– А когда так, – говорит Алексей Петрович, – так постели дедушке на печь тюфяк, да только чтоб не сеном был набит, не соломой, не мочалой, потому что все это запрещено. Набей его конской гривой либо пухом.
– С нашими ли достатками, батюшка, ваше высокоблагородие, такие тюфяки заводить?.. Чем пуховый тюфяк справлять, лучше на те деньги другу лошаденку купить.
– Как знаешь, – говорит Алексей Петрович, – я ведь тебя не неволю. Только смотри у меня, вперед берегись. Теперь я с тебя по закону невеликое взыскание возьму, а ежели вдругорядь на печи рогожу найду, взыскание будет большое. Помни это. Было ведь, кажется, вам всем приказано, чтобы все готовы были, что законы я буду содержать крепко. Рассыльного нарочно присылал… А вам все нипочем! Не пеняйте же теперь на меня… Грамоте знаешь?
– Господь умудрил, – говорит Захар.
Алексей Петрович ему Уложенную в руки.
– Читай вот в этом месте, – говорит. – Читай вслух.
Вычитывает Захар: «кто порох да серу, селитру да солому али рогожу на печи держать будет, с того денежное взыскание от одного до ста рублей».
Взвыл Захарушка, увидавши такой закон. Сам видит, что надо будет разориться. Все заведение продать и с избой вместе, так разве-разве сотню целковых выручишь. Вот-те и рогожка!
Повалился в ноги Алексею Петровичу, хозяйка тоже, ребятишки заголосили, а дедушка хотел было поклониться, да сослепа лбом на ведро стукнулся, до крови расшибся. Лежит да охает.
– Помилосердствуйте, батюшка, ваше высокоблагородие, – голосит Захар, – ведь это выходит, что мне за рогожку надо всем домом решиться… Будьте милостивы!.. Мы про такой закон, видит бог, и не слыхали… От простоты… Ей-богу, от одной простоты, ваше высокоблагородие.
Алексей Петрович на то кротко да таково любовно промолвил:
– Неведением закона, братец ты мой, отрицаться не поведено. На это тоже закон есть.
– Да где ж я, – вопит Захар, – сто целковых-то возьму? Люди мы несправные, всего третий год, как с братовьями разделились.
Так ведь вот какой добрый барин-от, дай бог ему доброе здоровье! Другой бы не помилосердствовал, сказал бы: «вынь да положь сто целковых», и говорить бы много не стал; а он только десятью целковыми удовольствовался… Добрая душа, правду надо говорить!
Пошел Алексей Петрович от Захара к Игнатию Зиновьеву. Изба-то рядом. Ну там все этак же. Обошелся чинно, ласково, безобидно… Свят, свят, свят, господь Саваоф, исполнь небо и земля величества славы твоя!..
Опять ярко-синяя молния, опять страшный громовой удар. Старик со страхом крестился, ребенок визжал, девчонка со страху под лавку запряталась.
Оправившись, Максимыч так продолжал речь свою:
– А хоша у Игнатья тоже рогожка на печи была, да, услыхавши про беду у соседа, на двор ее выкинул. Алексей Петрович противного у него не приметил, да, выйдя из избы, полез на чердак.
– А где, говорит, у тебя кадка с водой, где, говорит, швабра?
– Какая кадка, батюшка, ваше высокоблагородие? – спрашивает Игнатий.
– А ради пожарного случая, говорит, которую велено ставить. Где она?
Игнатий ему:
– Мне, батюшка, ваше высокоблагородие, по разводу, на пожар с ухватом ходить. И на доске, что у ворот прибита, ухват намалеван. Про кадку да про швабру впервой слышу.
– Как впервой? Да ведь у тебя должна же быть кадка с водой на чердаке?
– А на что ж она потребуется, осмелюсь спросить вас, батюшка Алексей Петрович? Дело теперь зимнее: вода в кадке замерзнет, какая ж от нее польза будет? А шваброй-то что тут делать, когда божьим гневом грех случится? Теперь на крыше снегу-то на аршин. Да и летом, коли за грехи несчастный случай доведется, не со шваброй мне на крыше сидеть, а скорее бежать на пожар с ухватом. И на доске намалевано, что с ухватом. А ежель по соседству загорится, так уж тут, батюшка, ваше высокоблагородие, не до швабры, не до ухвата: тут скорей за свое добришко хватишься, чтоб на задворицу его для бережья повытаскать.
– Да ты много-то, милый мой, не растабарывай, – говорит Игнатию Алексей Петрович. – Не я выдумал, чтоб кадка да швабра у тебя на чердаке была. Царское повеление, законом предписано. На-ка, вот, читай.
– Да я, батюшка, слепой человек: грамоте не обучен.
Велел грамотника призвать. Тот же сердечный Захар пришел. Подал ему спервоначалу Алексей Петрович двенадцатый том… Так, кажись, закон-от прозывается.
– Читай, говорит, вслух.
Вычитывает Захар, что у всякого крестьянина на чердаке надо быть кадке с водой и швабре.
– Фу, ты, прорва какая! А мы и не ведали.
После того Алексей Петрович Захару Уложенну в руки. Показывает статью.
– Читай, говорит, да погромче, чтобы все слышали.
Вычитывает Захар:
«Коли у хозяев домов нет в готовности на случай пожара сосудов с водой, с того брать по закону от пятидесяти копеек до пяти рублей».
У всех руки так и опустились, для того, что ни у кого на чердаках ни кадок с водой, ни швабры и даже никакой посуды, про какую Захар вычитал, сроду не бывало… Ко всякому мужику Алексей Петрович потрудился на чердак слазить. Все перед законом остались виноваты.
Что ж ты думаешь, кормилец? Ведь добрый-от какой! Закон уж велит пять целковых за ту провинность взять, а он, дай бог ему доброго здоровья, только по зелененькой со двора справил… Такой барин, такой добрый, что весь свет выходи – другого не найдешь. Дай господи ему многолетнего здравия и души спасения!.. Хороший, хороший человек…
– Лошади готовы, – сказал вошедший мужик. – За смазочку бы старосте надо…
– Прощай, дедушка!..
– Прости, родной, прости!.. Дай бог тебе благополучно!
– Так хорош у вас Алексей Петрович? – спросил я его еще раз по выходе.
– Расхороший-хороший, – отвечал Максимыч, – такой хороший, что не надо лучше.
Гроза промчалась… Свежо, благовонно… Стрелой летели добрые кони вдоль по уезду, что так благоденствовал под отеческим управленьем доброго Алексея Петровича.
Гриша
Из раскольничьего быта
Давно то было… Лет пятьдесят и побольше того в уездном городе Колгуеве жило богатое семейство Гусятниковых.
В дальнем углу городка, на самом на всполье, строенья Гусятниковых целый квартал занимали: тут были и кожевня, и салотопня, и свечной завод, и клееварня. До сих пор стоят развалины большого каменного их дома; от других строений следа не осталось – все вычистило в большой пожар, когда в два часа погорело полгорода.
И теперь есть в Колгуеве Гусятниковы, но люди захудалые, обнищалые! Из купцов давно в мещане переписались: старики только что не с сумой ходят, молодые – в солдатство по найму ушли. Сгиб, пропал богатый дом, а лет пятьдесят тому назад был он славен в Казани и в Астрахани, в Москве и в Сибири… Какие были богачи!.. Сколько добра было в доме, какую торговлю вели!.. Все прахом да тленом пошло!
Держался дом Гусятниковых матерью теперешних обнищалых стариков. Покамест жива была Евпраксия Михайловна, жили в богатстве и почете; не стало ее – все на иную стать пошло, – унесла она с собой и прежнюю честь, и прежнее довольство, и прежнее житье-бытье Гусятниковых. Как схоронили ее, так и зачали сыновья путаться; путались они, путались, да лет через десяток и спать не ужинавши стали ложиться. А не были ни воры, ни бражники: люди тихие, обходительные и не дураки… И никакого после материной смерти божьего наслания не было – ни пожара, ни потопа, ни суда, ни иного какого разорения. И в казенные подряды не вступали и откупов не держали… Такова уж судьба.
Правда, перед смертью Евпраксии Михайловны было горе у них. Но, кажись бы, от того горя нельзя было в кон разориться. Судьба, одно слово – судьба!