– И откуда только у него все это берется!
VI
А ведь сколько раз перед зимой этих оваций в обеих столицах приходилось Тургеневу проезжать и Петербургом, и Москвой, с 1862 по 1879 год, и никто этим не интересовался!..
Из таких проездов два я прекрасно помню. Оба связаны и с болезненностью Ивана Сергеевича, и с его многим памятной чертой мнительности – непомерным страхом холеры…
Первое произошло в Петербурге… Я зашел к нему в отель. Это было в те годы, когда обер-полицеймейстером состоял знаменитый генерал Трепов… В нумере Тургенева нахожу М. В. Авдеева, романиста, одного из тогдашних его подражателей. И. С. стоит в своей парижской вязаной куртке у печки и встречает меня с изменившимся лицом вопросом:
– Вы ничего не знаете?!!
– Ничего! А что такое?
– Ведь здесь – холера!.. Трепов приказал напечатать в «Полицейских»…
– Ну так что ж? Холера здесь болезнь – уже эндемическая…
– Ах, батюшка! Да разве вы не знаете, как я ее боюсь?
И он стал нам рассказывать, беспощадно выдавая самого себя, как он накануне был в гостях у своего приятеля Анненкова, и туда принесли весть о лихой гостье, и он так расстроился, что не был в состоянии ночевать один в отеле и остался на всю ночь у них.
– Ведь поймите, – говорил он почти дрожащим голосом, – она не щадит именно тех, кто ее боится, – вот как я!
– Но если так, Иван Сергеевич, – возразил я, – то вас в первую голову она должна была бы поражать. А вы пережили несколько холер в России и ни разу не заражались!..
В другой раз, значительно позднее, он проездом в Петербург заболел подагрой, и припадки были так сильны, что ухаживавший за ним Е. И. Рагозин боялся за его жизнь. Было это летом, и остановился он в меблированных комнатах на углу Невского и М. Морской. И в газетах не появилось даже краткой заметки, что «Иван Сергеевич Тургенев здесь и сильно заболел».
В то лето я, попав в Петербург, узнал о нем от Рагозина и поспешил навестить его. Поднимаюсь к нему по лестнице, а он уже сходит от себя с костылем, с трудом переступая. Я потужил, что ему приходится сидеть одному в пустом Петербурге, вместо того чтобы быть или в Париже, или в деревне, куда он и проезжал.
– В карты выучился!.. Сначала приглашал Салтыкова. Но он меня так всегда ругал за ошибки, что я взмолился и взял другого партнера!
Так безвестно и протянулись в Петербурге целые недели его болезни.
VII
Еще дальше (и ближе к первому моему разговору с И. С.) запомнилась мне продолжительная беседа с ним в ресторане теперь уже не существующего в Петербурге отеля «Демут», с окнами, выходившими на Мойку. Это было в те годы, когда Тургенев основался в Париже (после житья в Бадене), но стал чаще наезжать в Россию и проводить лето в своем Спасском-Лутовинове, куда я никогда не заглядывал.
Только к этому времени я имел возможность оценить, какой он был блестящий и пленительный собеседник, бытовой рассказчик и художник в своих устных очерках и русской и заграничной жизни, в портретах и характеристиках людей.
Всем известно, что при очень большом росте и богатырской фигуре у него был жидкий, высокий, слабый и несколько шепелявый голос, с оттенком произношения старожилов местностей пониже Москвы, в Орловской, Тульской и Тамбовской губерниях. Но это не мешало обаянию его разговора, так же, как не мешало ему, когда он сам читал свои вещи, особенно из «Записок охотника». Прибавлю, что он хотя и был настоящий барин и светский человек более, чем все писатели его эпохи, но в русском произношении не грешил никакой манерностью и сохранял настоящий великорусский говор. По-французски же он говорил уже как старый парижанин «из русских», с разными ударениями и словечками, какие прививаются только после очень долгого житья с французами. Как он говорил по-немецки и по-английски, я не имел случая наблюдать.
Так вот, за тем обедом у Демута речь зашла почему-то о Л. Толстом, которого он, как и другие его сверстники, привык за глаза называть «Левушка Толстой».
Тогда он уже не скрывал ни перед кем (и это попало в его письма), что он не восхищается очень многим, что есть в «Анне Карениной». Но его преклонение перед автором «Казаков» и «Войны и мира» было безусловно, – такое, как ни у кого из тогдашних писателей. Тогда-то он и любил называть его «слоном» по силе творчества и без всякой фальшивой скромности ставил его неизмеримо выше себя.
Вот тут он и рассказал мне подробно историю своей ссоры с Толстым – очень просто, с необыкновенной объективностью тона, не умаляя того неприязненного к нему чувства, которое уже сидело в Толстом, но и не выгораживая самого себя нисколько…
И никогда, ни в тот раз, ни в другие разговоры на литературные темы, он не отзывался дурно о русских писателях. О парижских своих приятелях в последние годы высказывался с большой меткостью, за что они по смерти его и рассердились все.
VIII
В долгий промежуток между 70-ми годами и первой встречей с ним в 1864 году помещаю я мою поездку в Баден, где он только что выстроил себе виллу рядом с домами, где жило семейство Виардо.
Кстати, вилла эта давно уже перешла в чужие руки, и теперь там – просто «меблировка». Несколько лет назад (в письме, напечатанном мною в одной из наших газет) я высказывал, как желательно было бы приобрести эту виллу и сделать в ней убежище для писателей, нуждающихся в таком курорте, как Баден-Баден… Мысль моя сочувствия что-то не встретила.
В начале сентября 1868 года (по-нашему в конце августа) я после целого сезона, проведенного в Англии, из Парижа направился в Швейцарию, на конгресс «Мира и свободы». Мне захотелось по дороге посетить автора «Дыма» в его тогдашнем «Buenretiro»[6 - прибежище (исп.)], как называют испанцы.
Насколько теперешний Баден-Баден мне мил, настолько же тогдашний мне не понравился; вероятно, оттого, что я нашел в нем все тот же Париж игроков, «растакуэров» и кокоток, который к тому времени мне уже достаточно приелся. Тогда царила рулетка и привлекала всех таких россиян, какие изображены Тургеневым в «Дыме».
Я нашел его и тогда уже на вид очень пожилым, совсем белым, но еще бодрым. В кабинете, где он меня принимал, мы беседовали недолго, но в его тоне, когда он заговорил о России и русских, сквозило некоторое субъективное чувство… Ведь тогда еще не улеглись раздраженные и недовольные толки об его последнем романе. Но другого из жизни тогдашнего русского Бадена он написать не мог.
В тот же день я видел его издали еще два раза: в книжной лавке (где теперь читальня кургауза) и на представлении итальянской оперы, в ложе с семейством Виардо, когда я в первый раз мог достаточно рассмотреть наружность властительницы его сердца.
На другой день я должен был у него завтракать, но получил извинительную записку, – кухарка его заболела. А мне нельзя было заживаться: я спешил в Швейцарию.
И опять перерыв – в четыре года. Это было в Петербурге, в зиму 1863–1864 года. Я сделался издателем-редактором «Библиотеки для чтения» и приехал просить его о сотрудничестве. Перед тем я слышал, как он читал на вечере «Довольно». Это совпало с его тогдашним разладом с публикой, и он решился устроиться за границей навсегда.
С откровенностью, которая меня даже удивила, он начал говорить, что обещать ничего мне не может, потому что он смотрит на свое писательское дело точно как на поконченное.
– Своего гнезда я не свил себе, а примостился к чужому и буду теперь жить вдали от России. Сочинять из себя я ничего не могу. Мне надо жить среди тех, кого я описываю.
Это были почти что подлинные его выражения.
А теперь вернемся к 22-му августа 1883 года и скажем «Finis!»[7 - Конец! (лат.)]
notes
Примечания
1
Бедный господин Тургенев! (фр.)
2
Жан! (фр.)
3
Вот твои газеты, Тургенев (фр.)
4
Слово имеет господин X (фр.)
5
предстоит удовольствие (фр.)