Потомством бог наградил Горшеню щедро. Первая жена родила ему пять мальчишек, а вторая подарила девочку. Сыновей Елизар Андреевич ценил только как работников, которым не приходится платить, а дочку надеялся как можно выгодней продать, то есть отдать замуж. Среди княжеской дворни каждый мечтал породниться с Горшеней. Так что женихи вились роем – один завиднее другого. Но угораздило красну девицу на масленой забаве повстречать Семёна Клыкова.
С того дня Лада и Семён даже думать не хотели о других женихе или невесте. Да вот беда – оба родителя встали на дыбы. Ибо где такое видано, чтобы единственный сын почтенного служильца женился на дочери чернильной крысы, выжиги и скупердяя. Да и какой же закромщик отдаст дочь замуж за огрызка тупоумного рубаки. На том бы всё и кончилось, не будь влюблённый юноша из Клыковых, на весь Белёв известных дурной прытью и упрямством. Семён заявил, что женится только на Ладе, и твёрдо стоял на своём. Фёдор испробовал всё. Сначала пытался образумить сына, увещевал житейской мудростью, мол, не в свои сани не садись. Потом стал грозиться, а после дошёл и до наказаний. Но всё было тщетно. И тогда он решил насильно женить сына на дочери Платона Житникова.
Будущие сваты уже назначили день свадьбы, готовилось приданое, когда Фёдор, задавая корм лошади, случайно нашёл в ворохе сена узловатую верёвку с крюком на конце. А ещё заплечный мешок, со снедью – как раз на двух беглецов. В ярости Фёдор выволок сына на улицу и выпорол до полусмерти, но, перед тем как потерять сознание, Семён успел сказать три слова:
– Всё одно – сбегу.
Вот тут Фёдор и сдался. Знал ведь, что сын пошёл в него не только видом, но и норовом. И уж если что втемяшилось ему в башку, так хоть кол на ней теши, а хочешь, с плеч долой снеси – не отступится. Либо своего добьётся, либо кончит плохо. А ведь во всём огромном мире у Фёдора не осталось никого, один только Сёмка. Он родился уже через девять месяцев после свадьбы и Фёдор, которому тогда едва исполнилось семнадцать, на крыльях летал от счастья. Но дальше как отрезало, и за восемь лет брака больше детей господь Фёдору не дал. А потом неведомая хворь сожрала мать Семёна. Она сгорела на глазах. Изошла кровавой рвотой и поносом, всего за неделю из цветущей пышнотелой бабы превратилась в обтянутый кожей скелет. Местный батюшка по привычке объяснил необъяснимое наказаньем божьим. И хотя Фёдор, как ни старался, не смог вспомнить своих грехов, за которые могла бы так пострадать жена, всё же в словах протоирея сомневаться не посмел. А раз так, чтобы его вина не испортила жизнь кому-то другому, решил больше не жениться. Иногда, конечно, по мужскому естеству ходил к какой-нибудь марухе, но о женитьбе не думал. Так и жили они с Сёмкой – одни на всём белом свете. Так что, как бы ни был суров и горяч Фёдор Степанович Клыков, но при одной только мысли, что может лишиться сына, от ужаса в жилах у него стыла кровь.
И Фёдор смирился с выбором Семёна: уже следующим утром единственный раз в жизни пошёл на поклон к господину. Иван Иванович принял просьбу благосклонно и обещал помочь. Князю Горшеня, понятно, отказать не мог, а чтобы Елизару проще далось согласие, покойный Иван Иванович сделал Клыкова десятником. На декабрь назначили свадьбу, Сёмка ожил, окрылился и начал приводить в порядок холостяцкий дом.
Никто не сомневался: если Фёдор Клыков слетит с десятников, Горшеня тут же ухватится за это и отменит свадьбу. На что и намекал Тишенков.
– Боишься, что вильнёт Горшеня, потому и взвился, – заявил он, наконец найдя в себе силы поднять голову и посмотреть на Фёдора, при этом глаз Тишенкова нервно задёргался. – Сам на рожон лезешь – это ладно, дело твоё. А нас в свою крамолу не тяни! Мы за твой барыш страдать не желаем.
– Да ты меня… В чём винишь… паскуда? Что я за свой барыш брато?в продать хочу? Да я…
Густые брови Клыкова сошлись к переносице, глаза из светло-голубых стали тёмно-лиловыми, а ладони сжались в кулаки – по пуду каждый. Но когда Фёдор уже шагнул к Тишенкову, между ними появился второй десятник.
Иван Пудышев при росте без малого в сажень был тощ, как осиновая жердь. Длинные худые ноги напоминали ходули, а руки из костей и сухожилий доставали чуть не до колен. Тонкий крючковатый нос и густой ёршик коротких волос делали его похожим на ястреба, а тяжёлый взгляд сощуренных мутно-серых глаз усиливал это сходство.
– Погодьте сва?риться. – Иван в стороны раскинул руки, уперев их в грудь Клыкова и Тишенкова. – Не об том здесь дело.
– И то верно. Как быть решаем, а вы тут… – Ларион Недорубов тоже встал промеж спорщиков и, чтоб повернуть разговор, робко предложил. – Коль так, давай, Иван Афанасьевич, и ты скажи слово. Тоже, никак, десятник.
Иван не ожидал такого поворота, но остальные послужильцы тоже поддержали Лариона. Пудышев покраснел и несколько раз дёрнул правой щекой, по которой наискось от краешка носа до скулы протянулся страшный рубцеватый шрам. Потом смущённо откашлялся и заговорил медленно, будто сначала несколько раз повторял по себя каждую фразу, и только потом произносил её вслух.
– Я так мыслю. Царь да правды евонные, новь всяка – это хорошо. Токмо Москва далеко, а князь и его ратные люди – вот они. Здесь, рядом и с нами заодно. Коли наше воинство нынче десятком бобринцев прирастёт, плохо разве? Да токмо ежели с изначальства промеж нас чёрна кошка пробежит, к добру ли выйдет? И чем для нас кончится? Не добром уж точно. И ежели на одну длань весь Белёв покласть с семьёй моею, а на другую десятство моё… – Пудышев поднял обе руки ладонями вверх, изображая колебание весов. – Так ответ ясен. Для меня наперёд всего – чтоб Белёв целым был. Инше ежели Белёв не уцелеет, так всё, чем дорожу, тоже сгинет. А потому за место держаться не буду. Хоть кем служить стану. Раз уж князь решил, так тому и быть. Я над вами три года началил, и коль уважения хоть капля ко мне есть, вот от меня вам слово. Бузить нынче не дело. И я за то не встану, уж прости, Фёдор. Да и ты, Корней Давыдович, зла не держи. За службу и дружбу поклон земной. Прощайтесь с десятником Иваном Афанасьевичем, да принимайте Ивана – ратника простого. Вот таков мой сказ.
Клыков всплеснул руками и разочарованно произнес:
– Не дело вы затеваете, братцы! Волков бояться, так и в лес не ходить. А зараз отступимся, так и станут гнуть. – Взволнованно, с упрёком высказал он. – Ну, ежели вправду мните, что я за шкурный прок вас хочу на крамолу смутить, так я один пойду, без вас. Уж не испугаюсь…
Внезапно Клыков замолчал, на плечо ему легла сухая костлявая ладонь Семикопа.
– Ладно, Федь, не горячись. – спокойно сказал Корней с печальной ласковой улыбкой. – Что заступь дать хотел, благодарствую и по гроб жизни помнить буду. Токмо… Не во мне ведь дело. Прав Ванька, всё верно сказывал. Не за честь служим, за совесть. Да и годами я уже не молод. Тяжко. Потому… а, ладно, чего там. Стало быть, за службу и дружбу благодарствую, а лихом меня не поминай.
Корней тяжко вздохнул, махнул рукой в ответ собственным мыслям и, не прощаясь, понуро двинулся прочь. Послужильцы, не шевелясь, провожали его виноватым взглядом, но, едва Семикоп скрылся за углом конюшни, из толпы, гордо приосанившись, снова вышел Кудеяр Тишенков. Он мельком взглянул на молчавших белёвцев, потом повернулся к Тонкому, откашлялся со значением, чуть склонил голову в знак почтения и размашисто зашагал к лобному месту. Чуть погодя за ним потянулся ещё один послужилец, потом второй, третий, четвёртый, и вскоре у конюшни остались только два бывших десятника и Сидор Тонкой. Но последний тоже задержался ненадолго, ибо старый рубака, знавший много воинских хитростей и уловок, словами владел плохо, и в нужный момент они всегда разбегались от него, ка цыплята от коршуна.
– Ну, ладно, чего уж. Свидимся еще, – только и смог сказать он со смущённой улыбкой, после чего тоже покинул жеребячий загон.
– Идёшь? – спросил Иван спокойно и буднично.
Пудышев и Клыков семнадцать лет жили бок о бок. Их дворы разделяла худая изгородь, которую забором называли только в шутку, и при нужде соседи ходили друг к другу напрямик. Потому, обычно, закончив все дела по службе, домой они всегда возвращались вместе. Кроме тех редких дней, когда были в ссоре.
Не дождавшись ответа, он махнул рукой и медленно двинулся по амбарному проулку. Но не успел выйти на главную дорогу, как Фёдор догнал его и пошёл рядом. Пока Пудышев делал один длинный тягучий шаг, Клыков успевал шагнуть два раза, но всё равно отставал от товарища, так что иногда ему приходилось догонять Ивана семенящей трусцой.
Так они миновали лобное место и через три двора остановились у хлипких ворот с намалёванным на досках петухом, выцветшим и облезлым. Слева, в щелястом заборе из горбылей открылась калитка и на дорогу вышла женщина в простом суконном летнике[9 - Летник – старинная верхняя женская одежда, длинная, сильно расширяющаяся книзу. Застёгивалась до горла.] с большим деревянным ведром на верёвочной ручке. Не глядя по сторонам, она вылила грязную воду и только тут заметила мужчин.
– Ох, здравствуй, Фёдор Степаныч. – Поставив пустое ведро, она со смущённой улыбкой поспешила заправить под платок белокурую прядь.
– Здравствуй, соседушка.
Марья Пудышева была на девять лет моложе мужа. Изначально родители сосватали Ивану её старшую сестру Анну. Случилось это, когда невесте исполнилось десять, а жениху – двенадцать. Иван даже помнил, как во время сговора двухлетняя Машка с задорным визгом голышом носилась по избе и всё норовила забраться к нему на колени. Тогда он и подумать не мог, что это и есть его суженая. Но через четыре года Анна померла от тяжёлой простуды, а родители, чтобы не нарушать семейных обещаний, решили отдать Пудышевым младшую дочь. Свадьбу, правда, пришлось отложить ещё на девять лет, но отец Ивана согласился, ибо всех подходящих годами белёвских невест к тому дню уже обещали другим, а родниться с кем попало Афанасий Иванович не желал. Так и вышло, что только в двадцать пять, уже будучи зрелым мужем и не раз познав женщин, Иван Афанасьевич Пудышев женился на юной красавице пятнадцати лет.
С тех пор минуло четыре года, жена подарила Ивану троих детей: двух дочек и сына, но тот умер во младенчестве. Роды сильно изменили Марью, от былой её красоты, точёной фигуры и милого лица даже следа не осталось. Она погрузнела, раздала?сь книзу и, наоборот, иссохла в груди; когда-то розовые щёки впали и побледнели; сахарные уста превратились в тонкую линию сухих бескровных губ; на лбу уже появились складки, в скором времени обещавшие первые морщины, и только глаза цвета речной воды сохранили прежний задорный блеск, хотя под ними тоже залегли глубокие тёмные круги от бессонных ночей и тяжких трудов.
– А у меня как раз вечерять поспело, – обрадовалась Марья. – Уважишь по-соседски?
Фёдор вопросительно посмотрел на Ивана, и тот кивнул с добродушной усмешкой.
– А мёду нальёшь, хозяйка?
Марья удивлённо вскинула брови, но Иван успел ответить за жену.
– Сегодня нальёт.
Они прошли на двор: клочок земли, по задней стороне очерченный небольшим огородом – пять грядок и вырец[10 - Вырец – некое подобие клумбы.] со всякой зеленью. Справа – обычный пятистенок с холодным прирубом под зимние припасы; слева – длинный сарай для скотины; а в проходе между ними едва бы втиснулась телега.
Через клеть с лазом в подпол хозяин и гость попали в большие тёмные сени, где стояли короба, мешки и кадка с водой, а оттуда – в горницу. Едва Иван перешагнул порог, как на нём с радостным визгом повисла трехлетняя Настенька. Старшей дочери Пудышевых – Анне, что сидела за пряхой в бабьем заку?те[11 - Бабий кут – угол (кут) избы, примыкавший к челу русской печи, где производили женские работы: готовили пищу, пряли, ткали, шили и т. д. Отделялся от горницы занавеской, иногда дощатой загородкой в виде неглубокого шкафа для кухонной посуды.], уже исполнилось четыре и она, как взрослая, чинно поздоровалась с отцом, потом поклонилась гостю, после чего вернулась к работе.
– Садись. – Без церемоний предложил Иван, подставляя под ручонки дочери усы и бороду.
Фёдор подошёл к столу, накрытому серой чуть не до дыр застиранной рогожей, но сесть не успел. Матерчатый полог у задней стены с тихим шелестом отодвинулся в сторону и в узком пространстве запечья появился то ли человек, то ли невесомый бестелесный призрак. С трудом, натужно кряхтя, старый Афанасий Пудышев на четвереньках добрался до края лежанки, сел и свесил две тонкие, как палки, ноги. Абсолютно лысая голова с редкой прядью бородёнки смотрелась неестественно огромной. Казалось, даже маленький деревянный крестик на суконной нити непосильной ношей гнул старика к земле.
Афанасий с болезненным стоном поднял худые руки, кончиками кривых узловатых пальцев протёр подслеповатые глаза, скрытые в дряблых морщинистых веках и зарослях бровей. При этом наброшенный армяк соскользнул с узких плеч, обнажив дугой согбенную спину, на которой даже сквозь рубаху проступали хребет и рёбра.
– Ванька. Ты, что ли?
– Я, бать. – коротко ответил Иван, заранее зная, каким будет следующий вопрос.
– А с тобой кто? От матери вести?
Отец, который последнее время и так по возрасту слабел умом, стал совсем плох, когда в прошлом году умерла его жена – Ульяна Никитична. Помутившийся рассудок никак не желал смириться с потерей. Афанасий Иванович твёрдо верил, что жена просто куда-то уехала, и терпеливо ждал, к каждому гостю приставая с расспросами, не видал ли он его Ульяну Никитичну, или, может, она передала с ним какую-то весточку.
– Нет, бать. – терпеливо ответил Иван. – Ко мне по княжьей службе.
– Я это, Афанасий Иванович, Фёдор. – подал голос Клыков.
– Какой ишо Фёдор? – В последнее время старик, в мельчайших деталях помнивший детство, мгновенно забывал день вчерашний и никого не узнавал из настоящего. – От Ульяны Никитичны?
– Да пососедник ваш.
– Вот же ж. А я думал… – Афанасий Иванович разочаровано всплеснул руками и захлебнулся сухим лающим кашлем.
Уняв, наконец, перхоту, старик подобрал ноги и полез обратно на лежанку. Раньше Афанасий любил спать на перекрыше[12 - Перекрыша – верхняя стенка печи, где устраивают лежанку], но последние годы взбираться наверх ему стало не по силам, так что для него устроили особую лежанку, поставив в запечье сундук, где хранились доспехи и оружие Ивана.
Проводив отца взглядом, Пудышев ногой выдвинул из-под стола широкий приземистый чубрак и сел. Настеньку устроил на коленях, и та принялась радостно лепетать что-то на своём детском языке, понятном только ей. Но тут Марья забрала её у отца и лёгким шлепком отправила в закуток к Анне. А сама принялась хлопотать над угощением. Достала из печи чугунок со щами и опустила в него две деревянные ложки. Тут же рядом появилась глиняная чаша с огурцами и чищенной головкой чеснока, половина каравая да ещё короткий, сильно сточенный нож с чёрной от старости ручкой. В довершение Марья поставила на стол высокий кувшин.