Фебе все еще питала надежду: ее сердце вместо того, чтобы излечиться от любви, возбужденной в нем сирийским купцом, еще более воспламенилась, когда она узнала в своем возлюбленном смелого пирата Тимена. О Фауст! Сердце женщины так уж создано: она восторгается всем необыкновенным; даже если это необыкновенное преступно, в последнем случае чувство даже усиливается. Довольство, каким мы пользовались в доме Тимена, еще более поддерживало ее золотые мечты; она верила в его любовь и объясняла его отсутствие необходимостью его предприимчивой жизни.
Что касается меня, то, не имея никакой причины подчиняться той же участи, какая ожидала Фебе, и не желая вместе с тем своими рассуждениями разочаровывать свою подругу, уничтожать ее иллюзии, успокоившие и делавшие ее счастливой в самом несчастье. О! Мне было тяжело думать о будущем, и сердце мое разрывалось от страдания и отчаяния.
Тут Неволея прервала свой рассказ не столько для отдыха, сколько под давлением тяжелых воспоминаний, но вскоре, придя в себя и взглянув с улыбкой любви на молодого помпеянца, Неволея продолжала:
– В доме Тимена находилась одна сага, старая женщина из Фессалии, которой были открыты все тайны природы и которая предсказывала будущее. Она была дочь Эриктоны, о которой, я думаю, римляне сохраняют еще память.
– Чем же была эта Эриктона и что общего имела она с ними?
– Так как ты имеешь время слушать меня, то я расскажу тебе, Мунаций, в нескольких словах об этой саге.
Говорят, она была бледная, сухая, с всегда растрепанными волосами, как у ее дочери; отвратительная и страшная лицом и с грубыми манерами. Ее часто видели блуждающей, подобно шакалу, между трупами, по полям битвы; она любила ночную темноту и бурю, разговаривая с ветром и никогда не показываясь при солнечном свете. Она не боялась ни одного бога, но боги исполняли ее злые просьбы. Самые страшные животные со страхом повиновались ей: львы и тигры лизали ее щеки, и змеи приползали к ней, когда она звала их, щелкая языком. Она была всемогуща, и слухами о ней была полна Фессалия. Она выводила мертвых из могил и, изменяя законы природы, ускоряла смерть живым. Часто появлялась она на похоронах и при этом, нередко затушивая костер, брала с собой пепел. Случалось также, как говорят, что, давая последний поцелуй какому-нибудь умершему родственнику, она откусывала тело от его лица и шептала при этом ужасном поступке какие-то таинственные заклинания. Похищала веревки и гвозди из распятых на крестах трупов, развязывая первые своими зубами. Она жила на Эмосе, недалеко от фарсальских полей, где стояли лагерем войска Помпея и Цезаря, и приносила жертвы и молила богов о том, чтобы битва произошла именно на этом месте, для того, как выражалась она, чтобы ей было возможно воспользоваться всемирной кровью. В ночь накануне роковой фарсальской битвы Сикст Помпей, сын великого Помпея, боясь за исход этой битвы, отправился из лагеря в сопровождении нескольких своих друзей к маге, чтобы узнать от нее, благоприятна ли будет судьба к оружию его отца. Эриктона, улыбнувшись на вопрос Сикста, увлекла его в поле, где незадолго до того происходило сражение, и, выбрав между лежавшими там трупами такой, у которого сохранились еще легкие, потащила этот труп в свою пещеру, чтобы, вдохнув в него жизнь, узнать от него об участи, ожидавшей Помпея. Осветив мрачную пещеру магическими огоньками, надев на себя адскую мантию, а на голову змеиную корону, колдунья умыла у трупа раны, наполнила грудь его теплой кровью и, приступая к чарам, начала приготовлять самое отвратительное зелье, какое только может составить себе воображение. Взяв самые смертоносные яды, она примешала к ним пену бешеной собаки, внутренности гиены и мозг из ее костей, камушки, согретые в орлином гнезде орлицей, и пепел феникса. Затем, когда она начала свои заклинания, в ее голосе слышался собачий лай и волчий вой, ночные ссоры ведьм и шипение змей, жалобный шум волн, разбивающихся о скалы, и стон леса во время урагана.
Таким голосом взывала она к фуриям, к мрачному Стиксу и хаосу, желающему поглотить бесконечные миры, и к Плутону, нетерпеливо ждущему смерти богов, и к паркам, вьющим нить человеческой жизни, заклиная и умоляя всех этих богов оживить лежавший перед ней холодный труп, дабы он мог открыть судьбу, какая ожидала Помпея в предстоявшей битве. От молитв она перешла к угрозам, клянясь, если ее молитвы не будут услышаны, вывести из мрака фурий, открыть бесстыдства Гекаты, разбить цепи Плутона и призвать на помощь страшного Демогоргона, живущего в глубокой пропасти, и по одному знаку которого дрожит земля и трепещет сам ад. Эту ужасную клятву услышали адские боги, и вскоре мертвец ожил; он встал, бледный, блуждая вокруг глазами и удивленный своему вторичному появлению на свет. Тогда колдунья, усиливая свое чародейство, стала спрашивать его относительно войны, обещая ему – если он скажет правду – устроить для него такие заколдованные похороны, сжечь его труп на костре из такого таинственного дерева, что впредь ни один маг не побеспокоит его тени. Говорят, что этот несчастный, простонав, предсказал Сиксту Помпею смерть его отца и погибель всего его семейства.
– Ужасна эта история, Неволея.
– Колдунья, которая жила в доме пирата, была, как я тебе сказала, дочерью Эриктоны.
Она отгадывала будущее, глядя нам в лицо и рассматривая наши руки; она умела приготовлять яды; ее боялись мужчины, а влюбленные женщины заискивали в ней, чтобы приобрести от нее средство, с помощью которого побеждается сердце любимого человека. К нам обеим она питала особенное расположение и заботилась о нас, почти как мать.
Старушка была рабой и называлась Филезией; родом она была из Ламии и куплена Тименом и любима им за качества маги.
Он никогда не предпринимал ни одного дела, не посоветовавшись прежде с ней. Поэтому она пользовалась в доме сирийского пирата большим авторитетом и, со своей стороны, была сильно к нему привязана.
Несколько раз намеревалась она посвятить меня в свою науку, говоря, что эта наука сделает меня могущественной и страшной для других. Я слушала ее со вниманием, пока то, что она говорила, было результатом ее наблюдений и знакомства с человеческим сердцем и характером, так как на том и другом основываются знания и наших мудрецов; но я выражала ей свое отвращение к шарлатанству и обману, и старуха, опуская голову, сожалела обо мне, по ее мнению отталкивающей от себя свое счастье.
Однажды, когда Фебе и я только что вышли из купальни, – нам дана была в доме Тимена возможность купаться ежедневно, – моя подруга, желая ободрить меня, начала было рисовать мне счастливую будущность…
– Будущность, – прервала я ее, – может быть счастлива для тебя, если только уста Тимена тебе не солгали; но я, несчастная, которая ничто для его сердца, я предвижу участь, меня ожидающую.
– Участь, которая тебя ожидает, – прервала меня ламийская колдунья, подслушавшая наш разговор, – я не променяю на ту, какая предназначена твоей Фебе. Да, наконец, не называешься ли ты Тикэ? А такое имя, о Тикэ[22 - Тикэ (древнегреч.) – счастье.], тебе идет, как нельзя более.
– Так Тимен меня не любит? – спросила тогда с волнением дочь Леосфена.
– Да, любит по-своему, – отвечала ей таинственным тоном Филезия.
– Буду я вечно его рабой? – спросила я ее в свою очередь, желая знать свою судьбу.
– Ты – голубка воздушного пространства; ты, милетская красавица, рождена свободной, и твоя грация возвратит тебя вновь к свободе.
Таковы пророческие предсказания фессалийской колдуньи.
Фебе объясняла себе предсказания Филезии, как подсказывала ей ее любовь к Тимену; что касается меня, то, ободренная словами колдуньи, я с той минуты доверилась моей судьбе и спокойнее ждала предназначенное мне будущее.
Все, с которыми мне приходилось говорить, уверяли меня, что Филезия никогда не ошибалась в своих предсказаниях; да и немного прошло времени, как начали сбываться ее слова относительно нас.
Вскоре возвратился в Адрамиту Тимен, привезя с собой целую толпу похищенных им в Греции девушек и несколько фригийских юношей, этих самых, которые тут со мной. На другой день по его возвращении шушуканье между собой нашей прислуги заставляло предполагать, что нас ожидает какая-то перемена. И действительно, в тот же день Фебе разлучили со мной. Тимен, показывая вид, что любит ее, сказал ей в моем присутствии, что он не может более жить без нее. Принужденная расстаться со мной, Фебе залилась слезами и умоляла своего пирата иметь ко мне сожаление. Он обещал, что до тех пор, пока я останусь под его кровлей, со мной будут обращаться по-прежнему.
По прошествии трех месяцев со дня нашей разлуки я решилась спросить у фессалийской старухи об участи Фебе.
– То, что я тебе говорила, милая дочь Тимагена, непременно сбудется; возлюбленная Тимена живет в большом городе.
– Женой Тимена?
– Дитятко, – отвечала мне на это старуха с печальной улыбкой, – едва распустившаяся роза, сорванная утром, украшает и окружает благоуханием твою грудь, ты ее любишь и целуешь; но прежде, нежели наступит вечер, ты ее бросаешь увядшей в сорную яму.
– Что ты хочешь сказать этим? – спросила я ее, боясь за участь Фебе, так как иносказательная речь старухи не предвещала ничего хорошего.
– Тимен ценит еще менее любящих его женщин, и чем скорее он оставляет их, тем лучше бывает для них.
– Что же сталось с Фебе?
– Он ее продал.
– О ужас! Что будет со мной? – вскрикнула я, обливаясь слезами. – Если он поступил так с любимой им девушкой, то какая участь после этого может ожидать меня?
– Твоя участь, дитятко, – отвечала на это старуха, – участь драгоценного товара.
Я закрыла свое лицо руками от ужаса и горя.
Тут Филезия, засмеявшись добрым смехом, повторила слова, сказанные уже ею мне однажды:
– Ты – голубка воздушных пространств; ты милетская красавица, рождена свободной, и твоя грация возвратит тебя вновь к свободе.
Прошло еще несколько дней; Тимен возвратился; лицо его было мрачно, говорил он как-то странно, несвязно. Он пугал собой всех, так как никто не знал причины его душевного расстройства. На этот раз он пробыл дома очень недолго. На другой же день, встав до зари, он отдал приказание собираться в путь. Взяв с собой меня, фригийских юношей и нескольких девушек, выбрав из них лишь тех, которые, подобно мне, были из Милета, он посадил всех нас на свою быструю гемиолию и повез нас через Геллеспонт и Пропонтиду в Азию, где уже ждал его Азиний Эпикад, которому Тимен и сдал нас так равнодушно, как будто дело шло о передаче овец. Пересчитав несколько тысяч серебряных монет, полученных им за нас от Эпикада, Тимен, грубо повернувшись от нас, спокойно пошел своей дорогой. Эта бесчестная продажа должна была бы привести меня в отчаяние, но не так было. Тайный голос успокаивал меня, напоминая о предсказании Филезии. Прощаясь со мной и утирая мои слезы, она, также растроганная, но желая в минуту разлуки еще раз ободрить меня, повторила вновь:
– Но будь весела; оставь горе мне. Это начало счастливых для тебя событий; ты голубка воздушных пространств, ты родилась свободной, красавица Милета, и твоя грация возвратит тебя к свободе.
Шепча эти слова, она удалилась от меня, вытирая и со своих глаз слезу, которая, быть может, много уж лет не показывалась на ее ресницах.
Азиний Эпикад по воле богов нанял немедленно твое судно, мой возлюбленный навклер, а все остальное тебе известно.
– И пусть будет, таким образом, Неволея, – сказал тогда Мунаций Фауст, – окончена твоя печальная одиссея; да совершится предсказание адрамитской женщины и да буду я орудием воли судьбы!
Девушка в порыве благодарности пожала руку навклера, который добавил, указывая на голову Минервы, украшавшую собой переднюю часть судна:
– Там, под изображением покровительницы моего судна, я начерчу имя Тикэ, которому улыбается счастье, предсказанное магой.
Глава четвертая
Политика Ливии
Оставим на время Мунация Фауста и Неволею Тикэ, с которыми мы вскоре встретимся, и, не следуя более за купеческим судном, плывущим в Италию и вошедшим уже в Сицилийское море, я поведу читателя в Рим.
Взойдем на Палатинский холм и вступим в дом Августа, усыновленного Юлием Цезарем, провозглашенного императором и после битвы при Акциуме сделавшегося неограниченным властелином Рима и Римской империи. Так было в действительности, хотя Август никогда не желал, чтобы кто-нибудь, кроме его рабов, называл его dominus, государем; запретил и своим сыновьям, и племянникам величать себя взаимно этим титулом и лишь по настоянию своих друзей согласился принять высшую власть и то только на десять лет, по прошествии которых комедия повторилась: право единодержавной власти было предложено ему на другие десять лет и затем снова, пока он был жив.
Сперва Август жил близ римского форума, повыше так называемых в то время лестниц ювелиров, в доме, принадлежавшем оратору Кальвию; но потом он перешел на Палатинский холм, в дом, столь же почти простой и скромный, Квинта Гортензия, соперника по красноречию знаменитого Цицерона. Этот дом не был замечателен ни по своей обширности, ни по своей архитектуре, и Светоний вспоминает о том, как были тесны его портики и как просты колонны из камня, взятого с горы Альбано; действительно, он казался простым и бедным по сравнению с роскошным дворцом Скаурия или с домами многих других патрициев. В его комнатах не видно было мраморов, на полах не было рисунков и дорогой мозаики, чем отличались в то время жилища всех богатых людей; убранство комнат было так же простое, на стенах не было картин, по углам и нишам не красовались статуи; тот же писатель вспоминает лишь об одном предмете роскоши, тут находившемся и заключавшемся в мурринской чаше, принадлежавшей Птоломею. Будучи прост во всем, Август, по сказанию историков и самого Плутарха, был воздержан и в пище, довольствуясь обыкновенным хлебом, мелкой рыбой, свежим сыром и тем сортом фиг, которые спеют дважды в год.