Воспоминания - читать онлайн бесплатно, автор Петр Иванович Бартенев, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияВоспоминания
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Воспоминания

На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мне еще надо кое-что напомнить о моих профессорах. О бедном Шевыреве немногие знают, что он первый дал Бобринскому пощечину. Приехал он на заседание усталый от дневной работы, а Бобринский появился после жирного обеда. Глухой председатель Чертков не мог предотвратить сцены, которая началась с того, что Бобринский стал говорить о том, что нам нечего послать на Парижскую Всемирную выставку, кроме сеченой задницы Русского мужика. «Граф, Вы говорите не по-русски». Тогда Бобринский пододвинулся к нему и назвал низкопоклонником, заполучившим себе в жены незаконную племянницу генерал-губернатора. «А ты сам-то кто такой? Ведь твой отец незаконнорожденный» и с этими словами нанес ему удар по щеке. Тогда высокорослый силач повалил тщедушного профессора и стал топтать его ногами. Из Петербурга приказано было выслать Бобринского из Москвы и Шевырева также по выздоровлении его. Это последнее приказание было отменено по заступничеству фрейлины Анны Алексеевны Акуловой (воспитательницы королевы Ольги), а Бобринский через несколько месяцев был утвержден предводителем Тульского дворянства.

О Грановском добавлю, что он не подавал студентам примера трудолюбия и, можно сказать, первый из профессоров стал искателем милости студентов. Шевырев говорил нам «ты» до окончания курса, а Грановский всем жаловался. Помню, был я у него, когда он жил в Хлебном переулке в доме Забелина. Он мне и другим студентам стал рассказывать, будто Филарет добивается, чтобы его сделали министром Народного Просвещения на место графа Уварова, с которым тогда сделался паралич и про которого он мне рассказывал потом, что тот называл свое министерское служение постоянным убеганием от лютого зверя, т. е. от Николая Павловича. Меня же лично Грановский оскорбил, назвавши Жуковского придворным льстецом; я же любил стихи Жуковского с первых классов гимназии и довольно дерзко возражал Грановскому, а ходить к нему перестал. Прибавлю, что позднее, когда Анненков[38], купивший у наследников Пушкина за 5 тысяч рублей право издать его сочинения, уверил их, что только ему удастся при этом избежать преследований цензуры, так как родной брат его был членом негласного цензурного комитета, я пошел к Грановскому и передал ему, что в Московском цензурном комитете получена была бумага, воспрещавшая мне печатать в «Московских Ведомостях» мои статьи о Пушкине, так как оглашением неизданных стихов могу повредить успеху издания Анненкова. Между тем другой брат Анненкова был в Нижнем губернатором и на ярмарке 1855 года приказывал полиции выдавать приезжим купцам билеты на получение сочинений Пушкина, взимая с каждого по 12 рублей (это мне сказывал В. И. Даль[39], служивший тогда в Нижнем начальником Удельной палаты). Грановский, возмущенный воспрещением мне печатать, написал Анненкову укорительное письмо. Надо знать, что перед тем я послал в Петербург в «Отечественные Записки» мою статью о «Роде и детстве Пушкина»[40], вовсе не думая о вознаграждении, как через несколько времени статья появилась; Грановский зовет меня к себе и вручает полученные им для меня от издателя «Отечественных Записок» Краевского 45 рублей. Это был первый мой заработок за мои печатные труды[41]. Однажды Грановский говорит мне: «Я знаю, что Вы даете уроки; что Вам за охота; возьмитесь лучше за переводы. Приятель мой Фролов (Николай Григорьевич), переводчик Гумбольтова Космоса, затеял издавать „Магазин Землеведения и Путешествий“, ступайте к нему от моего имени». Фролов жил тогда в собственном доме в Харитоньевском переулке, во флигеле которого отвел помещение Грановскому и супруге его Елизавете Богдановне (рожденной Мюльгаузен). Фролов немедленно навалил на меня переводы из Риттера с весьма скудною платой по 6 рублей с листа убористой печати. Я перевел ему историю распространения кофе, верблюда, янтаря и еще что-то; затем он поручил мне переводить статьи академического издания Бера и Гельмерса Beiträge zur [Gescichte] des Russischen Reiches[42]. Этого было для меня много и я, желая сделать угодное А. П. Елагиной[43], отдал ей часть для перевода. Некогда, в дни своей молодости, по поручению Жуковского, она много переводила с иностранных языков для Московских книгопродавцев и ей приятно было в старость заняться тою же работою. Но, превосходно владея языками, она не умела быть точною, а перевод ее сдавал я Фролову заодно с моими, и оказалась нескладица.

Грановский в последние годы своей жизни (умер 4 октября 1855 года) стал заниматься Новою Русскою историею. Он говорил мне: «Вот, бывало, мы смеялись над Бантышем-Каменским[44], а теперь я поневоле прибегаю к его словарю достопамятных людей Русской земли». Грановский же дал мне прочитать отрывок из строго запрещенных в то время Записок Екатерины (про арест канцлера Бестужева-Рюмина). Записки эти он, вероятно, получил от Анны Михайловны Раевской, воспитанием двух сыновей которой он заведывал. Перед тем в его заведывании было и обучение Васи Солдатенкова, на днях скончавшегося (февраль 1910 года) в Канне. Гувернером к этому Васе поставил я через Грановского некоего Рейсмана и от него узнал, что сначала Грановский ездил к Солдатенкову по средам, потом заставлял по средам Васю приезжать к себе, а затем все небрежнее относился к этому делу, за которое, однако, получал 3000 рублей в год, и эти деньги и жалованье оставались в Купеческом клубе, где его заведомо обыгрывали. В последний день его жизни Закревский вызвал его к себе и объявил, что двух шулеров, которые его обыгрывали, выслал он из Москвы. Грановский выслушал наставление от старого генерала, уважавшего науку, но вполне безграмотного. Утром 4-го октября случайно узнал я о смерти Грановского. Оказалось, что, встав с постели, он стал натягивать сапоги, повалился навзничь, и дух вон. Я застал его только что положенного на стол. Многолюдные похороны его были в университетской церкви. Кетчер[45] распустил слухи, будто Закревский запретил класть венки в гроб покойника, между тем я положительно знаю, что через несколько дней Закревский поехал к его вдове выразить соболезнование. Грановского похоронили на Пятницком кладбище недалеко от могилы знаменитой Екатерины Филипповны Татариновой. Через несколько лет могила Грановского очутилась в некотором запущении, а на могилу Татариновой кто-то еще продолжал класть цветы. Забыл сказать, что когда Грановский читал свои четыре публичные лекции (о Тамерлане, Александре Македонском, Беконе и еще о ком-то, не помню), мне удалось записать за ним лекцию о Тамерлане, не пропустив ни одного слова; переписав, я отнес ее к нему и узнал от него, что он никогда не писал своих лекций, а долго про себя обдумывал их. На слушателей действовал он не столько содержанием своего чтения, как самим произношением и своею художественною личностью. Хомяков правду сказал про него, что у него одна судьба с гениальными актерами: действие минутное, но неизгладимое. Изданные Станкевичем его письма к сестрам и друзьям заставляют всякого читателя полюбить этого чудесного человека, легкомысленного, но обаятельного. Катков напечатал в своих «Московских Ведомостях» прекрасный некролог о Грановском.

Теперь о Леонтьеве, маленьком, сухопаром, горбатом, с длинными руками и мелочным до крайности. В его автобиографии (в словаре профессоров Московского университета) сказано, что матушка его дала на промышленную в Туле выставку пару перчаток, которую она связала из выпряденной ею паутины. Как мне это впоследствии припомнилось, когда племянник мой Барсуков, которого я ему назвал для получения места эконома в лицее (тогда помещавшемуся еще на Б. Дмитровке), отвечал мне на мой вопрос, отчего он не взял этого места, так желая получить его, следующее: «Я спросил Павла Михайловича: по какой причине он хочет сменить эконома? – Да он не хочет быть при вывозе нечистот и при взвешивании оных. Как так? – Да я взвесил жидкое и густое за одни сутки и потом помножил число веса на число обитателей дома и число дней. – Ну после этого, как же принимать должность?»

И однако лекции Леонтьева до тех пор, покуда он не занялся Московскими Ведомостями, были образцовые; он не писал, а говорил их так отчетливо, что, например, география Италии оставалась у студента как бы нарисованной. Когда он объяснял авторов, то говорил по-латыни, и смешно было слушать сравнение с Пушкиным и Грибоедовым: sicus apud postrarses Puschcinium et Griboedovium[46].

Был и еще профессор, читавший нам уже исключительно по-латыни – это Клин, lusatus saxo[47], как называл он себя. Он читал по найму и потому не пропускал лекций; но студенты не ходили к нему охотно, и потому он, бывало, загонит к себе трех и со словами: tres faciund collegium[48] запрет двери в аудиторию. Лекции его были до того скучны, что однажды Николай Свербеев, пришедши в университет с гарусом, который он купил для сестры, размотал его на руках товарища во время лекции. Позднее я снимал комнату у Клина; это было вполне почтенное семейство. Состоял он под покровительством Леонтьева, про которого надо еще рассказать. Он питал необыкновенную любовь к Каткову; мало того: ревновал к нему даже и членов его семьи. Когда С. Н. Гончаров вызвал Каткова на поединок, Леонтьев ранним утром отправился в Петровский парк, имея секундантом Шебальскаго и, не умея стрелять, конечно не попал в противника (у которого секундантом был его племянник А. А. Пушкин). Выстрел Гончарова также полетел в сторону, и когда Леонтьев возвратился на Страстной бульвар к Каткову, тот изумился, узнав, что все кончено и стал бранить Леонтьева, который сказал ему, что «я одинок, а у тебя целая семья». Эта семья ненавидела Леонтьева, который распоряжался всеми деньгами «Московских Ведомостей» и «Русского Вестника». Брат Каткова Мефодий Никифорович, у которого Леонтьев тоже урезывал назначенные ему братом деньги, до того озлился, что однажды в лицее выстрелил ему в спину из пистолета. Раны не последовало, так как пуля осталась в ватной накладке у горба. Его, конечно, схватили, но он успел другою пулею ранить лицейского сторожа, который и до сих пор получает от Каткова пенсию. Мефодия отвели в Тверскую часть, где он и оставался с сентября 1874 года по 12 января 1875 года. В этот день университетского праздника убежавший из Тверской части Мефодий явился в университетскую залу с пистолетом; его опять схватили и посадили в тюремный замок у Бутырской заставы, где некогда мать его, Варвара Акимовна, была кастеляншею. Там несчастный Мефодий и повесился на полотенце.

Преподавателя Греческого языка Арсения Ивановича Меньшикова мы не охотно слушали по его полной бездарности; с его лекций я уходил слушать физику и глядеть на опыты физические Спасскаго, а всего чаще к профессору зоологии Карлу Францовичу Рулье, который, бывало, вместо часа читает часа полтора, и слушатели не роняли ни одного его слова, так увлекательно говорил он о мышах, лягушках, о течке животных. Много позже по поручению Сергея Тимофеевича Аксакова я занимался вместе с Рулье вторым изданием «Записок Ружейнаго Охотника» с рисунками разных птиц. Рулье жил в самом конце Тверской на грязном извощичьем дворе, окруженный собаками, кошками и пр. Старый холостяк любил распевать, и на Тверской площади перед домом генерал-губернатора ночью, когда возвращался из какого-то клуба, постиг его удар. Как жаль, что до сих пор не собраны его сочинения, написанные прекрасным Русским языком.

В течение моей студенческой жизни вступил я в близкое знакомство с матерью, отцом и сестрою моего товарища Петра Алексеевича Васильчикова. Александра Ивановна, рожденная Архарова, прозванная в Московском обществе tante-vertu[49], меня жаловала, и я с благодарностью помню ее ласку и гостеприимство. Всякий раз меня от них увозили домой на их лошадях. Я много узнал от нее разного рода преданий, к тому же она была женщина очень образованная.

Нередко бывал я также у Головкиных, переселившихся из Рязани и живших в своем доме в самом конце Донской улицы. Бывало, Михаил Яковлевич, державший свою лошадь, закупит снедей для стола и своей Марии Ильиничны (тогда только что начали готовить в кондитерских сладкие пироги и славился так называемый gâteau Mathilde) и заедет за мною, чтобы провести у них обеденное и вечернее время (разумеется, и за карточками). От них уезжал я на их лошади до первого встретившегося извощика. В то время я уже давал уроки и мог покупать себе книги.

На лето, по окончании курса я, конечно, уехал в Липецк и не знал, что мне дальше делать, как в октябре получил письмо от Коссовича, приглашавшего меня занять место учителя у внуков графа Блудова, Шевичей. Снарядив меня в путь, маменька зажгла свечи перед иконами и, помолившись с нею, я принял ее благословение; это был последний раз, что я ее видел. Ей оставалось с небольшим год жить на свете. Забыл о Нащекине. Это был лучший друг Пушкина, и я, уже в то время занимавшийся Пушкиным, вошел с ним в близкое знакомство. Он жил у Неопалимой Купины близ Девичьяго поля и, проведя довольно безобразную жизнь, промотавши большое состояние, вел богомольную жизнь, и к нему приходили разного рода старцы и калики-перехожие, что не мешало ему заниматься и столоверчением. Неоднократно получал он крупные наследства и тогда гостеприимству его не было пределов, а потом вдруг не на что было купить дров, и он топил камины старою мебелью. Молодая супруга его, Вера Александровна, не унывала. У них часто бывал художник Эммануил Александрович Мамонов, мой тогдашний приятель, с которым я сблизился впоследствии у Елагиных. Конечно, роскошная жизнь кончилась бедностью. Дочь, учившаяся в Петербургском Екатерининском институте, сошлась с подругою княжною Волконскою, и когда последняя в 1856 году вышла за Французского посла при нашем дворе графа Морни, то поступила к ним в дом, где, конечно, участь ее была не красна. А Мать ее прожила в Москве очень долго, постоянно переходя от жизни роскошной к полной нищете. Она очень искусно умела выпрашивать себе милостыню, и такова была любовь многих к покойному ее мужу, что ей давали помногу, в том числе граф Вьельгорский и в особенности князь П. А. Вяземский. Перед прибытием двора в Москву он обыкновенно напишет ей несколько рекомендательных писем; она оденется очень прилично и с письмом от князя Вяземского не получает отказа в щедром пособии, на которое немедленно поведет кратковременную широкую жизнь. Ведь муж ее был друг Пушкина: этого было достаточно, чтобы развязывать кошельки и выдавать ей не десятки, а сотни рублей. Она являлась для того и в Общество любителей Российской словесности; например, благотворительная Александра Васильевна Протасова была ею так разжалоблена, что наняла ей годовую квартиру, снабдила всем нужным для порядочного житья. С меня она взимала не более 10 рублей за один раз. Доход приносили ей и предъявляемые ею письма Пушкина к ее мужу, случайно сохранившиеся. Павел Воинович говорил мне, что особенно жалел он об утрате некоторых писем. Так, в одном из них, уже за несколько месяцев до смерти, Пушкин просил у него достать 5000 рублей, чтобы уплатить мелкие долги Петербургской жизни и уехать на постоянное житье в Михайловское, на что и Наталья Николаевна соглашалась. Но у Нащекина на этот раз денег не было. Так иногда судьба в зависимости от мелкого обстоятельства.

Я забыл сказать о Федоре Ивановиче Буслаеве, которого лекции я усердно слушал. Он не отличался ни красноречием, ни талантливостью; его преподавание всегда было сухо, хотя и очень дельно. Феденька Дмитриев в своих стихах об одном университетском празднике прозвал Буслаева «искателем милости студентов». Действительно, он зазывал к себе многих из нас, но для работы. Мы читали у него старинные рукописи, и мне случалось списывать полностью у него знаменитые вопрошания Кирика, которые Калайдович[50] напечатал в очень сокращенном виде. Буслаев впоследствии преподавал историю древней Русской словесности Наследнику Цесаревичу Николаю Александровичу. Эти обширные лекции напечатаны[51] после смерти Буслаева графом С. Д. Шереметьевым[52]. Изложение ведется сравнительно с Немецкою древнею словесностью, и не делает чести Русскому профессору, что он в Зимнем дворце восхвалял Немецкую словесность и не одушевлял Наследника Русского престола уважением к памятникам нашей родной речи. Вообще Буслаев сделал много для так называемой науки, но в то же время отвадил юношество от чтения церковно-славянского языка, к которому относился, как к языку мертвому или языку Сандвичевых островов, забывая, что вся Русь в течении многих веков воспитывалась на этом третьем классическом языке и облагородилась возвышенностью изреченных на нем понятий. Я разгадал Буслаева, когда вышел в свет один из томов Московского Сборника, изданный Иваном Сергеевичем Аксаковым. В нем помещено было несколько Русских песен с предисловием Хомякова и послесловием П. В. Киреевскаго. Буслаев сказал мне: «Песни оплеваны спереди одним, а сзади другим»; это обличило для меня в нем полную бездарность и угодливость перед властями, которые в то время преследовали так называемых Славянофилов. К тому же противно мне было, что Буслаев дурно отзывается о семье своего благодетеля графа С. Г. Строганова, с которым ездил он в Италию, где и пленился католичеством. Невольно хотелось спросить его: «Да зачем же вы издаете лицевой Апокалипсис и пишете к нему обширное предисловие, тогда как содержание Апокалипсиса Вам противно»; а самое обилие его списков доказывает, как любили читать его наши предки.

Уже студентом я давал уроки, между прочим, Марии Федоровне Лугининой, ныне вдове Безака. Она жила одна с богачем отцом своим, который разошелся с ее матерью Варварою Петровною (сестрою моего приятеля Михайла Петровича Полуденскаго). При ней жила и не пропускала ни одного моего урока достопочтенная Маргарита Борисовна Дюмушель (вдова музыканта), впоследствии имевшая женский пансион на Вшивой горке, откуда с балкона можно любоваться чудесным видом на целые две трети Москвы. С нею я сошелся у Лугининых и до конца ее жизни пользовался ее дружбою. Она много видела, много испытала. Говорят, что после нее остались записки; где они, я не знаю; переживший ее единственный сын, бывший инспектор классов Екатерининского института и две весны преподававший Французский язык мальчику Великому Князю Сергию, которого усылали из Петербурга в Подмосковное Нескучное, опасаясь за его грудь. Дюмушель отлично знал историю Французского языка, но был туп и бездарен. Не имей он женою Русскую (рожденную Крылову), наделал бы он много глупостей. Она умерла, когда я был за границею; вернувшись в Москву, я поспешил к нему и обнял его с знаками соболезнования, он же огорошил меня словами: «А какой венок прислал Великий князь на ее гроб!»

Потом давал я уроки детям Скуратовым, дочери и сыновьям, жившим на Арбате в собственном доме. Мать их, Фанни Алексеевна, была родом Пушкина. Даровитая дочь вышла за Еремеева и была несчастна в Симбирске, где он был губернатором… Сыновья оба погибли чуть ли не самоубийством, а сам Скуратов до того обеднел, что жил в Петербурге, зарабатывая пропитание газетными фельетонами. Ольга Семеновна Аксакова желала, чтобы я давал уроки Русского языка дочерям богача Ватапи, грека, имевшего свой дом на Большой Кисловке (где впоследствии был большой пансион). Я пошел туда, и мы уговорились по 3 рубля за час, но когда я пришел давать урок, отец барышень сказал мне: «я узнал, что Вы тут живете очень близко и Вам на извощика нечего тратиться, поэтому не угодно ли по 2 р. 50 к.?» Разумеется, я уже больше не ходил к ним. Впрочем, эта цена по тому времени была довольно высокая. Много позднее получал я у Алексеевых по 7 рублей, у Сапожниковых тоже, а Кокорев предложил мне по 10 р. за час.

Жил я перед своим отъездом в Петербург на Моховой в доме университетском, рядом с церковью Георгия на Красной Горке, где верхнее помещение занимал помощник попечителя Павел Васильевич Зиновьев, а нижнее – письмоводитель университетского правления некто Пиуновский. Он был из духовного звания, и отец его, конечно, назывался Певуновским, но он для пущей важности несколько изменил свое фамильное имя; комната у меня была прекрасная, окнами на Моховую, но было неудобство, что вход с заднего двора, застроенного университетскими учреждениями, так что пробраться ко мне надо было из Долгоруковского переулка. Поэтому мои друзья и знакомые предпочитали просто стучаться ко мне в окно и по ночам влезали ко мне в комнату прямо с Моховой к негодованию полиции и Пиуновского. Раз ночью провожал я засидевшегося товарища и перед окном поскользнулся и расшиб себе жестоко ногу. Провожать меня пришла вместе с Безсоновым его старая няня и сказала мне: «будешь во времени, мого милушку помяни», указывая на Безсонова. Провожала меня и кухарка Марфа, которая в разговоре со мной о предстоявшем мне житье, выразилась: «Знаешь, батюшка, ведь Русские цари правят, как медведи в лесу: гнут не парят, переломят, не тужат». Я двинулся в путь 19 ноября 1851 года по открытой с 1-го ноября того же года железной дороге. У многих путешественников было по множеству узлов, подушек и съестных припасов. Со мною ехал наш профессор политической экономии Вернадский, и он сказывал, что он уже едет второй раз и что в первые дни по открытии дороги в залу к едущим подходила какая-то старушка и каждого крестила. Оправдались стихи Шевырева:

…и катится путь железныйОт Невы и до Кремля.

В Петербург я приехал прямо к Коссовичу, и он дня через два повел меня на Моховую в дом Плеске, во 2-м этаже которого (жила) вторая дочь графа Блудова Лидия Дмитриевна Шевич с тремя сыновьями, из которых мне надлежало обучать Ваню (ныне разбитого параличем члена Государственного Совета) и покойного Митю (бывшего посланником в Японии, а потом послом в Мадриде). Третий брат, Сережа, был тогда еще лет 7-ми. Главное лицо в этом семействе была гувернантка обеих дочерей графа Блудова, девица Каролина Антоновна Дютур, уроженка Нормандии, с детства долго прожившая в Англии, куда ее родители спасались от Французской революции. Это была женщина тонкого ума, но по-моему начал безнравственных, потому что на первых же порах моего пребывания в этом доме она стала рассказывать, что вдова Лидия Дмитриевна страстно влюблена в некоего генерала Раля и что отец граф Блудов отнюдь не позволяет вступать ей в этот брак. Я тогда еще заметил, что на карточках визитных у Лидии Дмитриевны было: рожденная графиня Блудова, тогда как графство было дано ему, когда она была уже замужем за гусарским полковником Шевичем. Я очутился в золотой клетке и имел право уходить без спросу только вечером в субботу и по воскресеньям. Мне отведено было 2 комнаты, но в 3-м этаже, плохо меблированныя, где я мог только по утрам пить чай, все же остальное время, с 7-ми часов утра, проводить внизу. Раз Митя подбегает ко мне перед обедом: «Петр Иванович, чтобы Вам не ходить к себе наверх, не угодно ли умыться у нас?» Оказалось, что они умывались и переодевались к обеду и в 3-й раз делали то же, ложась спать, а про дедушку их, т. е. графа Блудова, я узнал, что он даже вторично брился по вечерам, что мне напоминало моего товарища и приятеля Новикова Николая Николаевича, который, бывало, по утрам выбрившись и намылив себе потом щеки и бороду, оставался так для мягкости кожи в течении некоторого времени, что мы называли: «в мыле пребыть». Граф Блудов со старшею дочерью девицею Антониною жил особо на Итальянской же в доме Бодиско, почти рядом с пассажем. Шевичи туда ездили редко, да и Блудов приезжал к Лидии Дмитриевне только иногда к обеду, а раз приехал произвести экзамен своим внукам. Этот экзамен прошел блестяще. Как удивился старик, когда один из его внуков прочел ему стихи Огарева: «Ночь тиха, на небе тучи…» Он никак не ожидал, что какой-то неизвестный ему Огарев пишет прекрасные стихи. А сам он был великий охотник до стихов и любил читать из Державина, Жуковского, Батюшкова и очень редко Пушкина, так как Пушкина он недолюбливал, потому что Пушкин звал его «тестом», в противоположность Дашкову, прозванному «бронзою». Беседы с графом Блудовым и мои расспросы у него были для меня тем, что Немцы зовут historische Vorstudien[53]. В то время почти ничего не позволялось печатать об Русской истории XVIII века, вследствие ненависти Николая Павловича к памяти Екатерины Великой, внушенной ему его матерью; Блудов же был необыкновенно словоохотлив, и я внимал ему, напояема. На экзамене моих учеников, на который собрались и все учителя их, отворилась дверь из прихожей, и явившийся гоф-фурьер громко произнес: «Государыня Императрица приглашает ваше сиятельство к сегодняшнему обеденному столу». Старик граф встал и, почтительно наклонив голову, сказал: «доложи Ее Императорскому Величеству, что сегодня буду иметь это счастье». Прошли десятилетия; сидел я поутру у князя Семена Михайловича Воронцова, как явился к нему такой же гоф-фурьер с картою, на которой написаны были имена лиц, приглашаемых Государем к обеду и в их числе князь и княгиня Воронцовы; князь не только не встал, но, бросив карточку в сторону, сказал: «Буду». Вот до какой степени поникло значение Царское. Коссович на первых же порах моей Петербургской жизни повез меня к старику живописцу (писавшему стенные священные картины в Исаакиевском соборе) Николаю Аполлоновичу Майкову. Это была маленькая дружная семья, средоточением которой была мать Москвичка, родом Гусятникова. Мне очень там понравилось, но я не мог часто посещать Майковых за неимением времени. Там я познакомился с Гончаровым, довольно гордо себя державшим. Младший сын Леонид, тогда 15-тилетний мальчик, сделался впоследствии мне другом. Он унаследовал свойства своих родителей и не походил на старшего своего брата Аполлона, который был несносен тем, что черезчур охотно читал стихи свои и негодовал, если слушатель недовольно внимательно внимал ему.

На страницу:
4 из 7

Другие электронные книги автора Петр Иванович Бартенев