его лице появилось такое кошачье выражение?
– До чего же мне осточертел мой журнал, хоть бы кто редакцию поджег! – пожаловался Давид, когда, поднявшись с камней, они медленно пошли по песку к деревянному настилу.
– Дэ-авид, разве может надоесть работа в журнале? – удивился Мартин. Имя приятеля он произносил, растягивая первый слог, заменяя «а» на «э-а». – А если бы тебе пришлось по десять часов в день замешивать бетон или красить стены, каково бы тогда? А так – ты редактор, встречаешься с интересными людьми, окружен интеллигенсией, – продолжал Мартин. Некоторые слова он произносил, смягчая согласные и чуточку шепелявя. У него не было многих зубов – сгнили или выбили в драках.
– Да-да, сраной интеллигенсией, – огрызнулся Давид. – Мои коллеги-журналисты хорошо умеют только лизать задницы хозяевам.
Они вышли на набережную, остановились у скамейки. Давид стал отряхивать песок с ног, чтобы надеть сандалии. Случайно взглянул на туго зашнурованные ботинки Мартина. Ботинки прочные, в таких можно ходить до глубокой осени, даже зимой. Но сейчас они явно не по сезону. «Вроде бы мы понимаем друг друга и даже чем-то близки. Но из каких мы разных миров!»
Мартин тем временем сел на скамейку, закурил. И давай бубнить о своем: нужно идти к дантисту, а денег нет, босс недодал двадцать долларов, сказал, что через неделю…
– Ты когда-нибудь спал с бомжихой? – вдруг перебил его Давид.
– Да, была одна уличная любовь. Ее звали Иларией.
– Литовка, что ли?
– Эстонка, – против обыкновения, Мартин не пустился в воспоминания, а вдруг как-то погрустнел и умолк.
* * *
Давиду сорок шесть. Крепкого телосложения, слегка полноват. Рост чуть выше среднего; движения тверды, резковаты, в чем сказывается натура деятельная, однако экспансивная, нервическая. Серые проницательные глаза за линзами очков, насаженных на крупный семитский нос. Курчавые волосы еще хороши по бокам и сзади, но спереди уже проглядывает лысина.
Работу он свою не очень любит. Но не идти же ему – бывшему москвичу, интеллигенту, автору двух книг – работать водителем или швейцаром. Его место – за компьютером в редакции, за писательским столом!
Трудно сказать, что сблизило этих, казалось бы, таких разных людей – Давида и Мартина.
Они познакомились, когда Давид писал очерк о приюте при русской православной церкви на Брайтоне, где тогда обитал Мартин. Парень ему сразу признался: он католик и русскому попу руку не целует. Живет в этом приюте временно, пока холода, и у него нет денег снять комнату. Давид поразился дерзости этого чеха. Другие обитатели приюта громко врали, что церковь и батюшка, дескать, им помогают жить правильно, по-христиански. От некоторых, правда, при этом разило перегаром. Тихонько просили у «мистера журналиста» деньги на опохмел. А вот Мартин – наглец, батюшку называл «скучным попом» и денег у Давида не клянчил.
Он вообще заметно выделялся среди этих опустившихся, побитых жизнью русских людей. Держался особняком. Когда же они разговорились, Давид выключил диктофон. Понял, нутром почуял: перед ним – не простой бомж, а особенный.
Единственное, что Давида тогда смутило, – запах, исходивший от Мартина. Есть такой специфический смрад, присущий нью-йоркским бомжам, замешанный на резких, тяжелых запахах грязной, месяцами нестираной одежды, заскорузлых носков и долго немытого тела, сквозь поры которого проступает ядовитый пот после запоев. Даже горячий душ с мылом, даже дезодоранты, шампуни, новая одежда не смогут этот запах перебить. Нью-йоркский бомж впитал в себя вонь величайшего города, всех его помоек, свалок, выгребных ям, испарений, блевотины, мочи, тления и разложения, гнилья, спермы, слюны, мусорных урн, мусороуборочных машин, крыс, дохлых кошек и голубей; вонь проникла и всосалась во все поры, в каждую клеточку его тела. И вот этот гордый чешский католик вонял, как «классический» нью-йоркский бомж.
Давид – эстет, однако запахов его нос почти не улавливал. Он различал лишь резкие запахи. Но совершенно не различал нежных запахов духов, что несколько огорчало его бывшую жену. Правда, он хорошо помнит запах ее тела. Кстати, так же пахнет кожа и у сына, с которым он не виделся уже две недели…